ГЛАВА I. Общая структурно-семантическая характеристика символа, или общая логика символа 3 страница
Немая сцена в конце «Ревизора» Гоголя есть символ ужаса и неожиданности; и сцена эта настолько изобразительна и подробно разработана, что сам Гоголь даже нарисовал карандашом все позы и расположение действующих лиц в этой сцене. Но жандарм, явившийся «по собственному его императорского величества повелению», есть символ, а именно символ тогдашней государственной власти, стоящей выше изображенных в комедии мелких людишек; но символ этот оснащен минимальными изобразительными средствами. Кто он и что он, об этом ничего не сказано, и обрисован он только как человек в казенной форме жандарма. И тем не менее такая схематическая изобразительность оказалась здесь достаточной для того, чтобы этот жандарм стал символом огромного значения для изображения в комедии действующих лиц.
Поэтому символ вещей или событий, являясь их выражением, вовсе не есть простое их выражение. Репортер в газете мог бы описать появление жандарма так, что жандарм вовсе не оказался бы каким-нибудь символом. В «Тихом Доне» Шолохова Григорий после похорон Аксиньи в степи увидел у себя над головой (27) черное солнце. Это опять сильный символ с большими изобразительными средствами. Но, повторяем, сильная изобразительность для символа совершенно не обязательна и не показательна. Три карты в «Пиковой даме» Пушкина меньше всего художественный образ, поскольку в картах ничего художественного нет. Но это опять весьма интенсивный символ, и на этот раз с незначительными изобразительными средствами. Для символа вещей или событий необходима их внутренняя жизнь известной степени напряженности и необходима их внешняя сторона, по которой можно было бы судить об этой напряженности, хотя для нее вовсе не обязательна какая-нибудь красочная разрисовка, а достаточно только схематического изображения или структурного объединения составляющих ее элементов.
Самое же главное, что мы получаем от выразительной трактовки символа, это то, что он отныне становится у нас знаком. О значении изобразительности или закономерности изображений в общей форме мы говорили уже и выше. Структурная выразительность есть только конкретизация упомянутой выше закономерной упорядоченности, но о символе вещи как об ее знаке мы еще не говорили. Мы говорили о смысле вещи, необходимом для символа вещи. Но символ вещи может и не выходить за пределы самой вещи. Гром и молния тоже имеют свой собственный смысл, а именно тот самый, который реализуется через наши слух и зрение; и это вовсе не есть символ, потому что иначе всякая вещь окажется символом, поскольку во всякой вещи есть ее идея (в столе имеется идея стола, в стуле имеется идея стула и т. д.).
Противоречит чувству языка называть всякое выражение или осуществление идеи каким-то символом этой идеи. Для символа, как его понимают все культурные языки, необходима такая идея, которая не имела бы ничего общего с непосредственным содержанием самого символа. У древних греков на о. Делосе Латона почиталась в виде полена. Полено это, несомненно, есть символ Латоны; и это не только потому, что Латона есть в данном случае нечто внутреннее, а полено — нечто внешнее, но еще и потому, что полено и Латона по содержанию этих образов не имеют ничего общего между собою. Античная мифология говорит нам о представлениях богов и в виде камней и в виде геометрических фигур. Гера на Самосе почиталась, например, в виде доски, Эрос в Беотии — в виде огромного камня. Это действительно когда-то были символы. Правда, символ в данном случае уже переходит в миф (о чем подробно — дальше).
Итак, символ вещи есть 5) внутренне-внешне выразительная 6) структура вещи, а также ее 7) знак, 8) по своему непосредственному содержанию не имеющий никакой связи с означаемым содержанием. (28)
Все подобного рода смысловые особенности символа настолько очевидны, что они едва ли даже требуют для себя каких-нибудь литературных или художественных иллюстраций, как равным образом ясна и вся их недостаточность. Правда, некоторого рода примеры для такого понимания символа мы все-таки будем приводить в дальнейшем. Сейчас же нам хотелось бы обратить внимание еще на один момент в этой выразительной стороне символа.
До сих пор мы указали только на то, что внутренняя сторона символического изображения и его внешняя сторона не имеют ничего общего между собою. Этого, однако, еще мало, поскольку разницу между внешним и внутренним моментом символа многие склонны понимать как нечто само собой разумеющееся и как нечто, не требующее никаких разъяснений. Кроме того, разница между внутренней и внешней стороной вещи есть и вообще во всяком выражении вещи, а не только в ее символе. Для того чтобы действительно отличать символ вещи от простого ее выражения, необходимо эту вещь или этот предмет символа понимать более или менее значительно или, выражаясь более отчетливо, понимать как нечто сугубо самостоятельное, и даже больше того, как нечто заряженное достаточно многочисленными смысловыми потенциями, как нечто творческое.
Только в этом случае разница между внешней и внутренней стороной может предстать пред нами во всей своей подлинной значимости. Да, впрочем, это тоже понятно как в жизни, так особенно и в искусстве или, например, в художественной литературе. Когда мы называем художественный образ, построяемый в данном художественном произведении, символом, это всегда значит, что данный художественный образ указывает на нечто значительное, на нечто, превосходящее трафаретную узость обыденных людских отношений. Вот тогда-то и становится ясным, что всякий символ обязательно есть выражение, но отнюдь не всякое выражение есть обязательно символ. Когда мы обычным словом или названием обозначаем какой-нибудь предмет, то тут не обязательно говорить о символе. Название вещи, конечно, есть ее знак, но не всякое название вещи есть ее символ. Для того чтобы мы заговорили о символе, необходимо, чтобы предметом этого символа была какая-нибудь значительная личность, какое-нибудь событие, но, как мы увидим ниже, внешняя сторона символа тоже не может быть какой угодно стороной. Она тоже должна быть чем-то более или менее значительным. Сейчас же пока остановимся только на одном: всякий символ вещи, лица или события есть их выражение в случае заметной значительности этих предметов символа; но отнюдь не всякое выражение есть обязательно символ. Или, лучше сказать, элементарное выражение (29) всякого предмета есть тоже некоего рода символ, но символ в зачаточной, неразвитой форме, или, попросту говоря, только знак, то есть первоначальное и примитивное указание на тот или иной предмет, без всякой специфической разработки как этого выражаемого предмета, так и употребленных здесь внешних выражающих способов.
Возьмем картину Полтавского боя и образ Петра I в «Полтаве» Пушкина. Что здесь дана не просто внешняя картина боя, а есть еще и внутреннее, национальное и общественно-политическое осмысление всех этих картин, это ясно, и что картина эта развернута в определенной последовательности, то есть определяется известного рода структурой, об этом тоже спорить не приходится. Но ведь всякого рода боев и сражений в России, как и в любой другой стране, было достаточно. В чем же специфика этих картин у Пушкина? Очевидно, историко-национальное значение не имеет ничего общего с внешней картиной боя. Эта внутренняя сущность Полтавского боя как бы привнесена извне в картину боев вообще, и растворить ее в картине всякого боя вообще никак невозможно без потери и самого этого боя и образа Петра I как символов.
То же самое нужно сказать и о «Мцыри» Лермонтова, и особенно об исповеди героя этой поэмы духовнику с анализом внутреннего смысла его побега из монастыря. В своем «Воробье» Тургенев тоже рисует довольно обычную картину борьбы животных за свое существование; и тем не менее писатель делает отсюда вывод, не имеющий ничего общего с непосредственной картиной этой борьбы: «Любовь, думал я, сильнее смерти и страха смерти. Только ею, только любовью держится и движется жизнь». Этот вывод заставляет нас понимать тургеневского воробья уже не как трафаретное явление природы, но именно как символ с весьма насыщенным и значительным содержанием. И тем не менее разобщенность двух внеположных смысловых областей (героической борьбы старого воробья за своего детеныша и тургеневской оценки этой борьбы) ни в каком случае не может считаться окончательной, поскольку кроме этого разобщения здесь обязательно мыслится и совпадение, без которого символ тоже не есть символ. Следовательно, указанных выше моментов символа еще недостаточно, для восполнения чего необходимо углубиться, очевидно, в проблему знака.
4. Символ и знак (ноэтически-ноэматический акт). Тут, однако, нужны существенные пояснения, которые обычно отсутствуют в теоретических исследованиях ввиду общепонятности слова «знак». Что такое знак, определяется с большим трудом, так как обычно предмет чем более понятен и обыденен, тем труднее характеризуется в точных логических категориях. Что может быть (30) понятнее цвета — красного, зеленого, синего,— и как же трудно формулировать цвет в точных понятиях! Для знака прежде всего необходим акт полагания того, что обозначается. Но то, что обозначается, может иметь значение только для мысли, а вовсе не для вещей. Сказав: «Юпитер гневается», мы вовсе не высказали своей веры в существование Юпитера и, следовательно, в существование его гнева. Это пока еще только мысленный акт полагания, 8 а) тетический акт (thesis, «положение», или, точнее, «полагание»). Этот тетический акт вполне обеспечивает и сумму необходимых понятий для предложения и возможность самого предложения, так как понятие и суждение или слово и предложение могут совершенно не отражать никакой действительности и в то же самое время быть вполне закономерными моментами мышления и языка, образуя собою самый настоящий предмет науки, и логики, и морфологии, и синтаксиса.
Наоборот, мы часто пользуемся языком вовсе не для того, чтобы отражать или воспроизводить действительность, но для того, чтобы ее искажать, извращать и уродовать. Если бы всякое грамматическое предложение было отражением действительности, то любое предложение было бы истинным. Сказать «Все быки летают» вполне можно, и это есть самое настоящее грамматическое предложение, которое может и должно изучаться в самой настоящей науке, а именно в языкознании. Точно так же мы можем сказать «цилиндрический шар»; и это будет употреблением самого настоящего слова, и можно сколько угодно размышлять о понятии цилиндрического шара. Все это очевиднейшим образом свидетельствует о том, что ни мышление, ни язык, ни изображение, ни картина, взятые сами по себе, отнюдь еще не указывают на свою подлинную объективность, а могут сводиться на свои чисто мыслительные комбинации. Поэтому, прежде чем говорить о знаке и символе в нужном для нас смысле слова, мы должны отгородиться от чистой мыслительности и грамматической правильности, которые в объективном смысле слова часто вполне соответствуют какой-нибудь действительности, а часто и не соответствуют никакой действительности, а наоборот, ее извращают и отстраняют. Поэтому одна только тетическая предметность, взятая сама по себе, покамест еще вполне нейтральна для построения понятия символа.
Отсюда ясно: кроме тетического акта во всяком символе, претендующем на объективную значимость, необходим еще 8 б) объективирующий акт, который впервые обеспечивает для знака его отнесенность к реальным вещам. Но и этого акта мало для знака, потому что эта отнесенность может иметь чисто физический или физиологический смысл и вовсе не преследовать целей обозначения. Всякий физиологический рефлекс основан на объективи(31)рующем акте нервной системы или сознания или на обратном его отражении, и никаких символов здесь нет. Можно смотреть на небо или на заходящее солнце и даже любоваться тем и другим и все-таки иметь в это время такое сознание, которое ровно ничего не обозначает, а преследует только цели внимательного рассматривания. Для знака необходимо, чтобы его предмет был именно тем, что обозначается, обозначаемым предметом. Необходима специальная направленность сознания на этот предмет с целью его выделения из других предметов, с целью отвлечения его от всего прочего, с целью фиксирования его как такового. Мало одного объективирования, которое было бы объективированием вообще. Необходима специальная направленность объективизирующего акта именно на данный предмет, а не вообще на какие угодно предметы. Необходим 8 в) интенциональный акт сознания (intentio — «намерение», «направление», «направленность»). Но и этот акт еще не есть последняя характеристика знака.
Когда мы что-нибудь обозначаем, мы отличаем предмет обозначения и то, что мы в нем обозначаем. Ведь обозначать в предмете мы можем и не весь предмет, хотя в то же самое время иметь в виду и весь предмет. Например, немцы обозначают человека при помощи слова «Mensch», но «Mensch» связан с латинским словом «mens», что значит «ум», «разум». Этот же корень слова для обозначения человека мы имеем и во многих других индоевропейских языках. Следовательно, «Mensch» хотя и обозначает здесь всего человека, тем не менее фиксирует в нем только разумную способность, как бы желая показать, что человек есть по преимуществу только разумное существа Римляне пользовались для обозначения человека словом «homo», которое некоторые этимологи сравнивали с «humus», что значит «почва», «земля»; и тогда «homo» означало бы «земной», «происшедший из земли». Но уже во всяком случае «humanus», «человеческий», откуда и слово во всех европейских языках «гуманизм», несомненно, связывает человека с землей, в противоположность германским языкам, связывающим его с интеллектом.
Следовательно, предмет обозначения, фиксируемый при помощи интенционального акта, еще не есть весь предмет обозначения, а только известный его момент, хотя в других случаях интенциональный акт может охватить и весь предмет обозначения. Но даже и в этом последнем случае становится ясным, что интенциональный акт требует еще другого акта сознания, который бы полагал в предмете именно то, что он обозначает, будь то весь предмет целиком или будь то какой-нибудь его отдельный момент, замещающий собою цельную предметность. Интенциональный акт сознания фиксирует собою только самый факт существования этого предмета, но пока еще ничего не говорит о смысловом со(32)держании этого факта. Поэтому для знака необходим еще 8 г) ноэматический акт (греч. noëma — «мысль», точнее, «мысль о предмете», «мысль, обрабатывающая предмет в целях включения его в систему мысли или в процесс мысли»).
Так как ноэматический акт конструирует в предмете его означаемую предметность, то естественно, что имеется и вообще 8 д) поэтический акт (греч. noësis, «мышление»), то есть тот акт обозначающей мысли, который конкретизируется в ноэматическом акте.
Все эти акты сознания, которые необходимы для структуры символа, то есть акты тетический, объективирующий, интенциональный, ноэматический и поэтический, как это совершенно очевидно, вовсе еще не составляют всего символа. Тетический акт превращал бы его в нечто только мысленное, противостоящее действительности, чем символ вовсе не является, поскольку возможны символы самой настоящей действительности. Объективирующий акт также для него недостаточен, поскольку возможны чисто фантастические символы. Ноэматический и поэтический акты вносят в символ его смысловую определенность; но ясно, что не всякая смысловая определенность есть обязательно символ, хотя смысловая определенность в данном случае значительно углубляет идейную образность символа, препятствуя ей быть буквальным и слепым фотоснимком.
5. Символ и сигнификативный акт. Правда, только после всех этих актов сознания мы можем говорить о самом акте обозначения, который, однако, тоже не существует изолированно от прочего сознания.
Для акта обозначения необходимо, чтобы был тот, кто обозначает, а не только то, что обозначается; и притом обозначающий вовсе не является только обозначающим, но он имеет и разные другие акты сознания. Из всех актов сознания, которые ему свойственны, он, в случае обозначения чего-нибудь, выбирает именно акт обозначения, отбрасывая все другие свои акты, хотя принципиально они ему свойственны, и в других случаях он пользуется именно ими, а не актом обозначения. То, что мы сейчас назвали поэтическим актом, является как раз общим названием для всех актов сознания так же, как и акт ноэматический. Для того чтобы они стали актами обозначения, необходима еще известная их модификация или спецификация. Эта спецификация требует известного уточнения общеноэтического акта, известного его ограничения. В чем оно заключается?
Оно заключается в том, что обозначающее сознание входит в настолько близкое соприкосновение с обозначаемым предметом, что между тем и другим уже исчезает всякое различие. Ноэтическое сознание при этом, конечно, остается самим собою, по(33)скольку оно не только обозначает, но обладает и всеми другими актами сознания. Однако тот его момент, который является обозначающим, обязательно входит в полное тождество с обозначаемым, иначе он будет обозначать не то, что фактически обозначается, но что-нибудь совсем иное; другими словами, разрушится и самый акт обозначения. Назовем тот момент ноэтически-ноэматического акта, который отождествляется с обозначаемым, оставляя все другие моменты этого акта свободными от этого отождествления, 8 е) актом сигнификативным, в котором впервые только и осуществляется полноценный акт обозначения. Устойчивая структура этого акта, или его закон, и есть знак (signum). Поэтому в акте обозначения содержится немало подчиненных актов, которые я обывательском сознании и словоупотреблении часто понимаются как обозначения, хотя таковыми они вовсе не являются. Сигнификация, или обозначение, не есть ни полагание предмета, даже если бы он был и объективным, ни его воспроизведение, даже если бы оно было правильным, ни мышление о предмете, ни сознание предмета вообще. Это — совершенно специфический акт; и потому знак, его результат и внешнее выражение вовсе не есть ни чувственное познание или мысленное утверждение предмета, ни сознание о нем, ни просто отнесенность к нему, ни его представление, ни его понятие, ни слово о нем. Слово, например, может пониматься как знак. Но, конечно, далеко не всякий знак есть слово.
Следовательно, если символ есть, как мы установили, знак, то ему присущи и все свойства знака. Он — не чувственное ощущение вещи, не чувственное представление вещи и не ее сверхчувственное представление, не мышление вещи, не понятие вещи, не объективирующее ее полагание, не мысленное ее утверждение, не слово о вещи.
Символ есть арена встречи обозначающего и обозначаемого, которые не имеют ничего общего между собою, но в то же самое время он есть сигнификация вещи, в которой отождествляется то, что по своему непосредственному содержанию не имеет ничего общего между собою, а именно — символизирующее и символизируемое. Этим путем намеченная у нас в начале идейная образность символа приобретает теперь еще большую конкретность.
Чтобы иллюстрировать эту удивительную специфику обозначения, не сводимую ни к каким другим актам сознания, мы приведем то, что Гёте говорит о разных цветах. Именно то, что приписывается Гёте разным цветам, и не субъективно, потому что объективные цвета мы ощущаем именно такими, и не объективно, потому что для такой объективности трудно подыскать соответствующий материальный субстрат. Все это есть именно сфера значения, которая и не есть субъект со всеми своими специфически (34) субъективными знаками, и не объект со всеми своими физическими свойствами.
Вот что пишет Гёте, например, о желтом цвете: «В своей высшей чистоте желтый всегда обладает светлой природой и отличается ясностью, веселостью и мягкой прелестью. На этой ступени он приятен в качестве окружения, будь то в виде одежды, занавесей, обоев. Золото в совершенно чистом виде дает нам, особенно если еще присоединяется блеск, новое и высокое представление об этом цвете; так же и яркий желтый оттенок, выступающий на блестящем шелке, например на атласе, производит великолепное и благородное впечатление.
Опыт показывает, что желтый цвет производит исключительно теплое и приятное впечатление. Поэтому и в живописи он соответствует освещенной и действенной стороне картины. Это теплое впечатление можно живее всего почувствовать, если посмотреть на какую-нибудь местность сквозь желтое стекло, особенно в серые зимние дни. Глаз обрадуется, расширится сердце, на душе станет веселее; кажется, что на нас непосредственно веет теплом».
Вся изображаемая здесь у Гёте специфика желтого цвета не есть ни его субъективность, ни его объективность, но его символическая значимость.
Прочитаем, что пишет тот же Гёте о синем цвете: «Как желтый цвет всегда несет с собой свет, так про синий можно сказать, что он всегда несет с собой что-то темное. Этот цвет оказывает на глаз странное и почти невыразимое воздействие. Как цвет — это энергия; однако он стоит на отрицательной стороне и в своей величайшей чистоте представляет из себя как бы волнующее ничто. В нем совмещается какое-то противоречие возбуждения и покоя. Как высь небес и даль гор мы видим синими, так и синяя поверхность кажется как бы уходящей от нас. Подобно тому как охотно мы преследуем приятный предмет, который от нас ускользает, так же охотно мы смотрим на синее, не потому, что оно проникает в нас, а потому, что оно влечет нас за собою. Синее в нас чувство холода, так же как оно напоминает нам о тени. Мы знаем, как оно выводится из черного. Комнаты, отделанные в чисто синий цвет, кажутся до известной степени просторными, но, в сущности, пустыми и холодными. Синее стекло показывает предметы в печальном виде. Нельзя назвать неприятным, когда к синему в известной мере добавлять положительные цвета. Зеленоватый цвет морской волны, скорее, приятная краска».
Прочитаем еще оттуда же о зеленом цвете: «Если желтый и синий, которые мы считаем первыми и простейшими цветами, при первом их появлении на первой ступени их действия соединить вместе, то возникает тот цвет, который мы называем зеленым. Наш глаз находит в нем действительное удовлетворение. (35)
Когда оба материнских цвета находятся в смеси как раз в равновесии таким образом, что ни один из них не замечается, то глаз и душа отдыхают на этой смеси как на простом цвете. Не хочется и нельзя идти дальше. Поэтому для комнат, в которых постоянно находишься, обычно выбирают зеленый цвет»[2].
Во всех этих характеристиках цветов у Гёте (за правильность этих характеристик мы, конечно, не ответственны) ясно можно проследить указанные у нас выше акты, связанные с областью обозначения. Все эти цвета, несомненно, предстают перед нами как нечто прежде всего тетическое. Правда, обывательское сознание, которое ничего не знает, кроме субъекта и объекта, назовет эти характеристики цветов у Гёте только субъективными особенностями чувственного восприятия самого Гёте. Однако уже одно то, что здесь будет говориться о субъективных особенностях, указывает на то, что цвет характеризуется здесь не просто сам по себе, но как нечто специфически окрашенное; и эта специфика дается здесь прежде всего как нечто мысленно воспринимаемое, то есть как своя особенная предметность, как тетическая предметность. Но разве можно миновать в этих характеристиках то, что мы выше называли объективирующим актом? Ведь все эти цветовые свойства Гёте, конечно, мыслит как объективно существующее. То же самое мы должны сказать и о других указанных у нас выше актах, или, вернее сказать, предварительных актах полагания и особенно о сигнификативном акте. В том,- что все эти цвета у Гёте как-то обозначены и в своей обозначенности выделены, в этом уже никто сомневаться не может. А эта выделенная и строго обозначенная предметность цвета и есть результат того, что мы выше назвали сигнификацией.
6. Символ и некоторые детальные моменты семантической области. Каждый из указанных актов сознания, входящих в обозначение и тем самым в символ, имеет огромное значение, о котором можно было бы говорить гораздо подробнее и обстоятельнее. При всей краткости настоящего изложения все же необходимо несколько подробнее сказать о сигнификативном и интенциональном акте.
Сигнификативный акт есть не только синтез обозначения и обозначаемого, но и акт полагания самого знака, то есть самого результата и завершения сигнификации. Об «Евгении Онегине» Пушкина можно очень много говорить — и о содержании этого романа, и о его форме, и о том, кто занимается здесь обозначением, об авторе, и о том, какое обозначение здесь получается (например, о главном герое этого романа, о том, что это молодой (36) человек 20—30-х годов прошлого века, об его разочарованности, пресыщенности, о его безделии, об его беспринципности и т. д. и т. д.; обо всем этом нам подробно расскажут историки литературы). Но ведь этот роман есть еще и рукописное или печатное произведение, то есть система тех или других знаков, условных или общепризнанных, и притом вполне физических. Полагание всех этих знаков отнюдь не есть сама сигнификация, которая относится к смыслу произведения, а не к его физической фактуре. А эта последняя как раз и есть знак, который для своего полагания требует не просто сигнификации, а требует чисто внешнего, чисто физического полагания, не имеющего ничего общего с тем, что в нем выражается и для чего он служит обозначением. Используя греческие слова sëmeion, «знак», «значок»; «признак», «сигнал», а также semaine, «обозначаю», «указываю», «отмечаю», «даю знак», «объявляю», «приказываю», назовем акт полагания самого знака 8 ж) семиотическим актом. Крик торговца о своем товаре, гудок отходящего поезда, звонки, обозначающие начало или конец какого-нибудь занятия или дела, и даже вообще физическая сторона языка требуют для себя не только чего-нибудь обозначающего или обозначаемого, но такого физического акта или действия, которое и создавало бы подобного рода физические -знаки. С другой стороны, все указанные нами акты сознания, необходимые для обозначения и символизации, не могут рассматриваться в отдельности, а, наоборот, взятые в отдельности, совершенно не имеют никакого отношения к самому знаку или символу. Иначе получится знак, который ничего не обозначает, или символ, который ничего не символизирует. Чтобы гудок при отходе поезда или для начала и конца фабрично-заводской работы был не просто физическим явлением, но именно знаком, необходимо функционирование всех тех актов, о которых мы до сих пор говорили.
Все эти акты есть только результат нашего научного, то есть чисто умственного, анализа. В своем реальном функционировании они вовсе не существуют в отдельности, и никто о них даже и не думает, когда имеет дело со знаком. Все они фактически и неизменно есть нечто одно. Ведь ни одна из трех линий, составляющих треугольник, не есть треугольник, который вовсе не является механической суммой трех линий, но есть нечто единое и нераздельное, вовсе даже не состоящее из каких-нибудь трех предметов. Если же мы возьмем красивый букет цветов, то, рассматривая его, мы затратим, вероятно, десятки, если не сотни, разного рода осмысленных актов сознания. И тем не менее букет цветов есть именно букет цветов, и не что-нибудь иное; и чтобы понять его именно как букет цветов, мы должны затратить единый и нераздельный смысловой акт, который отнюдь не делится на акты восприятия отдельных составляющих его цветов и уж тем более отдельных свойств (37) каждого цветка. Можно ли после этого разбить акт обозначения на целый десяток отдельных актов сознания, ничего не имеющих общего между собою?
Для обозначения и, следовательно, для символизации должен существовать еще какой-то общий акт, охватывающий все формулируемые нами выше акты в одно единое и нераздельное целое. Этот недифференцированный акт символизации, но зато implicite, то есть в неразвернутом виде, содержащий в себе решительно все необходимые для получения знака акты, explicite, то есть в развернутом виде, назовем 8 з) семантическим актом. Этот акт не есть ни обозначающее и ни обозначаемое, но значащее. Ведь если нет чего-нибудь значащего, то нет и ничего обозначающего, так как сначала нужно, чтобы предмет нечто значил, а уже потом можно будет его обозначать; и нет ничего обозначаемого, потому что сначала существует значащее, а уже потом мы будем применять его к тому или иному предмету, чтобы он стал предметом обозначения. Без подобного рода семантических актов совершенно немыслимо понятие символа.
Скажем несколько слов также и об интенциональном акте. Как мы видели выше, этот акт обеспечивает нам возможность фиксирования того или иного, но уже определенного предмета, которому мы нечто приписали, чтобы выделить его из других предметов и тем самым как-нибудь его обозначить. Интенциональный акт как бы закрепляет собою нашу направленность на обозначаемый нами предмет. Поскольку, однако, обозначений существует бесконечное количество, то и видов интенционального акта очень много. Везде он закрепляет собою данный тип символизации. Например, тот символ, на котором строится поэтический образ, имеет много общего с самим поэтическим образом, хотя символ здесь и не есть этот поэтический образ. Однако та автономная созерцательность и та наглядная и бескорыстная ценность, которой обладает всякий поэтический образ и который вовсе не обязателен для символа, закрепляется соответствующим интенциональным актом, который мешает поэтическому образу переходить в какой-нибудь другой тип выражения. Аллегория, олицетворение и механическая связанность идеи и образа, диспаратных друг в отношении друга, а также и все прочие типы выражения закрепляются именно соответствующим интенциональным актом, поскольку он фиксирует самый факт выраженной предметности. Ниже мы увидим много разных типов функционирования этого интенционального акта, который в символе закрепляет его символичность, в художественном образе его художественность, в аллегории — ее аллегоричность и т. д. Все это суть только разные типы общего интенционального акта, без которого вообще не существует сознания предмета. (38)