Сестра Екатерина Уварова — брату Михаилу Лунину. 7 страница

Как помнится мне, в разговоре со мною о сей покупке ты ни о какой сумме не говорил, ты мне сказал — Я продам тебе по весу Екатерину ; а я сказал, и поделом ей, она и завела-то при дворе без мены (baise maine).

Переливать же ее в колокола я намерения не имею — у меня и колокольни нет — и в деревне моей, сзывая православных к обедне, употребляют кол-о-кол. И они тут же сходятся“.

Знаменитый острослов Иван („Ишка“) Мятлев, автор знаменитой в свое время пародийной поэмы „Мадам Курдюкова“, так и сыплет каламбурами: baise maine целование руки, придворный этикет, и безмен{21} — весы, предмет торговый; между прочим, цитируется и пушкинская „речь“, произнесенная, видно, при совместном осмотре статуи: „Я продам тебе по весу Екатерину“ (и, кажется, добавлено, что из нее можно колокола лить).

Итак, Екатерину — по весу (опять каламбур: „по весу“ и „повеса“), и в то же время это статуя, которой „недостает среди памятников“ либо в столице, либо в Царском Селе.

Шутки-прибаутки, „раздвоение“ истории на „важную“ и смешную.

К тому же вопрос о памятнике — овеществленной памяти — Пушкину вообще с годами все интереснее. Кому памятник? Что помнить?

Больше всего размышлений, конечно, — о другом медном памятнике. Еще в „Полтаве“, четырьмя годами раньше, было сказано:

В гражданстве северной державы,

В ее воинственной судьбе

Лишь ты воздвиг, герой Полтавы,

Огромный памятник себе.

Бешено скачущий Петр-боец, преследователь, заставляющий поэта остановиться, задуматься, обеспокоиться, испугаться:

И где опустишь ты копыта?

Но на пути из петровских времен в пушкинские — большой „век Екатерины“, которого не миновать.

Именно в „год медной бабушки“ началось пушкинское путешествие из Петербурга к Радищеву, Пугачеву, мятежам времен Екатерины, без которых ни бабушки, ни ее времени не понять.

К „двоящейся“ бабушке поэт теперь, кажется, снисходительнее, чем лет десять назад; он внимательнее присматривается к некоторым серьезным чертам ее времени, отзывается несколько лучше; по-прежнему ее вполне можно „продать по весу“, и в то же время „эта прекрасная статуя должна занять подобающее ей место“.

* * *

„В полученной от г-на заслуженного ректора Мартоса, академиков Гальберга и Орловского Записке заключается следующее. Огромность сей статуи, отливка оной и тщательная обработка, или чеканка оной во всех частях, не говоря уже о важности лица изображаемого, и, следовательно, о достоинстве произведения, как монументального, которое непростительно было бы употребить для другого какого-либо назначения, заслуживает внимания Правительства; что же касается до цены статуи 25 тыс. рублей, то мы находим ее слишком умеренной, ибо одного металла, полагать можно, имеется в ней, по крайней мере, на двенадцать тысяч рублей и, если бы теперь заказать сделать таковую статую, то она конечно обошлась бы в три или четыре раза дороже цены, просимой г. Пушкиным. При сем мы должны по всей справедливости объявить, что произведение сие не чуждо некоторых видимых недостатков по отношению сочинителя рисунка и стиля; впрочем, если взять в соображение век, в который статуя сия сделана, то она вовсе не может почесться слабейшим из произведений в то время в Берлине“.

Памятники имеют свою судьбу. Сам академик и заслуженный ректор Мартос, рассуждавший о бронзовой Екатерине, прежде поставил свой знаменитый памятник Минину и Пожарскому на Красной площади благодаря несколько странному обстоятельству. Послу Сардинского королевства графу Жозефу де Местру царь прислал разные проекты памятника двум историческим лицам, о которых иностранец, по его собственному признанию, не слыхал ничего. Граф де Местр, столь же блестящий стилист и острослов, как и реакционнейший католический мыслитель, знал толк в изящных искусствах и отдал свой голос лучшему…

Ныне же, много лет спустя, сам Мартос вместе с двумя коллегами решает судьбу творения давно умерших немецких мастеров. Фраза из отзыва академиков — „если взять в соображение век, в который статуя сия сделана“ — не оставит нас, обитателей XX века, равнодушными: вот как хорош и крепок был тот век, XIX, — устойчивость, добротность, незыблемость, разумная вера в прогресс! Мы-то, близ 2000 года, сомневаемся, что при оценке произведения надо делать скидку на „век, в который оно сделано“, спорим, идет ли искусство вперед или движется по каким-то хитрым спиралям.

Где искусство совершеннее — в скульптурах Родена или в портрете Нефертити? В сверхсовременном городе Бразилиа или в Акрополе? Понятно, Мартос констатировал устарелость, немодность немецкой статуи — такое заключение делали и будут делать в любом веке; но вряд ли самый авторитетный мэтр, оценив сегодня недостатки представленного на отзыв творения, прибавил бы в своем заключении наивное, незыблемое, само собой разумеющееся — „если взять в соображение век…“.

Впрочем, не эта ли фраза остановила перо министра финансов, рачительного немца Егора Францевича Канкрина, которому удавалось сводить без дефицита даже крепостнический бюджет николаевской России; или — в скрытом виде проскользнуло неблаговоление августейшего внука к августейшей бабушке — и „подобающего места“ для Екатерины II в этом царствовании не предвиделось?

„Но со временем история оценит влияние ее царствования на нравы…“

Пушкин — Нащокину 2 декабря 1832:

„…покаместь буду жаться понемногу. Мою статую еще я не продал, но продам во что бы то ни стало. К лету будут у меня хлопоты“.

Наталья Николаевна Пушкина — министру двора (Александру Сергеевичу неловко еще раз самому писать, но с деньгами так худо, что приходится использовать последний шанс; со времени появления медной бабушки в Петербурге Пушкины, между прочим, уже успели сменить квартиру, потом переедут еще и еще, оставляя монумент украшением двора близ дома Алымовых на Фурштатской улице):

„Князь,

Я намеревалась продать императорскому двору бронзовую статую, которая, как мне говорили, обошлась моему деду в сто тысяч рублей и за которую я хотела получить 25 000. Академики, которые были посланы осмотреть ее, сказали, что она стоит этой суммы. Но, не получая более никаких об этом известий, я беру на себя смелость, князь, прибегнуть к Вашей снисходительности. Хотят ли еще приобрести эту статую или сумма, которую назначил за нее мой муж, кажется слишком большой? В этом последнем случае нельзя ли по крайней мере оплатить нам материальную стоимость статуи, т. е. стоимость бронзы, и заплатить остальное когда и сколько Вам будет угодно. Благоволите принять, князь, уверение в лучших чувствах преданной Вам Натальи Пушкиной“.

Министр — Наталье Николаевне:

„Петербург, 25 февраля 1833.

Милостивая государыня,

Я получил письмо, которое Вы были так любезны мне послать… по поводу статуи Екатерины II, которую Вы предложили продать императорскому двору, и с величайшим сожалением я вынужден сообщить, что очень стесненное положение, в котором находится в настоящее время императорский двор, не позволяет ему затратить сумму столь значительную. Позвольте Вас уверить, милостивая государыня, в величайшей готовности, с которой без этого досадного обстоятельства я бы ходатайствовал перед его величеством о разрешении удовлетворить Вашу просьбу, и примите уверения в почтительнейших чувствах, с которыми я имею честь быть, милостивая государыня, Вашим почтительным и покорным слугой.

Князь Петр Волконский“.

Мятлев:

„Статуя… корма не просит“.

Он же через год:

„Бумаги мои готовы и тебя ожидают — когда ты прикажешь, мыза дело примемся. Готовы в мыслях и образцовые поминки — но и ты не можешь ли чем покормить душу, нет ли второго тома Храповицкого? нет ли чего-нибудь столь же интересного? нет ли чего-нибудь великой жены? — Ожидаю твоего ордера“.

„Ишка Петрович“ статуи не купил, но в виде компенсации поставляет Пушкину кое-какие материалы о Пугачеве, екатерининском времени и ожидает чего-нибудь „столь же интересного“ про „великую жену“ (опять намек на пушкинские озорные строки „мне жаль великия жены“ ). Не один Мятлев, многие ждут, что Пушкин вылепит, выльет свой памятник царице; чувствительный историк и журналист Павел Петрович Свиньин уж убежден, что памятник будет золотым:

„Воображаю, сколь любопытно будет обозрение великой царицы, нашего золотого века, или, лучше сказать, мифологического царствования под пером вашим! Право, этот предмет достоин вашего таланта и трудов“.

Пушкин тоже иногда воображает себя скульптором, металлургом и вдруг пишет жене:

„Ты спрашиваешь меня о „Петре“? Идет помаленьку; скопляю матерьялы — привожу в порядок — и вдруг вылью медный памятник, которого нельзя будет перетаскивать с одного конца города на другой, с площади на площадь, из переулка в переулок“.

Это написано 29 мая 1834 года, ровно через четыре года после первого явления медной бабушки.

За несколько месяцев до этих строк — вторая Болдинская осень.

Сочинен и запрещен „Медный всадник“ (Пушкин запишет — „убытки и неприятности“ ).

Дописан и разрешен „Пугачев“ (и автор наивно надеется: „заплатим половину долгов и заживем припеваючи“ ).

Сочинена и выдана в печать еще бабушка — „Пиковая дама“.

Новый подступ и приступ к „мощному властелину судьбы“, для чего нужно погрузиться в архивы.

Но архивы и Петр Великий едва не ускользают:

Пушкин едва не порывает с дворцом, где охотно читают его перехваченные письма к жене. Перед строками о „медном памятнике“, в том же письме от 29 мая 1834 года, были такие:

„Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? Что мне весело в нем жить между пасквилями и доносами?“

Но все же задумаемся над только что приведенными строками о Петре: „памятник… которого нельзя будет перетаскивать…“

Шутка нам не совсем понятна, но Пушкина-Гончарова, наверное, легко догадалась, потому что Александр Сергеевич не затруднял ее сложными историко-литературными рассуждениями и если так, написал про медный памятник, — очевидно, это отзвук каких-то разговоров, шуток, им обоим понятных.

„Медный всадник“ уж почти год, как закончен, но разве, прочитав строчки из письма о памятнике, „с площади на площадь, из переулка в переулок“, разве не вспомним —

И он по площади пустой

Бежит и слышит за собой —

Как будто грома грохотанье —

Тяжело-звонкое скаканье

По потрясенной мостовой.

И, озарен луною бледной,

Простерши руку в вышине,

За ним несется Всадник Медный

На звонко-скачущем коне;

И во всю ночь безумец бедный,

Куда стопы ни обращал,

За ним повсюду Всадник Медный

С тяжелым топотом скакал.

Всадник медноскачущий, но пока запрещенный… Есть и другой медный памятник, высотою в 4,5 аршина; это ее, медную и негодную, пока стоящую в неподвижности на Фурштатской, ее прежде перетаскивали из одной губернии в другую и сейчас, может быть, удастся — „с площади на площадь, с переулка в переулок“.

Два медных исполина, которых при всей огромной разнице их назначения „перетаскивают“, двигают или должны переместить, но к ним в ряд, может быть, пожалует еще один пращур, которого „нельзя будет перетаскивать“: Петр — в „Истории Петра“…

Не занимать воображения поэту: пожелал — и являются сотни российских и иностранных героев —

Как весело стихи свои вести

Под цифрами, в порядке, строй за строем

………………………………………

А стихотворец… С кем же равен он?

Он Тамерлан иль сам Наполеон

……………………………………….

Ура!.. куда же плыть?.. какие берега

Теперь мы посетим: Кавказ ли колоссальный,

Иль опаленные Молдавии луга,

Иль скалы дикие Шотландии печальной,

Или Нормандии блестящие снега,

Или Швейцарии ландшафт пирамидальный…

Но воля стихотворца сильнее наполеоновской и тамерлановской: захочет — и в дело пойдут призраки, сколько угодно!

Статуя Командора двинулась осенью 1830-го.

Медный всадник помчался осенью 1833-го.

Пиковая бабушка — тогда же.

И в сказках чего только не происходит — бес, золотой петушок, лебедь белая, золотая рыбка, — но мы не о сказках: о настоящих живых призраках.

Время, что ли, такое?

У Гоголя оживает Портрет; Нос разгуливает по столице; Венера Илльская душит неосмотрительного молодца в повести Проспера Мериме.

Время — какое? „Романтический пик“ миновал. В XVIII-начале XIX века привидения, духи, статуи оживали легко и обыкновенно (впрочем, пародии на таинственные, романтические происшествия также были довольно распространены).

Литературе прошедших, допушкинских времен „по части мистической“ — насчет духов, привидений — разрешалось немало.

Теперь же читатель открывал, к примеру, „Пиковую Даму“.

После заглавия следует эпиграф ко всей повести:

„Пиковая дама означает тайную недоброжелательность. „Новейшая гадательная книга““.

Первый взгляд: в эпиграфе ничего особенного, иллюстрация к тому, что далее произойдет — тройка, семерка, дама, ее недоброжелательность к герою… Второй же взгляд задержится на слове „новейшая“ : новейшая гадательная книга, то есть только что выпущенная столичной типографией, „последнее слово“… Пушкин не навязывает мысли — только быстрая усмешка, которую мы вольны заметить или не заметить, — но какая нагрузка на слове „новейшая“! „Новейшая“ — значит, лучшая, умнейшая, совершеннейшая — или отнюдь нет? Примета „дремучей старины“ — дама пик и ее угрозы — вдруг снабжается суперсовременной этикеткой.

Это примерно то же самое, как если бы в наши дни существование привидений и демонов обосновывалось ссылками на новейшие труды по квантовой физике или кибернетике.

Время „Пиковой дамы“ — просвещенное… Но стал ли мир при этом умнее, свободнее или призраки его одолевают еще сильнее? Ведь если книга „новейшая“, — значит, перед нею были „новая“, „не очень новая“, „давняя“, „старинная“… Но главное — Гадательная книга выходила, выходит, будет выходить; рынок, потребность в ней есть. Все это, очевидно, нужно очень многим…

Разумеется, Пушкин был далек от той задачи, которую современный лектор назвал бы „борьбой с суевериями“. Известно, что они ему самому не были чужды. Громадным, всеохватывающим умом он, может быть, пытается понять, отчего „чертовщина“ притягивает лучших, просвещеннейших людей. Кстати заметим, что Германн — инженер, представитель одной из современнейших профессий…

Вот сколько ассоциаций может явиться при медленном чтении одного эпиграфа; может… хотя все это не обязательно. Пушкин не настаивает: в конце концов, он создал повесть о Пиковой даме, и эпиграф к повести — тоже о ней, вот и все…

Пушкин, Мериме… Да разве они мистики, творцы привидений и ужасов? Прямое овеществление духов и оживление монументов — все же это смешно, невозможно. Сами бы первые расхохотались… А ведь Медный всадник, Командор, Пиковая дама совсем не смешны.

Как же быть?

Тут нужно принести некоторые извинения.

Во дворе дома на Фурштатской стоит бронзовая Екатерина, о которой Пушкин, наверное, вспоминает не часто, а если вспоминает, то при анекдоте или денежной прозе… Все так; но притом Бабушка, сопоставленная с очень важными и знаменитыми своими медными, каменными, бестелесными современниками и современницами — Бабушка начинает говорить в их хоре.

Как встарь, от ветра, дующего в ноябре с Финского залива, вдруг, оказывается, ломается счастье, любовь, благо маленького человека; но не оттого ли, что некий Властелин судьбы решил когда-то — „здесь будет город заложен“ ?

Разные, чрезвычайно далекие, до срока невидимые обстоятельства сцепляются, определяют судьбу, — и „от судеб защиты нет“.

Инженер Германн мог бы задуматься над тем, что еще до того, как он слышит рассказ Томского о трех картах, задолго даже до его рождения уже происходят важные для его жизни события: графиня-бабушка Анна Федотовна Томская, ее проигрыш, встреча с Сен-Жерменом — и, если бы у графини тогда не кончились деньги, если бы… если бы… (счастье — это великое „быть может“ !), тогда на пути Германа не появились бы три карты, ничего бы не произошло; и если так, выходит, с ним играет судьба — нужно и ему сыграть с нею; хотя бы на краткое время, на миг стать Властелином судьбы, — как тот Всадник, как другой — „сей муж судьбы, сей странник бранный, пред кем унизились цари, сей всадник, папою венчанный“ , — Наполеон ; и у бедного инженера уж замечен профиль Наполеона…

Пушкинское воображение: оно порою задает нелегкие загадки читателю. Например, — „Пушкинские привидения“; их нет, и они есть. Герой должен сойти с ума (Евгений) или напиться пьяным (Германн), чтобы увидеть призрак, но герои сходят с ума, впадают в экстаз, внезапно заметив, ощутив жуткие неуловимые „линии судьбы“, которые, обрушиваясь на них, притом сплетаются в некую форму, фигуру: Всадника, Командора, Даму пик…

И тут вдруг может показаться, что Медный всадник не Фальконетом, не городом, не государством поставлен, но — сам создал этот город, государство, наводнение.

Медная Екатерина не старыми Гончаровыми привезена, спрятана, выдана, не семейством Пушкиных и их гостями осмотрена, обсуждена, но сама дьявольски своевольничает: прячется, выходит наружу, сулит большие деньги за свое медное тело, обманывает, издевается, преследует, продается — и не желает продаваться… Из города в город, по площадям, переулкам неотступно следует за новым своим любимцем, так много знающим про ее век и про ее врагов.

Шутка, сказка… „Сказка ложь, да в ней намек“…

Все это, надо полагать, имело для Пушкина косвенную, неявную, может быть, подсознательную связь с Бабушкой и ей подобными; глядя же на статую, Александр Сергеевич думал главным образом о том, как бы из ее меди добыть ассигнаций…

* * *

Пушкин:

„Если нас гонит граф Канкрин, то у нас остается граф Юрьев“.

Из деловых бумаг:

„Александр Сергеевич Пушкин — вексель на 9000 рублей, Наталья Николаевна Пушкина — вексель на 3900 рублей гвардейскому инвалиду № 1 роты господину прапорщику Василию Гавриловичу Юрьеву сроком по 1 февраля 1837 года“.

Пушкин — Алымовой:

„Милостивая государыня

Любовь Матвеевна,

Покорнейше прошу дозволить г-ну Юрьеву взять со двора Вашего статую медную, там находящуюся.

С истинным почтением и преданностию честь имею быть, милостивая государыня

Вашим покорнейшим слугою Александр Пушкин“.

Последнее письмо, как доказывает В. Рогов, относится примерно к тому же времени (осень 1836-го), когда „граф Юрьев“ выдавал деньги поэту Пушкину; выдавал до 1 февраля, т. е. до срока, превышавшего тремя днями остаток жизни Александра Сергеевича.

Медный всадник лежит в кабинете без права выхода.

Медная дама стоит во дворе у Алымовых с правом на продажу, переплавку — что угодно; но, подобно своей пиковой современнице, в последний момент обманывает, подмигивает…

Германн, как известно, поставил в первый раз, на тройку, 47 тысяч рублей (у Пушкина сохранился расчет: сначала он снабдил Германна 67 тысячами, но потом, вероятно, решил, что это многовато: ведь, судя по немецкой точности суммы — не 45, не 50, а именно 47 тысяч — видно, что Германн поставил весь свой капитал до копейки!). На второй карте, семерке, стояло уже 94 тысячи; на тузе — 188 тысяч. В случае успеха образовался бы капитал в 376 тысяч ассигнациями…

Долг Александра Сергеевича в момент его смерти, долг друзьям, казне, книготорговцам, купцам, „графу Юрьеву“ составлял 138 тысяч.

За медную бабушку, по уверениям покойного Афанасия Николаевича, давали 100 тысяч.

„Нам положительно известно, — сообщает сорок лет спустя многознающий пушкинист и историк Петр Бартенев, — что А. С. Пушкин продал заводчику Берду большую бронзовую статую Екатерины за три тысячи ассигнациями“. Очевидно, от Юрьева монумент отправился к Берду…

Цена невелика, но примерно таков ведь был „порядок чисел“ и тогда, когда дедушка грозился дать 40 тысяч, а давали семь…

Апогей бессмыслицы, того петербургского туманного, зыбкого абсурда, который так хорошо чувствовали Гоголь, Достоевский: зачем-то медная статуя в каком-то дворе, зачем-то камер-юнкерский мундир, зачем-то вскрываются семейные письма — и еще выговор за ропот по этому поводу; зачем-то дана гигантская сила духа, мысли, творчества — и никогда не было так худо.

Осенью 1836 года шестилетняя история отношений семьи Пушкина с медной императрицей завершается.

Как завершается спустя несколько месяцев жизнь Александра Сергеевича.

Для эпилога истории нельзя не отметить появления „Медного всадника“ в первой посмертной книжке „Современника“ (с изъятием некоторых мест). Что же касается другого бронзового исполина, то сохранившиеся сведения, как почти все, что связано с Пушкиным, приобретают значение, сильно выходящее за пределы простой хроники.

1844.

Екатеринославские помещики братья Коростовцевы обнаруживают статую во дворе литейного завода Берда, среди всякого хлама и лома, назначенного в переплавку для литья барельефов Исаакиевского собора. Братьям приходит в голову мысль, что город Екатеринослав — подходящее место для императрицы. Оказалось, что Николай I, посещая завод в целях поощрения металлургии, приметил статую, „изволил ее осматривать, восхищался и находил большое сходство с подлинником“ (то есть с известными ему портретами). Восхищение не вызвало желания купить — бабушка все в опале.

Впрочем, Берд, почувствовав важных покупателей, рассказал Коростовцевым много занятного: и что статуя была привезена некогда светлейшим князем Потемкиным (а на самом деле — ничего подобного!); и что рука не поднималась расплавить, хотя 150–200 пудов меди не шутка (так открывается наконец бабушкин вес); и что вот-вот может состояться продажа монумента в Англию; и что если найдется покупатель в России, то цена будет 7000 серебром или 28 000 ассигнациями. О Пушкине — ни слова… Вряд ли хозяин не ведал о происхождении фигуры. Но, очевидно, версия Потемкина выгоднее для сбыта: ни при жизни, ни после смерти поэт так и не научился сбывать медные монументы

1845.

Императрицу осматривают две очень важные особы — граф Воронцов и граф Киселев. В их письмах, одобряющих отправку Бабушки на юг, тоже нет Пушкина, и возможно, что им не доложили. А ведь оба — давние знакомцы поэта по его юным южным годам; и Пушкин, вообразив эту сцену, непременно бы принялся „сатирстовать“ (был в ту пору такой глагол) — ведь оба графа и генерал-адъютанта уже увековечены. Один — не совсем лестными строчками:

На генерала Киселева

Не положу моих надежд.

Он очень мил, о том ни слова,

Он враг коварства и невежд;

За шумным, медленным обедом

Я рад сидеть его соседом,

До ночи слушать рад его;

Но он придворный: обещанья

Ему не стоят ничего.

Другому графу — совсем не лестно:

Полумилорд, полукупец…

Так или иначе, но два крупных генерала осмотрели Бабушку; и это были самые важные участники ее судьбы, после того как по ее поводу улыбались царь и Бенкендорф.

Новая цена старухи была вполне приемлемой. Тут был тонкий момент, потому что, скажем, за слишком дешевую цену, 3 тысячи ассигнациями (750 серебром), покупать статую для украшения губернского города было неприлично. Итак — 28 тысяч…

1846.

Монумент высотой в 4 с половиной аршина поставлен на Соборной площади Екатеринослава.

После 1917 года

город меняет имя и памятник. В Днепропетровске статуя свергнута, зарыта в землю, после вырыта; наконец оказывается во дворе Исторического музея, среди демократических каменных баб — памятников той эпохи, что не знала ни металла, ни царей.

Ноябрь.

Из захваченного фашистами города трофейная команда вывозит статую. Три тонны металла отправятся в Германию, к „месту рождения“ и самой императрицы, и ее бронзового подобия, — на войну против России и ее союзников.

* * *

Генерал,

Покорнейше прошу Ваше превосходительство еще раз простить мне мою докучливость…

Покорнейше прошу ваше превосходительство не отказать исходатайствовать для меня, во-первых, разрешение на переплавку названной статуи, а во-вторых, — милостивое согласие на сохранение за г-ном Гончаровым права воздвигнуть, когда он будет в состоянии это сделать, памятник благодетельнице его семейства.

…Часами простаиваю перед белокурой мадонной, похожей на вас, как две капли воды; я бы купил ее, если бы она не стоила 40 000 рублей. Афанасию Николаевичу следовало бы выменять на нее негодную Бабушку, раз до сих пор ему не удалось ее перелить.

…За Бабушку, по его словам, дают лишь 7000 рублей, и нечего из-за этого тревожить ее уединения. Стоило подымать столько шума!

…Я продам по весу Екатерину.

Генерал,

…Статуя оказалась прекрасным произведением искусства… Я хотел бы получить за нее 25 000 р.

…Нельзя ли по крайней мере оплатить нам материальную стоимость, т. е. стоимость бронзы, и заплатить остальное, когда и сколько Вам будет угодно.

…Покорнейше прошу дозволить г-ну Юрьеву взять со двора Вашего статую, там находящуюся.

…И вдруг вылью медный памятник, которого нельзя будет перетаскивать с одного конца города на другой, с площади на площадь, из переулка в переулок.

Случайная фотография запечатлела образ медной бабушки в 1936 году.

Посвященные ей строчки доказывают ее присутствие в пушкинской биографии. Пушкинские мысли и образы — о науке, искусстве, государстве, о всемирных тайнах, открытиях чудных, — все это проносилось рядом, касалось, задевало, приглашало к соучастию.

Вещь, одушевленная гениальным владельцем.

Владельца нет, вещи нет — одушевление вечно…

О сколько нам открытий чудных…

РАССКАЗ ПЯТЫЙ

„ТЫ СМИРЕН И СКРОМЕН“

Любому специалисту по русской истории и словесности известны сборники „Звенья“, издававшиеся Литературным музеем (первый том — в 1932 году, последний, девятый, — в 1951-м). Несколько лет назад, при подготовке пушкинского тома альманаха „Прометей“, мне было предложено поискать старые рукописи, по разным причинам — прежде всего из-за „тесноты“ — не поместившиеся в свое время в „Звеньях“. Разумеется, я отправился сначала в Рукописный отдел Ленинской библиотеки и углубился в бумаги Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича. Только перечень документов, опись его огромного архива занимает четыре тома, и это естественно, потому что, наверное, целой страницы не хватило бы для перечисления тех государственных и общественных должностей, на которых поработал в течение своей долгой жизни Владимир Дмитриевич. Видное место в этом списке занимает многолетнее директорство в Литературном музее, а также собирание, редактирование „Звеньев“. Почти всю корреспонденцию с авторами рукописей вел сам Бонч-Бруевич, и некоторые из полученных им писем оказались очень интересными.

Главным публикатором пушкинских статей и заметок в „Звеньях“ был один из крупнейших специалистов — Николай Осипович Лернер. С ленинградской квартиры Лернера в Москву непрерывно посылались „Пушкинологические этюды“, украсившие несколько томов „Звеньев“, но, как это открывается из переписки, напечатанных все же далеко не полностью. Около половины „этюдов“ было одобрено редакцией, отложено для более дальних томов, но так и не появилось. К величайшему сожалению, ни в архиве Бонч-Бруевича, ни в архиве Лернера, ни в бумагах Литературного музея отыскать этюды не удалось, так что мой поисковый рейд непосредственного результата не имел…

В то же время из десятков писем Лернера к Бонч-Бруевичу открывались названия не только пушкинских, но и других неопубликованных материалов, а некоторые — серьезно тревожили воображение.

Так, 10 октября 1933 года Лернер сообщает Бонч-Бруевичу, что „главная новость“ — это попавшая к нему семейная переписка мрачно знаменитого начальника III отделения Дубельта: „Это такая жандармско-помещичья хроника, что для беллетриста и историка просто клад“.

Открыв полные академические собрания Пушкина, Гоголя, Белинского, а также сборники мемуаров об этих великих людях, мы не раз найдем имя Дубельта, в последнем же тридцатитомнике Герцена этот человек числится 65 раз. Ну, разумеется, редко его поминают добром, но все равно: жилон на свете, влиял , не выкинешь, а если выкинуть, то многого не поймем, не узнаем в биографиях самых лучших людей той эпохи, да и саму эпоху вдруг не разглядим…

Наши рекомендации