Часть III Комическая война 8 страница
– Типа в трико?
– Вот именно. В трико. В масках. Во-от с такими мышцами. Комикс будет называться «Человек в маске», – продолжил Сэмми. – О главном герое мы с Джо уже целиком позаботились, но нам нужен поддерживающий материал. Как думаешь, сможешь что-нибудь изобрести?
– Ё-моё, Сэмми, ясное дело. Не сомневайся.
– А как насчет твоего брата?
– Конечно, он всегда лишнюю работу ищет. Его сейчас «Кролика Ромео» за тридцать баксов в неделю напрягли делать.
– Тогда ладно, его мы тоже берем. Мы вас обоих берем, но с одним условием.
– С каким еще условием?
– Нам нужно место для работы, – сказал Сэмми.
– Тогда идем, – сказал Джули. – Думаю, мы сможем работать в Крысиной Дыре. – Когда они направились вперед, а высокий доходяга отстал на несколько шагов, закуривая сигарету, Джули подался к Сэмми и шепотом поинтересовался: – Черт возьми, а это еще что за приятель?
– Вот этот? – спросил Сэмми, беря Джо под локоть, выдвигая его вперед и словно бы выводя на сцену принять заслуженные аплодисменты. Затем он ухватил кузена за волосы и стал водить его головой из стороны в сторону, одновременно ухмыляясь ему в лицо. Будь Джо молодой женщиной, Джули Гловски мог бы подумать, что Сэмми находится с этой самой женщиной в нежных отношениях. – Он мой партнер.
Когда Сэмми было тринадцать, его отец, Могучая Молекула, вернулся домой. Эстрадная сеть Верца той весной приказала долго жить, став жертвой Голливуда, Великой Депрессии, скверного менеджмента, паршивой погоды, дрянных талантов, общего филистерства, а также многих других бичей и фурий, имена которых отец Сэмми с неистовством заклинателя поминал тем летом в процессе их длинных совместных прогулок. Временами он без особой логики или последовательности обвинял в своей внезапной безработице банкиров, профсоюзы, боссов, Кларка Гейбла, католиков, протестантов, владельцев театров, эстрадные номера с сестрами-близнецами, пуделями и мартышками, ирландских теноров, англоканадцев, франкоканадцев и самого мистера Хьюго Верца.
– И черт с этими со всеми, – неизменно заканчивал отец Сэмми с широким жестом, который в сумерках июльского Бруклина украшала лучистая дуга его сигары. – В один прекрасный день Молекула всем им скажет: срал я на ваши могилы, господа.
Одинаково свободное и беспечное использование Молекулой непристойностей и сигар, любовь к бурной жестикуляции, скверная грамматика, а также привычка упоминать о себе в третьем лице казались Сэмми просто чудесными; до того лета 1935 года у него имелись скудные воспоминания или отчетливые впечатления об отце. И любое из вышеперечисленных качеств (не говоря уж о еще нескольких, которыми тот обладал) вполне могло дать его матери достаточную причину, чтобы еще на дюжину лет отлучить Молекулу от дома. Лишь с величайшей неохотой и при прямом вмешательстве рабби Байца Этель согласилась позволить этому человеку поселиться в ее доме. И все-таки Сэмми с первого же момента явления своего отца семье отчетливо понимал, что лишь отчаянная нужда заставила Гения Физкультуры вернуться к жене и ребенку. Последнюю дюжину лет он бродил, «свободный как чертова птичка в засранных кустах», среди загадочных северных городов сети Вейца от Огасты, что в штате Мэн, до Ванкувера, что в провинции Британская Колумбия. Почти патологическая неугомонность и неусидчивость заодно с налетом страстной тоски, что покрывал обезьянью физиономию Молекулы, умную и миниатюрную, когда он рассказывал о своих странствиях, недвусмысленно говорила его сыну о том, что при первой же возможность блудный отец снова отправится в путь.
Профессор Альфонс фон Клей, Могучая Молекула (первоначально Альтер Клейман, уроженец Дракопа, деревушки в сельской местности неподалеку от Минска), бросил жену и ребенка вскоре после рождения Сэмми, хотя впоследствии каждую неделю присылал семье денежный перевод на двадцать пять долларов. Сэмми довелось узнать его лишь из пропитанных горечью рассказов Этели, а также из каких-то странных, лживых газетных вырезок или фотографий, вырванных из эстрадных страничек хеленской «Трибун», кеношской «Газетт» или «Бюллетеня» Калгари, которые Молекула присылал, засунув их заодно с крошками сигарного пепла в конверт, украшенный оттиском граненого стакана и названием какой-нибудь блошиной гостиницы. Сэмми копил всю эту макулатуру в коробке из-под синих замшевых ботинок, которую засовывал себе под подушку всякий раз, как ложился спать. Он часто видел яркие сны про крошечного, но невероятно мышцатого мужчину с усами гондольера, который мог поднять над головой банковский сейф и одолеть тягловую лошадь в перетягивании каната. Рукоплескания и почести, описанные в вырезках, а также имена монархов Европы и Ближнего Востока, которые предположительно награждали ими легендарного силача, с годами менялись, но главные факты ложной биографии Могучей Молекулы оставались одними и теми же: десять одиноких лет изучения древнегреческих рукописей в пыльных библиотеках Старого Света; многие часы мучительных упражнений, выполнявшихся ежедневно с пятилетнего возраста; диетический режим, состоявший исключительно из свежих бобовых, морепродуктов и фруктов, причем все это поедалось в сыром виде; целая жизнь, посвященная тщательной культивации чистых, здоровых и кротких мыслей, а также полному воздержанию от вредного для здоровья и аморального поведения.
С годами Сэмми сумел выжать из своей матушки скудные, драгоценные капли реальной информации об отце. Так, он выяснил, что Молекула, который произвел себе сценический псевдоним из того непреложного факта, что даже в высоких золоченых ботинках со шнуровкой ростом он едва-едва переваливал за полтора метра, в 1911 году был посажен царским режимом в одну тюремную камеру со знаменитым цирковым силачом и анархосиндикалистом Бельцем, известным всей Одессе по прозвищу Товарняк. Далее Сэмми узнал, что именно анархосиндикалист Бельц, а никакие не древнегреческие мудрецы, натренировал тело его отца и отвадил его по крайней мере от спиртного, мяса и азартных игр, если не от женских половых органов и сигар. Также выяснилось, что в 1919 года в салуне Курцберга, что в Нижнем Ист-Сайде, матушка Сэмми влюбилась в Альтера Клеймана, который тогда только-только прибыл в Соединенные Штаты, работая развозчиком льда, а когда выпадала возможность, то и грузчиком пианино.
Мисс Кавалер было уже почти тридцать, когда она вышла замуж. На десять сантиметров короче своего миниатюрного супруга, эта жилистая женщина отличалась неизменно мрачным выражением лица. Глаза ее имели бледно-серый цвет дождевой воды, скопившейся в блюдце на подоконнике. Свои черные волосы Этель завязывала в жесткий пучок. Сэмми решительно невозможно было представить себе матушку такой, какой она была в то лето 1919 года – старой девой, перевернутой вверх ногами и стремительно понесенной над землей внезапным страстным шквалом, завороженной мощными венами, перекатывающимися на руках веселого гомункула, который не моргнув глазом переносил стофунтовые ледяные блоки во мрак салуна ее кузена Льва Курцберга на Ладлоу-стрит. Этель вовсе не была бесчувственной – напротив, она могла быть в своем роде страстной женщиной, подверженной взрывам сентиментальной ностальгии. Она также с легкостью приходила в ярость, а скверные новости, разнообразные неудачи и счета от докторов погружали ее в глубокие пропасти самого черного отчаяния.
– Возьми меня с собой, – однажды вечером после обеда сказал Сэмми своему отцу, пока они шагали по Питкин-авеню, направляясь к Нью-Лотсу, Канарси или куда еще бродяжнические стремления Молекулы его тогда склоняли. Сэмми уже отметил, что, подобно коню, Молекула никогда не садился. Он изучал каждую комнату, куда входил, вначале расхаживая меж двух стен, затем меж двух других стен, проверяя за портьерами, прощупывая углы взглядом или носком ботинка, точно отмеренным прыжком тестируя подушки кресла или дивана и тут же снова вскакивая. Принужденный по какой-то причине стоять на месте, он раскачивался взад-вперед, как будто ему отчаянно требовалось отлить, и назойливо звенел монетками у себя в кармане. Больше четырех часов за одну ночь Молекула никогда не спал – но и в эти четыре часа, согласно матушке Сэмми, он бился, задыхался и громко кричал во сне. И он, похоже, был просто неспособен оставаться в одном и том же месте двух-трех часов подряд. Хотя поиск работы бесил и унижал Молекулу, сам процесс блужданий по нижнему Манхэттену и Таймс-сквер, посещений агентов по продаже билетов и менеджеров эстрадных сетей отлично ему подходил. В те дни, когда отец Сэмми оставался в Бруклине и болтался по квартире, он без конца отвлекал всех остальных своим блужданием, покачиванием и ежечасными походами за сигарами, пишущими ручками, номерами «Рэсинг форм», половинами жареного цыпленка и так далее и тому подобное. В процессе своих послеобеденных блужданий отец с сыном далеко заходили и мало сидели. Восточные территории они исследовали аж до Кью-Гарденза и других достопримечательностей той части Нью-Йорка. Садясь на паром у пристани Буша, они доплывали до Стейтен-Айленда, где брали попутку от Сент-Джорджа до Тодт-Хилла. Возвращаясь домой далеко за полночь. Если, как редко случалось, отец с сыном запрыгивали в троллейбус или на поезд, они стояли, даже если вагон был пуст. На пароме до Стейтен-Айленда Молекула обшаривал палубы подобно каком-то конрадовскому персонажу, порой с неловкостью оглядывая горизонт. Время от времени, прогуливаясь, они забредали в табачную лавку или аптеку, где Молекула заказывал сельдерейный тоник для себя и стакан молока для мальчика. Свою шипучку он всегда заглатывал стоя, категорически пренебрегая хромированными табуретами с мягкими кожаными сиденьями. А однажды, на Флэтбуш-авеню, они зашли в кинотеатр, где шел фильм под названием «Жизнь бенгальского улана», но задержались там только на выпуск новостей, после чего опять вернулись на улицу. В число районов, куда Молекула направляться не любил, входил Кони-Айленд, в самых жестоких аттракционах которого он давным-давно страдал от неуточненных мучений, а также Манхэттен. В свое время, сказал Молекула, он этого самого Манхэттена навидался, но, что было еще важнее, присутствие на этом острове театра «Палас», вершины и святилища всей американской эстрады, представлялось упреком обидчивому и раздражительному Молекуле, который никогда не ступал и уже никогда бы не ступил на его подмостки.
– Ты не можешь меня с ней оставить. Мальчику моего возраста не очень полезно быть с такой женщиной.
Молекула остановился и повернулся лицом к сыну. Как всегда, он был одет в один из трех имевшихся у него костюмов, отглаженный и сияющий, но с заметными потертостями на локтях. Хотя, как и все остальные, костюм был пошит по мерке, ему приходилось изрядно напрягаться, чтобы как следует обхватить мускулистую фигуру Молекулы. Спина и плечи отца Сэмми были шириной с бампер грузовика, руки никак не уже ляжек обычного мужчины, а стиснутые ляжки соперничали по ширине с его грудной клеткой. Талия Молекулы казалась до странности хрупкой, точно перемычка песочных часов. Он носил короткую стрижку и анахроничные усы в форме велосипедного руля. На фотографиях для публики, где силач порой позировал совсем без рубашки или в обтягивающем леотарде, он казался гладким, как отполированный брусок. Однако в уличной одежде Молекула производил совершенно иное, комически-неловкое впечатление. С волосами, торчащими у него из-под манжет и воротника, он смотрелся совсем как обезьяна в штанах на карикатуре, высмеивающей какое-нибудь слишком человеческое тщеславие.
– Послушай меня, Сэм. – Молекулу, похоже, захватила врасплох сыновняя просьба, почти как если бы она пересекалась с его собственными мыслями или, мелькнуло в голове у Сэмми, как будто она захватила его на грани готовности смыться из города. – Какой счастливый бы я стал тебя со мной взять, – продолжил Молекула с досадной невразумительностью, порожденной корявой лексикой. Тяжелой рукой он погладил Сэмми по волосам. – Но с другой стороны, черт, ведь что за безумно говняная мысль.
Сэмми было заспорил, но его отец поднял руку. Еще было что сказать, и в противовесе своих слов Сэмми чуял или воображал слабый проблеск надежды. Он знал, что выбрал для своей просьбы особенно благоприятный вечер. В тот день его родители поссорились из-за обеда – в буквальном смысле. Этель высмеивала диетический режим Молекулы, утверждая не только то, что поедание сырых овощей не оказывает никакого положительного влияния на ее супруга, но так же что, едва лишь этому человеку выпадает шанс, он шмыгает за угол, чтобы втайне налопаться бифштексов, телячьих отбивных и картофеля фри. И вот в тот день отец Сэмми вернулся в квартиру на Сакмен-стрит (дело было еще до переезда в Флэтбуш) после нескольких часов поиска работы с целым пакетом итальянских кабачков цуккини. Он подмигнул Сэмми, ухмыльнулся и сгрузил пакет на стол, точно мешок с наворованным добром. Сэмми никогда в жизни не видел ничего похожего на эти овощи. Гладкие и прохладные, они терлись друг о друга с резиновым писком. Обрезки их стеблей, деревянистые и шестиугольные, намекали на буйную зеленую листву, и аромат этой листвы, казалось, наполнил кухню вместе со слабоземляным запахом самих овощей. Молекула разломил одну штучку цуккини напополам и поднес ее буквально светящуюся бледную мякоть к самому носу Сэмми. Затем он кинул одну половинку себе в рот и аппетитно ею захрустел. Хрустя, Молекула вовсю улыбался и подмигивал сыну.
– Полезно для твоих ног, – сказал он наконец, уходя под душ – прочь от неудач того дня.
Матушка Сэмми упрямо варила цуккини, пока они не превратились в мерзкую массу серых нитей.
Когда Молекула увидел, что она натворила, последовали резкие и горькие слова. Затем он торопливо ухватил своего сына, точно висящую на стойке шляпу, и вытащил Сэмми из дома на вечернюю жару. Так они с шести часов и гуляли. Солнце давно уже село, и небо на западе стало туманным муаром лилово-оранжевого и серо-голубого. Они шли по одной из авеню в опасной близости к запретной территории, связанной с ранними катастрофами Молекулы в жестоких аттракционах.
– Сомневаюсь, что ты представляешь себе, каково мне там это, – сказал он по пути дальше. – Ты думаешь, это как цирк в фотографии. Все клоуны, карлик и жирная дама мило сидят вокруг большого костра, кушают гуляш и поют песни с аккордеоном.
– Я так не думаю, – возразил Сэмми, хотя картина, нарисованная Молекулой, была поразительно точна.
– Если бы я забрал тебя со мной – и я просто сейчас говорю если, – тебе придется очень тяжко работать, – сказал Молекула. – Тебя только могут принять, если ты можешь работать.
– Я могу работать, – сказал Сэмми, протягивая руки к отцу. – Вот, посмотри.
– Угу, – буркнул Молекула, тщательно ощупывая крепкие руки сына сверху донизу – примерно так же, как сам Сэмми в тот день щупал цуккини. – Руки у тебя такие неплохие. Но твои ноги так не очень хороши.
– А, ч-черт… в смысле, ведь у меня был полио, папа, чего же ты хочешь?
– Я знаю, что у тебя был полио. – Тут Молекула снова остановился. На его нахмуренном лице Сэмми увидел гнев, сожаление и что-то еще, похожее на некое стремление. Наступив на окурок сигары, Молекула от души потянулся и резко повел плечами, словно желая стряхнуть с них стягивающие сети, которые жена и сын набросили ему на спину. – Долбаный же денек мне сегодня. Говно, не могу.
– Что? – переспросил Сэмми. – Слушай, а куда мы идем?
– Мне нужно подумать, – отозвался отец. – Мне нужно подумать, про что ты меня просишь.
– Ладно, – сказал Сэмми. Его отец снова двинулся вперед, забирая вправо на Ностранд-авеню. Молекула так ловко двигал своими толстыми ножками, что Сэмми едва за ним поспевал, пока не подошел к странному на вид зданию, арабскому по стилю, если даже не специфически марокканскому. Здание стояло в центре квартала, между слесарной мастерской и заросшим сорняками двором, где валялась уйма пустых надгробий. Две тощие башенки, увенчанные остроконечными куполами с осыпающейся штукатуркой, тянулись в бруклинское небо с обеих сторон крыши. Окон в здании не имелось, а его широкие стены покрывала мозаика из маленьких квадратных кусочков, синих, как мушиное брюшко, и мыльно-серых, которые некогда наверняка были белыми. Множества кусочков недоставало. Их то ли откололи, то ли выковыряли, то ли они просто сами осыпались. Дверной проход представлял собой широкую арку синего кафеля. Несмотря на заброшенную наружность и ауру дешевого эффекта в духе «загадочного Востока» Кони-Айленда, в здании было что-то притягательное. Оно напомнило Сэмми города с куполами и минаретами, которые, очень смутно и иллюзорно, виднелись на пачке «Честерфилда». Вдоль арочного дверного прохода белыми буквами с синей каймой было написано: БРАЙТОНСКИЙ ГРАНД-ХАММАМ.
– Что такое хам-мам? – спросил Сэмми, пока они туда входили. В нос ему тут же ударил острый аромат сосны, запах горячего утюга, влажного белья, а где-то глубоко под всем этим – человеческий запах, соленый и отвратительный.
– Это швиц, – сказал Молекула. – Швиц знаешь?
Сэмми кивнул.
– Когда время подумать, – сказал Молекула, – мне лучше, чтобы швиц.
– Угу.
– Ненавижу думать.
– Угу, – сказал Сэмми. – Я тоже.
Отец с сыном оставили свою одежду в раздевалке, в высоком шкафчике черного железа, который скрипел и запирался на замок с громким лязгом средневекового орудия пыток. Затем они прошлепали босыми пятками по длинному кафельному коридору в главную парилку брайтонского хаммама. Шаги там звучали гулко, как будто они попали в какое-то огромное помещение. Кроме того, там было жуткое пекло, и Сэмми почувствовал, что ему не хватает воздуха. Ему очень хотелось сбежать назад в относительную прохладу брайтонского вечера, но он продолжал красться вперед, нащупывая себе дорогу сквозь клубящуюся пелену пара, держа ладонь на голой спине отца. Наконец они забрались на низкую кафельную скамью и сели. Сэмми каждая кафелинка казалась жгучим квадратом у него на коже. Сложно было что-то либо разглядеть, однако время от времени проказливый поток воздуха или каприз незримо сопящего оборудования по выработке пара пробивал разрыв в пелене, и Сэмми видел, что они действительно находятся внутри громадного помещения с фарфоровыми ребрами крестового свода, отделанного белым и синим фаянсом, который местами потрескался, помутнел и пожелтел от времени. Насколько Сэмми мог видеть, никаких других мужчин или мальчиков в помещении не было, хотя уверенности он не чувствовал и даже испытывал смутный страх, что из непроглядного пара внезапно высунется незнакомое лицо или голая конечность.
Долгое время они сидели молча, и в какой-то момент Сэмми вдруг понял, что, во-первых, его тело с легкостью выдает такие мощные потоки пота, каких оно еще ни разу в жизни не производило, а во-вторых, что все это время он воображал себе свою эстрадную жизнь: как он носит охапки украшенных блестками костюмов по длинному темному коридору Королевского театра Расина, что в штате Висконсин, минуя тренировочный зал, где бренчало пианино, и через заднюю дверь выходя к поджидающему его фургону – в субботу, в самый разгар лета. Поздний вечер на Среднем Западе благоухал июньскими насекомыми, бензином и розами, а запах костюмов был несколько затхлым, зато оживленно приправленным ароматом пота и макияжа хористок, которые только-только их с себя сбросили. Сэмми видел, впитывал и вдыхал все это с яркостью сновидных впечатлений, хотя и не сомневался, что в этот момент он бодрствует.
– Я знаю, что у тебя был полио, – вдруг сказал его отец. Сэмми удивился – в голосе Молекулы звучал сильный гнев, как будто он стыдился того, что все это время, когда ему полагалось сидеть здесь и расслабляться, он приводил себя в ярость. – Я был там. Я находил тебя на лестнице здания. У тебя было бессознание.
– Ты там был? Когда у меня был полио?
– Был.
– Я этого не помню.
– Ты был ребенок.
– Мне тогда уже было четыре года.
– Вот, четыре года. Ты не помнишь.
– Я бы это запомнил.
– Я был там. Я донес тебя до комнаты, которая тогда там была.
– То есть в Браунсвиле. – Сэмми никак не мог избавиться от определенного скепсиса.
Славно сдутая гневным шквалом, пелена пара, разделявшая отца с сыном, внезапно рассеялась, и Сэмми впервые по-настоящему увидел колоссальное бурое зрелище своего голого отца. Ни одна из аккуратно скомпонованных студийных фотографий его к этому зрелищу не подготовила. Массивный, жутко мохнатый, его отец весь поблескивал. Мышцы на его руках и плечах были как борозды и рытвины от колес на просторе плотной бурой земли. Гладь его бедер словно бы бурила и корежила корневая система древнего дерева, а там, где плоть не так густо была покрыта темными волосами, она странно рябила от диких паутин какой-то ткани сразу под кожей. Пенис Молекулы лежал в тени его бедер, точно короткий кусок толстой кривой веревки. Сэмми воззрился на него, а затем вдруг понял, на что он глазеет. Он отвернулся – и сердце его захолонуло. В парилке был еще один мужчина. Он сидел в другом конце помещения с желтым полотенцем на коленях. Темноволосый, смуглый молодой человек с густыми сросшимися бровями и совершенно гладкой грудью. Юноша на секунду встретился глазами с Сэмми, затем отвел взгляд, затем опять посмотрел. Между ними словно бы открылся тоннель чистого воздуха. Сэмми оглянулся на отца. В животе у него бурлила кислота смущения, замешательства и полового возбуждения. Странным образом мохнатого великолепия Молекулы оказалось для Сэмми слишком много. Тогда он просто опустил взгляд на полотенце, наброшенное на две его искалеченных полиомиелитом ноги – каждая как ручка для метлы.
– Ты был такой тяжелый, пока нести, – сказал его отец. – Я подумал, ты уже помер. Только ты еще был такой горячий на руках. Пришел доктор, мы положили на тебя лед, а когда ты проснулся, ты уже не мог ходить. А потом, когда ты снова был из больницы, я начал брать тебя, брал тебя по округе, носил, волок, заставлял идти. Твои колени сплошь получались синяки и царапины, а я заставлял тебя идти. Ты плакал, но стал идти. Сперва держался за меня, потом за костыли, потом без костылей. Сам собой.
– Черт, – сказал Сэмми. – В смысле – ну и ну. Мама никогда мне ни о чем таком не рассказывала.
– Надо же.
– Я честно не помню.
– Бог милосерд, – сухо сказал Молекула, хотя Сэмми точно знал, что в Бога он не верит. – Ты ненавидел каждую минуту. Ты еще хуже ненавидел меня.
– Но ведь мама лгала.
– Надо же.
– Она всегда говорила, что ты ушел, когда я был еще младенцем.
– Ушел. Но я вернулся. Я там, когда ты болеешь. Теперь я остаюсь и учу тебя помочь ходить.
– А потом ты опять ушел.
Молекула решил проигнорировать это замечание.
– Вот почему я пытаюсь столько тебя везде водить, – сказал он. – Чтобы сделать твои ноги сильными.
Этот второй возможный мотив их прогулок – после врожденной отцовской неугомонности – уже приходил Сэмми в голову, и теперь он обрадовался прямому подтверждению. Сэмми верил в своего отца и в пользу длинных прогулок.
– Значит, ты возьмешь меня с собой? – спросил он. – Когда уйдешь?
Молекула по-прежнему колебался.
– А как тогда твоя мать?
– Ты шутишь? Она ждет не дождется, только бы от меня отделаться. Ей так же противно, когда я рядом, как и когда ты.
Тут Молекула улыбнулся. С виду новое присутствие блудного супруга в ее доме не вызывало у Этели ничего кроме досады. Или хуже того – это было предательство принципов. Она в пух и прах разносила привычки Молекулы, его одежду, его диету, его чтиво и его речь. Всякий раз, как он пытался сбросить с себя путы своего нескладно-непристойного английского и поговорить с женой на идише, которым они оба владели в совершенстве, Этель не обращала на него внимания, делала вид, будто не слышит, или просто рявкала: «Ты в Америке. Говори по-американски». И в лицо, и за глаза она ругала Молекулу за грубость, за длинные и путаные рассказы о его эстрадной карьере и детстве в черте оседлости. Все общение Этели с мужем, казалось, состояло исключительно из брани и критиканства. И все же каждую ночь со времени его возвращения – в том числе и прошлую – она хриплым от девического стыда голосом приглашала его к себе в постель и позволяла ему собой обладать. В сорок пять лет эта женщина не слишком отличалась от той Этели Клейман, как была в тридцать, гибкой и жилистой. Ее кожа цвета шелухи миндаля по-прежнему оставалась гладкой, а между ног рос все такой же мягкий кустик черных как смоль волос, за который Молекула так любил хвататься и тянуть, пока она не заорет. Этель была женщина с аппетитом, целое десятилетие прожившая без мужской ласки, и по нежданному возвращению супруга она пожаловала ему доступ даже к тем частям своего тела и тем способам их использования, которые в прежние времена склонна была придерживать для себя. Когда же они наконец заканчивали, она лежала рядом с мужем во тьме крошечной комнатенки, отделенной от кухни бисерной занавеской, гладила его мощную волосатую грудь и низким шепотом твердила ему прямо в ухо все старые нежности и признания. Ночью, в темноте, Этели вовсе не было противно, когда ее муж был рядом. Именно эта мысль и заставила Молекулу улыбнуться.
– Не будь в этом такой уверенный, – сказал он.
– Мне наплевать, папа. Я хочу уйти, – сказал Сэмми. – Черт, я просто хочу отсюда убраться.
– Ладно, – сказал его отец. – Обещаю, я заберу тебя, когда пойду уходить.
Когда Сэмми на следующее утро проснулся, выяснилось, что его отец ушел. Он подыскал себе место в эстрадной сети старины Карлоса на юго-западе, гласила записка Молекулы. Там он и провел остаток своей карьеры, устраивая представления в пыльных и жарких театрах разных юго-западных городов аж до самого Монтерея. Хотя Сэмми продолжал получать вырезки и фотокарточки, в пределах тысячи миль от Нью-Йорка Могучая Молекула уже никогда не бывал. Однажды вечером, примерно за год до прибытия Джо Кавалера, пришла телеграмма с вестью о том, что на ярмарочной площади неподалеку от Галвестона Альтер Клейман был раздавлен задними колесами трактора, который он пытался перевернуть. Вместе с ним оказалась раздавлена любимейшая надежда Сэмми – его личный акт эскейпа, попытка спастись от собственной жизни – надежда на работу с партнером.
Два верхних этажа одного конкретного дома красного кирпича в районе западных Двадцатых за десять лет до того, как он был снесен вместе со всеми его соседями, чтобы освободить дорогу гигантскому многоквартирному блоку со ступенчатыми фронтонами под названием Патрун-таун, служили знаменитой могилой надежд иллюстраторов и карикатуристов. Из всех многочисленных дюжин юных Джонов Хелдов и Тадов Дорганов, которые показались здесь с ароматными, подаренными к выпуску папками, где лежали полученные по почте дипломы художественных училищ, а также с гордыми полосками туши под ногтями больших пальцев, только один, одноногий парнишка из Нью-Хейвена по имени Альфред Кеплин, отправился познакомиться с тем успехом, в свою будущую интимную близость с которым верили все местные обитатели. Да и отец Охламона провел здесь только две ночи, прежде чем перебраться в лучшее пристанище в другом конце города.
Домохозяйка, некая миссис Вачуковски, была вдовой юмориста, который работал в синдикате Хирста и подписывал свои материалы псевдонимом Чукча, а после смерти оставил безутешной супруге только здание, нескрываемое презрение ко всем карикатуристам, невзирая на возраст и существенную долю их общих проблем с алкоголем. Первоначально на двух верхних этажах было шесть отдельных спален, однако с годами все это рекомбинировалось в произвольную разновидность двухэтажной квартиры с тремя спальнями, большой студией, гостиной, на паре бросовых диванов которой обычно размещался один-другой дополнительный карикатурист. Эту самую гостиную также частенько без особой иронии именовали кухней. Бывшая комната для прислуги была оборудована небольшой плитой, кладовой для провизии в виде стального шкафа, уворованного из Поликлинической больницы, а также деревянной полкой, присобаченной скобами к наружному подоконнику гостиной. В прохладные месяцы на этой полке можно было хранить молоко, яйца и бекон.
Джерри Гловски въехал туда примерно шестью месяцами раньше, и с тех пор Сэмми в компании своего соседа и приятеля Джули Гловски, младшего брата Джерри, несколько раз навещал легендарное здание. В целом несведущий на предмет славного прошлого квартиры, Сэмми был очень восприимчив к ее многослойному сигарному дыму, воплощавшему в себе шарм мужского товарищества и многие годы тяжелой работы вкупе с горькой печалью на службе у абсурдных и славных черно-белых видений. В настоящее время там также обитали два других «постоянных» жильца, Марти Голд и Дэйви О'Дауд. Оба они, как и старший Гловски, ишачили на Мо Шифлета, иначе Мо Шибздика по прозвищу Живодер, «составителя» оригинальных полос, который продавал свой материал, обычно весьма низкого качества, признанным синдикатам, а в самое последнее время также издателям комиксов. Квартира всегда казалась наполненной измазанными тушью молодыми людьми, которые пили, курили и лежали где придется, щеголяя торчащими из рваных носков большими пальцами ног. Во всем Нью-Йорке не сыскать было более подходящей черной биржи труда по найму работников именно того сорта, какой требовался Сэмми для закладки фундамента дешевого и совершенно фантастического собора, который станет трудом всей его жизни.
В квартире никого не оказалось – по крайней мере, никого в ясном сознании. Трое молодых людей энергично колотили в дверь, пока миссис Вачуковски в наброшенном на плечи халате и с завязанными в розовые бумажные узелки волосами наконец не приволоклась снизу и не велела им проваливать подобру-поздорову.
– Еще всего одну минутку, мадам, – сказал ей Сэмми, – и мы вас больше не побеспокоим.