История принцессы монте-салерно 20 страница
– Сеньора, сжальтесь над бедным школяром, укрывшимся от розог под этим сукном!
– Скверный мальчишка! – крикнула дама. – Что сталось с телом герцога Сидонии?
– Этой ночью, – ответил я, – его похитили ученики доктора Сангре Морено.
– Господи боже! – перебила дама. – Ему одному известно, что герцог был отравлен. Я пропала…
– Не бойся, сеньора, – сказал я. – Доктор никогда не посмеет признаться, что похищает трупы с кладбища капуцинов, а последние, приписывая эти дела дьяволу, не захотят признать, что сатана обладает таким могуществом в их святом убежище.
Тогда дама с кинжалом, сурово глядя на меня, промолвила:
– А ты, мальчик? Кто нам поручится, что ты будешь молчать?
– Меня, – возразил я, – должна была нынче судить хунта театинцев под председательством члена инквизиции. И, без сомнения, присудила бы к тысяче ударов розгой. Укрыв меня от посторонних глаз, будь уверена, сеньора, что я сохраню тайну.
Вместо ответа дама с кинжалом подняла крышку люка в углу комнаты и сделала мне знак спускаться в подземелье. Я послушался, и люк за мной захлопнулся.
Я стал спускаться по совершенно темным ступеням, приведшим меня в такое же темное подземелье. Я задел за столб, нащупал руками оковы, наступил на могильную плиту с железным крестом. Хотя печальные предметы эти нисколько не располагали ко сну, но я был в том счастливом возрасте, когда усталость преодолевает все впечатления. Я растянулся на могильном мраморе и сейчас же заснул как убитый.
На другой день, проснувшись, я увидел, что мое узилище освещает лампа, висящая в соседнем подземелье, отделенном от моего железной решеткой. Вскоре у решетки появилась дама с кинжалом и поставила корзинку, покрытую салфеткой. Она хотела что-то сказать, но слезы не дали ей говорить. Она ушла, знаками давая мне понять, что это место пробуждает в ней страшные воспоминанья. Я нашел в корзине снедь и несколько книжек. Мысль о розгах перестала меня тревожить, я был уверен, что недосягаем для театинцев; это меня успокоило, и день прошел очень приятно.
На другой день еду принесла молодая вдова. Она тоже хотела что-то сказать, но у нее не хватило сил, и она ушла, так и не вымолвив ни слова. На следующий день пришла опять она; в руке у нее была корзинка, которую она протянула мне через решетку. В той части подземелья, где находилась она, вздымалось огромное распятие. Она бросилась на колени перед изображением нашего Спасителя и стала молиться:
– Великий боже! Под этой мраморной плитой почивают оклеветанные останки сладостного, нежного существа. Теперь оно, без сомненья, среди ангелов, воплощеньем которых было на земле, и молит твоего милосердия для жестокого убийцы, для той, которая отомстила за смерть юноши, и для несчастной, ставшей невольно соучастницей и жертвой этих ужасов.
Произнося эти слова, дама с великим жаром продолжала молиться. Наконец встала, подошла к решетке и, немного успокоившись, сказала мне:
– Юный друг мой, скажи, чего тебе не хватает и чем мы можем тебе помочь.
– Сеньора, – ответил я, – у меня есть тетя по имени Даланоса, которая живет рядом с театинцами. Хорошо было бы известить ее, что я жив и нахожусь в безопасном месте.
– Подобное порученье, – возразила дама, – могло бы навлечь на нас опасность. Но обещаю тебе подумать над тем, как успокоить твою тетю.
– Ты – ангел доброты, – сказал я, – и муж твой, сделавший тебя несчастной, конечно, был чудовищем.
– Ты ошибаешься, друг мой, – возразила дама. – Он был самый лучший, самый добрый из людей.
На следующий день пищу принесла мне другая дама. На этот раз она показалась мне не такой возбужденной, – или, по крайней мере, лучше владеющей собой.
– Дитя мое, – сказала она, – я сама была у твоей тети: видно, что эта женщина любит тебя, как родного сына. У тебя нет ни отца, ни матери?
Я ответил, что матери нет в живых, а отец выгнал меня навеки из дома из-за того, что я, по несчастью, угодил в его чернильницу.
Она попросила объяснить, что я хочу этим сказать. Я рассказал ей свои приключения, и они вызвали на ее Устах улыбку.
– Кажется, я улыбнулась, – сказала она. – Этого со мной давно уже не случалось. У меня тоже был сын: он спит теперь под этим мраморным надгробием, на котором ты сидишь. Я была бы рада снова найти его – в тебе. Я была кормилицей герцогини Сидонии, по происхождению я – крестьянка. Но сердце мое умеет любить и ненавидеть, и поверь мне: люди с таким характером всегда чего-нибудь да стоят.
Я поблагодарил даму, уверяя, что до гроба сохраню к ней сыновние чувства.
Так прошло несколько недель; обе дамы все сильней ко мне привязывались. Кормилица обращалась со мной, как с сыном, герцогиня относилась ко мне с величайшей доброжелательностью, нередко подолгу засиживалась в подземелье.
Однажды она показалась мне более печальной, чем обычно, я осмелился попросить у нее, чтоб она рассказала мне про свои несчастья. Она долго отнекивалась, но в конце концов уступила моим настояниям и начала так.
ИСТОРИЯ ГЕРЦОГИНИ МЕДИНЫ СИДОНИИ Я – единственная дочь дона Эмануэля де Вальфлорида, первого государственного секретаря в королевстве, недавно умершего. Смерть его искренне оплакивается не только его повелителем, но, как мне говорили, также и дворами, союзными нашему могучему монарху. Только в последние годы его жизни узнала я этого достойного человека.
Молодость моя прошла в Астурии, возле моей матери, которая, разойдясь с мужем после нескольких лет замужества, жила в доме своего отца, маркиза Асторгаса, будучи его единственной наследницей.
Не знаю, в какой мере моя мать заслужила немилость мужа, помню только, что долгих страданий, испытанных ею в жизни, хватило бы на искупление самых страшных провинностей. Печалью было проникнуто все ее существо, слезы блестели в каждом ее взгляде, боль сквозила в каждой улыбке, даже сна она не знала спокойного: его всегда прерывали вздохи и рыданья.
Однако разрыв не был полным. Мать регулярно получала от мужа письма и столь же регулярно отвечала на них. Два раза она ездила к нему в Мадрид, но сердце супруга было закрыто для нее навсегда. Душу маркиза имела чувствительную, жаждущую любви, всю свою привязчивость она сосредоточила на отце, и чувство это, доведенное до экзальтации, немного смягчало ей горечь вечной скорби.
Как относилась мать ко мне, трудно выразить словами. Она, несомненно, любила меня, но, если можно так сказать, боялась руководить мной. Она не только ничему меня не учила, но даже не решалась давать мне какие-нибудь советы. Одним словом, однажды сойдя с пути добродетели, она считала себя недостойной воспитывать дочь. Заброшенность, в которой я с самого раннего возраста оказалась, наверно, лишила бы меня преимущества хорошего воспитания, если бы при мне не было Хиральды, сперва моей кормилицы, а потом дуэньи. Ты ее знаешь; у нее сильная воля и развитой ум. Она не упускала ничего, чтобы только обеспечить мне хорошее будущее, но неумолимый рок обманул ее надежды.
Муж моей кормилицы – Педро Хирон – был известен как человек предприимчивый, но отличался дурным характером. Вынужденный покинуть Испанию, он уплыл в Америку и не давал о себе никаких вестей. У Хиральды был от него только сын, приходившийся мне молочным братом. Ребенок отличался необычайной красотой, так что его называли Эрмосито note 31. Бедняжка недолго пользовался радостями жизни и этим прозвищем. Одна грудь питала нас, и часто мы спали в одной и той же колыбели. Дружба росла между нами, пока нам не исполнилось по семи лет. Тут Хиральда решила, что пришла пора объяснить сыну разницу нашего общественного положения и препятствия, воздвигнутые судьбой между ним и его юной подругой.
Однажды, когда мы затеяли какую-то ребяческую ссору, Хиральда подозвала сына и строго сказала ему:
– Прошу тебя, никогда не забывай, что сеньорита де Вальфлорида – твоя и моя госпожа, а мы с тобой – только первые слуги в ее доме.
Эрмосито послушался. С тех пор он беспрекословно исполнял все мои желания, старался даже угадывать их и предупреждать. Казалось, в этой безграничной покорности было для него какое-то очарование, и я радовалась, видя, что он так послушен. Хиральда заметила, что этот новый способ обращенья друг с другом навлекает на нас другие опасности, и решила, как только мы достигнем тринадцатилетнего возраста, разлучить нас. А пока перестала об этом думать и направила свои мысли на что-то другое.
Моя бывшая кормилица, женщина, как я уже сказала, образованная, своевременно познакомила нас с творениями великих испанских писателей и дала нам первое понятие об истории. Желая развить нас в умственном отношении, она заставляла нас объяснять прочитанное и показывала, как надо толковать описываемые события. Изучая историю, дети обычно увлекаются лицами, играющими выдающуюся роль. В таких случаях мой герой тотчас становился и героем моего товарища, а когда я меняла предмет своего обожания, Эрмосито с таким же пылом разделял и это новое увлечение.
Я до того привыкла к покорности Эрмосито, что малейшее его несогласие чрезвычайно меня удивило бы; но опасаться было нечего, мне самой приходилось ограничивать свою власть или же осторожней ею пользоваться.
Как-то раз мне захотелось иметь красивую раковину, которую я увидела на дне чистой, но глубокой реки. Эрмосито бросился туда и чуть не утонул. В другой раз под ним обломился сук, когда он хотел разорить гнездо, содержимое которого меня заинтересовало. Он упал на землю и сильно ушибся. После этого я стала осторожней выражать свои желания, но в то же время поняла, как это прекрасно – иметь такую власть, хоть и не пользоваться ею. Это было, насколько помню, первое проявленье моего самолюбия; с тех пор я, кажется, не раз имела возможность делать подобные наблюдения.
Так исполнилось нам по тринадцати лет. В тот день, когда Эрмосито стукнуло тринадцать, мать сказала ему:
– Сын мой, мы празднуем нынче тринадцатую годовщину твоего рожденья. Ты уже не ребенок и не можешь так запросто обращаться со своей госпожой. Простись с ней, завтра ты поедешь к своему деду, в Наварру.
Хиральда еще не успела договорить, как Эрмосито впал в неистовое отчаянье. Он зарыдал, лишился чувств, потом пришел в себя – только для того, чтоб опять залиться слезами. Что касается меня, то я не столько разделяла его горе, сколько старалась его утешить. Я смотрела на него как на существо, всецело зависящее от меня, так что его отчаяние нисколько меня не удивляло. Но взаимностью я ему не отвечала. Впрочем, я была еще слишком молода и слишком к нему привыкла, чтобы его необычайная красота могла произвести на меня впечатление.
Хиральда не принадлежала к тем людям, которых можно растрогать слезами, и, не обращая внимания на скорбь Эрмосито, она стала собирать его в дорогу. Но через два дня после его отъезда погонщик мулов, которому она вверила попечение о нем в дороге, явился встревоженный с сообщением, что при переходе через лес он на минуту отошел от мулов, а когда вернулся, не нашел Эрмосито, стал его кликать, искать – все напрасно: видно, его съели волки. Хиральда была не столько огорчена, сколько удивлена.
– Вот увидите, – сказала она, – маленький бездельник скоро вернется к нам.
Она не ошиблась. Скоро мы увидели нашего беглеца. Эрмосито кинулся матери в ноги со слезами:
– Я родился для того, чтоб служить сеньорите де Вальфлорида, и умру, если меня от нее удалят.
Через несколько дней Хиральда получила письмо от мужа, от которого до тех пор не имела вестей. Он писал, что сколотил в Веракрусе порядочное состояние и что если сын жив, то он хотел бы взять его к себе. Хиральда, желая прежде всего удалить сына, поспешила воспользоваться этой возможностью. После своего возвращения Эрмосито жил уже не в замке, а в деревушке, которая была у нас на берегу моря. Однажды утром мать пришла к нему и заставила его сесть в лодку к рыбаку, который взялся отвезти его на стоявший поблизости корабль, идущий в Америку. Эрмосито поднялся на борт, но в ночную пору кинулся в море и добрался вплавь до берега. Хиральда насильно заставила его вернуться на корабль. Это была жертва, которую она приносила из чувства долга, и нетрудно было заметить, что она дорого ей стоила.
Все эти события, о которых я тебе рассказываю, очень быстро следовали одно за другим, а на смену им пришли другие, гораздо более печальные. Расхворался мой дед; у матери моей, издавна страдавшей продолжительным недугом, еле хватило сил ухаживать за ним в его последние мгновения, и она скончалась одновременно с маркизом Асторгасом.
Со дня на день ждали приезда моего отца в Астурию, но король ни за что не хотел отпускать его, так как государственные дела требовали его присутствия при дворе. Маркиз де Вальфлорида прислал Хиральде письмо, где в лестных выражениях просил ее как можно скорей привезти меня в Мадрид. Отец мой взял к себе на службу всех челядинцев маркиза Асторгаса, единственной наследницей которого я была. Устроили мне блестящий кортеж и пустились в путь. Впрочем, дочь государственного секретаря мажет быть уверена, что встретит по всей Испании самый лучший прием; но почести, воздававшиеся мне на всем пути, пробудили в моем сердце жажду славы, которая впоследствии сыграла решающую роль в моей судьбе.
Приближаясь к Мадриду, я почувствовала, что другой вид самолюбия слегка приглушил тщеславие. Я вспомнила, что маркиза де Вальфлорида любила своего отца, боготворила его, казалось, жила и дышала только ради него, тогда как ко мне относилась холодновато. Теперь у меня тоже был отец; я дала себе слово любить его всей душой, захотела содействовать его счастью. Надежды эти преисполнили меня гордостью, я забыла про свой возраст, решила, что я уже взрослая, хотя мне не было четырнадцати лет.
Я еще предавалась этим отрадным мыслям, когда карета въехала в ворота нашего дворца. Отец встретил меня у входа и осыпал ласками. Вскоре король вызвал его во дворец, а я пошла в свои покои, но была страшно взволнована и всю ночь не смыкала глаз.
На другой день отец с утра велел, чтобы меня привели к нему: он как раз пил шоколад и хотел, чтобы я позавтракала вместе с ним. Немного помолчав, он сказал:
– Дорогая Элеонора, жизнь у меня невеселая, и характер мой с некоторых пор стал очень мрачный; но так как небо вернуло мне тебя, я надеюсь, что теперь настанут более погожие дни. Дверь моего кабинета будет всегда для тебя открыта, – приходи сюда, когда хочешь, с каким-нибудь рукодельем. У меня есть другой кабинет – для совещаний и работ, составляющих государственную тайну; в перерыве между занятиями я смогу с тобой разговаривать и надеюсь, что сладость этой новой жизни приведет мне на память иные картины так давно утраченного семейного счастья.
Сказав это, маркиз позвонил. Вошел секретарь с двумя корзинами, из которых одна была – с письмами, поступившими сегодня, а другая – с давнишними, но еще ожидающими ответа.
Я провела некоторое время в кабинете, потом пошла к себе. Вернувшись к обеду, я застала несколько близких друзей отца, занятых вместе с ним делами величайшей важности. Они не боялись при мне открыто обо всем говорить, а простодушные замечания, которое я вставляла в их разговор, часто казались им забавными. Я заметила, что отец относится к этим замечаниям с интересом, и была страшно этим довольна. На другой день, узнав, что он у себя в кабинете, я сейчас же пошла к нему. Он пил шоколад и, увидев меня, сказал мне, сияя:
– Нынче пятница, придет почта из Лиссабона.
Потом позвонил секретаря, который принес обе корзины. Отец с интересом перебрал содержимое первой и вынул письмо на двух листах, – один, писанный шифром, он отдал секретарю, а другой, обыкновенный, сам стал читать, поспешно и с довольным видом.
Пока он был занят чтением, я взяла конверт и стала рассматривать печать. Я различила Золотое Руно и над ним герцогскую корону. К несчастью, этот славный герб должен был стать моим. На другой день пришла почта из Франции, и эта смена разных стран продолжалась в следующие дни, но ни одно из поступлений не заинтересовало отца так живо, как португальское.
Когда прошла неделя и наступила снова пятница, я весело сказала отцу, который в это время завтракал:
– Нынче пятница, опять придут письма из Лиссабона.
Потом я попросила разрешения позвонить и, когда вошел секретарь, подбежала к корзине, достала желанное письмо и подала отцу, который в награду нежно меня обнял.
Так я поступала подряд несколько пятниц. Наконец однажды осмелилась спросить у отца, что это за письма, которых он всегда ждет с таким нетерпеньем.
– Это письма от нашего посла в Лиссабоне, – сказал он, – герцога Медины Сидонии, моего друга и благодетеля, – даже больше, так как я убежден, что судьба его тесно связана с моей.
– В таком случае, – сказала я, – этот достойный герцог имеет право и на мое уважение. Я хотела бы с ним познакомиться. Не спрашиваю, что он пишет тебе шифром, но очень прошу, дорогой отец, прочти мне вот это, второе письмо.
Тут отец страшно рассердился. Назвал меня вздорным, своенравным, балованным ребенком. Не поскупился и на другие обидные слова. Потом успокоился и не только прочел, но даже отдал мне письмо герцога Медины Сидонии. Оно до сих пор хранится у меня наверху, и в следующий раз, когда приду тебя проведать, я принесу его.
Когда цыган дошел до этого места, ему доложили, что таборные дела требуют его присутствия, он ушел и в тот день больше не возвращался.
ДЕНЬ ДВАДЦАТЬ ВОСЬМОЙ
Мы все собрались к завтраку довольно рано. Видя, что вожак не очень занят, Ревекка попросила, чтоб он продолжил повествование, и он начал так.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ГЕРЦОГИНИ МЕДИНЫ СИДОНИИ "Герцог Медина Сидония маркизу де Вальфлорида.
Ты найдешь, милый друг, в шифрованных депешах изложение дальнейших наших переговоров. В этом письме я хочу рассказать тебе, что делается при дворе ханжей и распутников, при котором я осужден находиться. Один из моих людей поставит это письмо на границу, так что я могу написать подробно.
Король дон Педро де Браганса продолжает выбирать монастыри местом для своих страстишек. Теперь он бросил аббатису урсулинок ради приорессы салезианок. Его королевское величество желает, чтоб я сопровождал его на эти любовные богомолья, и мне приходится это делать для успеха наших дел. Король беседует с приорессой, отделенный от нее несокрушимой решеткой, которая, говорят, при помощи скрытых пружин опускается под рукой могущественного монарха.
Все мы, сопровождающие, расходимся по приемным, где нас принимают молодые монахини. Португальцы находят особенное удовольствие в беседах с монахинями, речь которых, в отношении смысла, напоминает пенье птиц в клетках, живущих, как и они, в неволе.
Но интересная бледность Христовых невест, их набожные вздохи, умильные обороты религиозного языка, их простодушная неопытность и мечтательные порывы – производят на придворных юношей чарующее действие, которое трудно испытать в обществе лиссабонских женщин.
Все в этих укромных местах опьяняет душу и чувства. Воздух полон бальзамического аромата цветов, в изобилии собранных у образов святых, глаз замечает за решетками дышащие благовонием одинокие спальни, светские звуки гитары мешаются с священными аккордами органа, приглушая нежное воркованье юных существ, жмущихся с обеих сторон к решетке. Вот какие нравы господствуют в португальских монастырях.
Что касается меня, то я лишь на краткий срок могу отдаваться этим сладким безумствам, оттого что страстные выраженья любви воскрешают в моей памяти картины злодеяний и убийств. А ведь я совершил только одно убийство: убил друга – человека, спасшего жизнь и тебе и мне.
Распутные нравы большого света стали причиной несчастья, искалечившего мне сердце в годы расцвета, когда душа моя должна была открыться для счастья, добродетели, а вероятно, и чистой любви. Но чувство это не могло возникнуть посреди таких отвратительных впечатлений. Сколько раз ни слышал я разговоры о любви, всякий раз мне казалось, что у меня на руках кровь. Однако я чувствовал потребность любви, и то, что должно было родить в моем сердце любовь, превратилось в чувство доброжелательства, которое я старался распространять вокруг.
Я любил свою страну и в особенности мужественный испанский народ, приверженный трону и алтарю, верный законам чести. Испанцы платили мне взаимностью, и двор решил, что я слишком любим. Находясь с тех пор в почетном изгнании, я, как мог, служил своей родине, издали содействуя счастью соотечественников. Любовь к отчизне и человечеству наполнила сердце мое сладкими чувствами.
Что же касается той, другой любви, которая должна была украсить весну моей жизни, – чего мог я ждать от нее сегодня? Я решил, что род Сидониев кончится мной. Знаю, что дочери многих грандов желали бы союза со мной, но они не знают, что предложенье моей руки было бы опасным подарком. Мой образ мыслей не соответствует теперешним нравам.
Отцы наши считали своих жен блюстительницами своего счастья и чести. В старой Кастилии кинжал и яд карали измену. Не осуждаю моих предков, но и не хотел бы следовать их примеру, так что лучше, чтоб род мой кончился на мне".
Дойдя до этого места письма, отец мой как будто заколебался, читать ли дальше, но я стала так настойчиво просить его, что он, не в силах противиться моим настояниям, продолжал:
– "Радуюсь тому счастью, которое доставляет тебе общество прелестной Элеоноры. В этом возрасте мысль принимает, должно быть, очаровательные формы. То, что ты о ней пишешь, доказывает, что ты с ней счастлив; это немало содействует и моему собственному счастью".
Слыша это, я не могла сдержать своего восторга, бросилась к ногам отца, стала его обнимать, уверенная, что составляю его счастье. Эта мысль пронизывала меня невыразимой радостью.
Когда прошли первые мгновенья восторга, я спросила отца, сколько лет герцогу Медине Сидонии.
– Он на пять лет моложе меня, – ответил отец, – значит, ему тридцать пять, но он принадлежит к тем, кто никогда не стареет.
Я была в том возрасте, когда молодые девушки совсем не думают о возрасте мужчин. Четырнадцатилетнего мальчика, то есть своего ровесника, я сочла бы ребенком, недостойным моего внимания. Отца своего я ничуть не считала старым, герцог же, на пять лет моложе его, был в моих глазах юношей. Таково было первое представление, которое я о нем получила, и впоследствии оно сыграло большую роль в решении моей судьбы.
Потом я спросила, что это за убийства, о которых упоминает герцог. В ответ отец нахмурился и, после небольшого молчания, сказал:
– Дорогая Элеонора, эти события имеют прямое отношение к моему разрыву с твоей матерью. Конечно, я не должен был бы тебе об этом говорить, но рано или поздно любопытство обратит твою мысль в этом направлении, и я, вместо догадок о предмете и мучительном и печальном, предпочитаю сам тебе все объяснить.
Вслед за этим вступлением отец рассказал мне о своем прошлом.
ИСТОРИЯ МАРКИЗА ДЕ ВАЛЬФЛОРИДА Ты хорошо знаешь, что последней представительницей рода Асторгас была твоя мать. Семейство это, как и дом де Вальфлорида, принадлежало к числу самых старинных в Астурии. Общим желанием всей провинции была моя женитьба на маркизе Асторгас. Заранее приученные к этой мысли, мы почувствовали друг к другу взаимное влечение, которому предстояло послужить прочной основой нашему супружескому счастью. Однако разные посторонние обстоятельства задержали его осуществление, и женился я только в двадцатипятилетнем возрасте.
Через шесть недель после свадьбы я сказал жене, что все мои предки служили в армии, поэтому чувство чести заставляет меня последовать их примеру, к тому же во многих испанских гарнизонах можно жить гораздо приятней, чем в Астурии. Сеньора де Вальфлорида ответила, что заранее согласна со мной во всех случаях, когда речь пойдет о чести нашего дома. Было решено, что я поступлю на военную службу. Я написал министру и получил кавалерийский эскадрон в полку герцога Медины Сидонии, стоявшем гарнизоном в Барселоне. Там ты и родилась, дочь моя.
Началась война; нас отправили в Португалию для соединения с армией дона Санчо де Сааведра. Этот полководец прославился в начале кампании сражением при Вильямарко. Наш полк, тогда самый сильный во всей армии, получил приказ разбить английскую колонну, составлявшую левый фланг противника. Мы дважды атаковали безрезультатно и уже готовились к третьей атаке, как вдруг среди нас появился всадник в расцвете лет, покрытый блестящей броней.
– За мной! – крикнул он. – Я ваш полковник, герцог Медина Сидония.
В самом деле он правильно сделал, назвав себя, – иначе мы приняли бы его за ангела войны или какого-нибудь полководца небесного воинства, так как было в нем что-то сверхчеловеческое.
На этот раз мы разгромили английскую колонну, и вся слава этого дня принадлежала нашему полку. Могу смело сказать, что после герцога лучше всех действовал я. По крайней мере, я получил лестное доказательство этого от своего начальника, который тут же сделал мне честь, попросив моей дружбы. Это не была пустая вежливость с его стороны. Мы действительно подружились: герцог никогда не относился ко мне снисходительно, а я никогда не унижался до лести. Испанцам приписывают некоторую надменность в обращении, но только не допуская фамильярности, можно быть гордым без спеси и учтивым без угодливости.
Победа при Вильямарко послужила основанием для многих повышений. Герцог стал генералом, а меня на поле боя произвели в чин подполковника и назначили первым адъютантом.
Мы получили опасное поручение воспрепятствовать переходу неприятеля через Дуэро. Герцог занял выгодные позиции и довольно долго на них удерживался: в конце концов на нас двинулась вся английская армия. Численное превосходство врага не смогло принудить нас к отступлению, начался жестокий рукопашный бой, и наша гибель казалась неотвратимой, если б в эту минуту к нам не пришел на помощь некий ван Берг, ротный командир валлонцев, во главе трех тысяч человек. Он показал чудеса храбрости и не только избавил нас от опасности, но благодаря ему за нами осталось поле боя. Однако на другой день мы соединились с главными силами армии.
Во время нашего отступления вместе с валлонцами герцог подъехал ко мне и сказал:
– Дорогой Вальфлорида, я знаю, что число два лучше всего соответствует понятию дружбы и нельзя нарушить это число, не задевая священных прав самого чувства. Но мне кажется, что важная услуга, оказанная нам ван Бергом, достойна того, чтобы в данном случае сделать исключение. По-моему, мы из благодарности должны предложить ему нашу дружбу и допустить его третьим в тот союз, что соединяет нас с тобой.
Я согласился с герцогом, который направился к ван Бергу и предложил ему нашу дружбу со всей серьезностью, отвечавшей тому значению, которое он придавал слову "друг". Ван Берг немало удивился и сказал:
– Ваше сиятельство оказываете мне слишком большую честь. Должен предупредить, что у меня привычка каждый день напиваться; а когда я не пьян, так играю по самой крупной. Так что ежели вашему сиятельству такие привычки претят, то не думаю, чтоб наш союз мог быть прочным.
Этот ответ смутил герцога, но через мгновенье он рассмеялся, засвидетельствовал ван Бергу свое почтение и обещал ему воспользоваться всем своим авторитетом при дворе, чтобы добиться для него самой блестящей награды. Но ван Берг больше всего ценил денежные награды. Король пожаловал ему баронат Делен, находящийся в округе Малин; ван Берг в тот же день продал его Вальтеру ван Дику, жителю Антверпена и поставщику армии.
Мы расположились на зимние квартиры в Коимбре, одном из самых значительных португальских городов. Ко мне приехала сеньора де Вальфлорида; она любила светское общество, дом ее был открыт для высших офицеров армии. Но мы с герцогом почти не участвовали в шумных удовольствиях света: все наше время уходило на серьезные занятия.
Добродетель была идеалом молодого Сидонии, общественное благо – его мечтой. Мы обсуждали вместе положение Испании, строили планы ее будущего благополучия. Для того чтобы сделать испанцев счастливыми, мы страстно желали прежде всего привить им любовь к добродетели и отвлечь их от непомерной жажды стяжательства, что представлялось нам ничуть не трудным. Мы хотели также воскресить старинные традиции рыцарства. Каждый испанец должен быть одинаково верен как жене, так и королю, каждый обязан иметь товарища по оружию. Я уже объединился с герцогом; мы были уверены, что свет когда-нибудь заговорит о нашем союзе и что благородные умы, последовав за нами, сделают путь к добродетели более легким.
Мне стыдно, милая Элеонора, рассказывать тебе об этих глупостях, но давно уже замечено, что из молодежи, предающейся мечтам, выходят со временем полезные и даже великие люди. И наоборот, не по возрасту охладелые молодые Катоны никогда не могут подняться над расчетливым своекорыстием. Недостаток сердца сужает их ум и не позволяет им стать ни государственными деятелями, ни полезными гражданами. Из этого правила очень мало исключений.
Так, направляя воображенье на стезю добродетели, мы тешили себя надеждой когда-нибудь осуществить в Испании век Сатурна и Реи. А ван Берг все это время жил, как умел, уже в золотом веке. Продал баронат Делен за восемьсот тысяч ливров, дав честное слово не только растранжирить эти деньги за два месяца пребывания на зимних квартирах, но еще наделать сто тысяч франков долгов. Затем фламандский мот наш рассчитал, что сдержать слово он сможет лишь в том случае, если будет тратить тысячу четыреста пистолей в день, что довольно трудно сделать в таком захолустном городе, как Коимбра. Ужаснувшись тому, что дал слово слишком легкомысленно, он в ответ на предложение потратить часть денег на бедных и осчастливить многих отвечал, что дал слово тратить, а не жертвовать, и что чувство собственного достоинства не позволяет ему употребить хотя бы самую ничтожную часть денег на благодеяния; даже игра не принимается в расчет, так как, играя, можно выиграть, а проигранные деньги нельзя считать потраченными.