Маниакально-депрессивный психоз 2 страница
«Исповедь» Святого Патрика свидетельствует о том, что он сам старался жить по Евангелию и учил жить так же тех, кого крестил в новую веру. Дошедшие до нас документы, написанные его рукой, изобилуют библейскими цитатами и ссылками на литургические тексты. Хотя сам он в той же «Исповеди» непрестанно твердит о своем невежестве и ничтожестве, ясно, что это лишь условная дань жанру – так писались все христианские автобиографии. Несомненно, он обладал определенными богословскими познаниями и – что не менее важно - превосходными организаторскими способностями. Опасения Папы относительно того, что он принесет в Ирландию какую-нибудь ересь наподобие модного в те времена пелагианства, были напрасными: Патрик считал себя римлянином по духу и стремился организовать ирландскую церковь по римскому образцу. Другое дело, что это не очень получалось: если в Европе церковная жизнь почти целиком строилась вокруг городов, то в Ирландии городов просто-напросто не было, поэтому в истории ранней ирландской церкви главную роль вскоре стали играть монастыри. Сам Патрик, насколько это известно, не основал ни одного монастыря в привычном нам смысле этого слова, зато ему приписывается основание множества церквей, самая известная из которых – церковь Саул в Арма. Тем не менее, во время пребывания Святого Патрика в Ирландии очень многие из ирландцев избрали для себя монашескую жизнь. При этом они оставались жить в своих домах, занимались обычным ремеслом, одновременно стараясь строить свою жизнь в соответствии с идеалами христианского монашества. Поскольку все они считали Патрика своим духовным отцом, их так и называли – «монахи Святого Патрика» (monachi Patricii). Надо сказать, что духовными детьми Святого Патрика считали себя не только они – за все время его долгой жизни он, если верить преданиям и хроникам, лично окрестил едва ли не всех жителей Ирландии, желавших принять христианство. Поэтому когда мы называем Патрика «крестителем Ирландии», это практически можно понимать буквально. Однако, то, что он крестил Ирландию, не означает, что она так скоро и безоговорочно сделалась христианской страной. Ирландское язычество жило очень долго, и, судя по всему, благополучно здравствует и поныне, видоизменившись и причудливо переплетясь с христианскими верованиями - как переплетаются линии в кельтском орнаменте, когда уже не разберешь, где там ангелы, где звери и птицы, где языческие духи, а где – люди… Очень характерно, что Святой Патрик появляется в некоторых сагах фенианского цикла, и в его беседах с сыном Финна Ойсином не он учит язычника мудрости, а наоборот, причем Патрик велит Ойсину и Кайльте не предавать забвению наследие прошлого.
Что же за человек был этот легендарный креститель Ирландии – если он все-таки был? Вряд ли он походил на колдуна из кельтской саги, каким рисуют его легенды, и еще менее он соответствовал привычному образу проповедника, который с огнем в глазах и воздетыми к небу руками обличает языческих богов перед толпой изумленных туземцев. Его «Исповедь» рисует нам совершенно иного человека: одновременно нерешительного и непреклонного, доверчивого и подозрительного, по-детски обидчивого и откровенного, непоследовательного – и глубоко верующего. Разумеется, и этот источник не может считаться полностью достоверным: некоторые исследователи по сей день не уверены в авторстве Патрика, да и стиль «Исповеди» во многом диктуется требованиями жанра (где-то она напоминает более раннюю «Исповедь» Блаженного Августина, а где-то – более позднюю «Историю моих бедствий» Абеляра). И все же, когда читаешь этот сбивчивый, противоречивый и страстный рассказ человека о самом себе, в котором он то жалуется на свои невзгоды и на козни недругов, то простодушно хвалится содеянным; то доверительно обращается к читателю, то – не менее доверительно – к Богу, трудно не поверить в реальность этого человека. Обыкновенного человека: мелочного, сварливого, ранимого, добросердечного и страстного. Удивительного человека, обратившего к вере целый народ и ставшего символом этого народа на долгие столетия.
Полную версиию этой уже довольно старой статьи можно посмотреть на сайте "Ирландского добровольца" Там ещё много чего любопытного
2006/03/18
На крыше старого трёхэтажного дома, в переплетении веток и неба, весёлый мужик в рваном свитере скидывал лопатой снег и пел «Интернационал». Снежные комья разлетались по мостовой, разбрызгивая грязь и ослепительные солнечные искры.
На Святого Патрика часто бывает хорошая погода.
Лет десять тому назад, в такой же льдистый солнечный день, мы с подругой сидели на ёё балконе, тряслись от холода и пили глинтвейн. Потом подруга притащила из комнаты старый магнитофон и предупредила, что сейчас мы будем слушать кельтов.
— Кого? – испугалась я, на всякий случай отодвигаясь от края балкона.
— Ты что, про кельтов не знаешь, что ли? Ну, ты тундра! – хмыкнула подруга, вертя в руках кассету.
— Ну, почему же. Я знаю, - с достоинством сказала я, украдкой напрягая память. - Кельты – это же что-то из поздней античности… или раннего средневековья. Маленькие, с раскрашенными лицами, сражались голышом, без доспехов, любили пожрать. Брали пленников только для того, чтобы те рассказывали им новости. Если новости были плохие или неинтересные, пленникам отрезали головы и засушивали их на кольях. Что ещё? А, да. Умирающий галл. В пушкинском музее лежит… очень симпатичный. Ещё пикты там какие-то были…
— Какие пикты? – возмутилась моя подруга. – При чём тут пикты? Это кельтская музыка, её сейчас все слушают. Эту кассету я, правда, сама ещё не слышала. Говорят, что романтично до судороги в ноге, все толкинисты от этого балдеют… и не только толкинисты.
— Ага, - осторожно сказала я, не зная, что ещё сказать. – Ну, ладно. Ставь.
Небо сияло острой мартовской синевой, пахло дымом, подтаявшими лужами и подгоревшей кулебякой. На карнизе бормотали и дрались мокрые встрёпанные голуби. Кельты нестройно и жизнерадостно пели хриплыми противными голосами о том, как им всё осточертело, и как вот-вот они соберут свои нехитрые манатки и подадутся в Калифорнию. И там им будет хорошо, потому что в Калифорнии всем хорошо. Душа моя тихо расставалась с телом и воспаряла ввысь в немом восхищении, по пути цепляясь за голые берёзовые ветки и тихо ругаясь по-английски. Я представляла себе расписную ладью с расшитыми алым шёлком парусами, на боку которой было написано «Сент-Джон», а на палубе вповалку лежали кельты в здоровенных кепках и драных пиджаках, курили дешёвые сигареты, и дым от них свивался над водой в причудливый плетёный орнамент. Кельты плыли в Калифорнию и по дороге пели про свою нелёгкую кельтскую долю: папаша помер в голодный год, любимая девушка сбежала с приказчиком из мясной лавки, а денег нет и земли маловато, да и сколько можно копать на ней эту чёртову картошку? – и жизнь такая поганая, что впору украсть где-нибудь ружьё и податься в партизаны, но умные люди советуют этого не делать, а лучше податься куда-нибудь в Америку или ещё какой-нибудь Тирнаног, где нет ни гнилых болот, ни картошки, где на поле чудес растут деревья с золотыми гинеями вместо листьев, и никто не стареет и не умирает. И они пели, и плясали, и плакали, и хохотали до упаду, и в конце концов, конечно, потонули, потому что любой корабль, на котором плывут кельты, обязательно тонет, не дойдя до гавани. Я слушала, обнявшись со стаканом остывшего глинтвейна и затаив дыхание; с верхнего балкона летела вниз капель, и солнце сияло в подтаявших ледяных разводах на мостовой.
— Нет, - задумчиво сказала моя подруга. – Это что-то не то.
— Ты ничего не понимаешь, - сказала ей я, усилием воли возвращая душу на место. – Это как раз и есть самое то. Теперь я только такое и буду слушать.
Подруга молча отобрала у меня глинтвейн и ушла в комнату. Святой Патрик подмигнул мне из берёзовых ветвей, и я поняла, что теперь он от меня не отстанет.
2006/03/27
Мир полон чудес, притом самых разнообразных.
Он полон восхитительных старых бутылок, шуршащих обёрток с остатками головокружительных запахов и обломков куриных косточек, которые почему-то нельзя подбирать с земли и есть. Впрочем, «нельзя» - это очевидная условность, которой можно пренебречь, если вовремя улучить момент.
Он полон птиц – преимущественно голубей и ворон. Голуби нежны, всклокочены и прекрасны: они покорно вспархивают при малейшем к ним приближении и летят низко над землёй, так что можно долго бежать за ними, высунув язык и любуясь их чудным полётом. С воронами сложнее: они сидят на месте до последнего, поглядывая искоса и весело из-под насупленной чёрной чёлки, вертят головой и не спеша доклёвывают кусок батона, делая вид, что им наплевать на то, что ты несёшься на них со всех ног с лаем, рычанием и плеском ушей. Потом нагло поворачиваются к тебе хвостом и тяжело, с ленцой взлетают, не забыв прихватить остаток батона. В них определённо есть что-то двусмысленное, особенно этот их тяжёлый, слегка изогнутый клюв. Никогда не знаешь, что у них на уме. Кроме голубей и ворон есть ещё воробьи, но они редко слетают на тротуар, а в основном снуют и скачут, как мячики, внутри серых мороженых кустов. С ними не особенно интересно общаться – они слишком заняты собой.
Мир полон тишины. Она шелестит, бормочет, вздыхает в глубине парков и подворотен, тонко позванивает, скрипит, поёт и плачет. Слушать её страшно и увлекательно. Иногда её разрезает грохот грузовика или снегоуборочной машины, и тогда от страха шерсть сама собой встаёт на загривке и торчит, как ежик для мытья посуды. Ещё хуже, если она вдруг взрывается лаем и подвыванием, несущимся со стороны стройки через две улицы. Это рождает в душе ужас пополам с боевой яростью. Всё это вместе клокочет в горле и дрожит в кончиках пальцев на лапах, и хочется бежать, прижав уши, во все стороны сразу. Жаль, что мешает поводок. Он вообще мешает. Надо всё-таки собраться с силами, сосредоточиться и его перегрызть. В одном месте он явно слабоват и уже слегка перетёрт, может поддаться.
Мир полон шикарных пушистых красавцев, гуляющих вразвалочку, и мелких истеричных дур с белой кудлатой шерстью вместо глаз. Мир полон оранжевых утренних дворников, тяжело и сложно вооружённых, но при этом совершенно не опасных. С ними даже можно здороваться, ткнувшись носом в промёрзшую, грязно-оранжевую ногу. А вот с кем совершенно не хочется здороваться, так это с толстыми тётками, которые, не спросив разрешения, тянут к тебе руку и лепечут что-то обманчиво-приветливое. Таким лучше отвечать глухим, захлёбывающимся рычанием – они тотчас отскакивают, убирают руки и резво удаляются прочь, оскальзываясь на льду. «Надо же, какая сердитая», - обиженно говорят они. «Трусишка маленькая», - презрительно говорят они. Дуры. Что они понимают? Разве они сами или их вылизанные жирные мопсы могли бы, скажем, подойти к местному криминальному авторитету, контролирующему территорию от гаражей до заброшенной свалки, облизать его угрюмую, покрытую шрамами морду и получить в ответ милостивое помахивание хвостом? Ха-ха. Хотелось бы, право, на это посмотреть.
А ещё мир полон кошек. Они сидят по утрам на трубе, скорчившись от страха и напряжения, и смотрят на тебя серыми от ненависти глазами. В принципе, не очень понятно, что с ними полагается делать. По всей видимости, лучше не связываться.
Трудно сказать, какой мир лучше – утренний или вечерний. Предрассветный мир пуст, прозрачен и относительно спокоен. По нему беспрепятственно можно бегать без поводка, поскольку грузовики и снегоуборочные машины в это время ещё спят на своих подстилках. Вечерний сумеречный мир тревожен, загадочен и притягателен. В нём обостряются запахи, звуки и страхи, и от этого дрожит и замирает душа. В темноте легче ухватить с земли пахучий кусочек и быстро проглотить его, пока никто не заметил. А ещё вечером хорошо бегать под освещёнными окнами и заглядывать в них. Очень интересно посмотреть, у кого какой диван. В некоторых домах очень хорошие диваны – широкие, длинные, без подлокотников, зато со множеством твёрдых подушечек, которые хорошо грызть. Сразу видно, что там живут приличные, уважаемые люди.
2006/03/29
В костёле пахло свежей краской и мимозами.
Пожилой простуженный священник, то и дело покашливая и виновато улыбаясь, говорил о мире Господнем на земле и в людских душах. На передних скамейках бабушки с острыми польскими профилями улыбались в ответ на его улыбки и кивали в такт его словам и своим мыслям. На задней скамейке маленький мальчик, выстроив перед собой пластмассовых солдатиков, отдавал им приказы тихим, но железным сержантским тоном. Между его пушистых бровей лежала тонкая беспощадная складка. На скамейке у стены девочка в перекрученных колготках баюкала куклу и поглядывала на него и его армию с молчаливым уважением.
Остров Скадан
О смысле жизни
Некий юноша знатного рода, воспитанный родителями в строгости и благочестии, отправился в обитель на острове Скадан, дабы пожить там некоторое время и поучиться у тамошних монахов мудрости и смирению во Христе. Прибыв туда, он тотчас пошёл разыскивать аббата и нашёл его в монастырском саду, занятого срезанием ивовых прутьев для розог. Аббат Бернард принял его ласково и радушно; предоставил ему келью для отдыха и уединённых размышлений, с превосходной тростниковой подстилкой на каменном полу и просторным занозистым чурбаком вместо стула. Не желая лишний раз беспокоить мышей, обитавших в той же келье, юноша редко заходил туда и проводил почти всё время в храме, или в скриптории, или за учёной беседой в обществе братьев.
Как-то раз, в час послеобеденного отдыха, он пошёл к брату Ноткеру, чтобы обсудить с ним интересующий его отрывок из Писания. Один из послушников сказал, что брат Ноткер выполняет послушание на заднем дворе. Юноша поспешил туда и застал брата Ноткера за удивительным занятием: тот набирал ведром воду из ручья и выливал её в дырявую рассохшуюся бочку. Струи проворно бежали изо всех щелей, искрясь на солнце, и у днища бочки уже образовалась изрядная лужа.
— Во имя Святой Троицы, брат, - в изумлении сказал юноша, глядя на размокшую глину у себя под ногами и раскрасневшееся лицо брата Ноткера, светящееся задумчивой улыбкой, - зачем ты это делаешь?
— Отец настоятель приказал мне лить воду в эту бочку, покуда она не наполнится доверху, - ответил брат Ноткер, погружая ведро в ручей и в раздумье наблюдая за тем, как оно уходит под воду.
— Но ведь она дырявая, брат, - сказал юноша – Бочка-то дырявая, я говорю. Никогда тебе её не наполнить – даже если будешь черпать и лить до второго пришествия Господа нашего Иисуса Христа.
— Ну, что ж, - ответил брат Ноткер, с натугой вытягивая ведро из ручья, - по крайней мере, Господь не застанет меня в праздности или за каким-либо греховным занятием.
— Пусть твоё занятие и не греховно, но оно совершенно бессмысленно, - сказал юноша. – Какой смысл лить в эту бочку воду, если она всё равно тотчас вытекает?
— А какой смысл во всей нашей жизни, если мы всё равно в конце концов умрём? – ответил брат Ноткер, любуясь водяными потоками, струящимися по скользким коричневым доскам. – Раз Господь зачем-то нас здесь поселил, значит, какой-то смысл в этом всё-таки есть. По крайней мере, мне так кажется.
— За что же, брат, тебе назначили такое покаяние? – спросил юноша и попытался перехватить у брата Ноткера ведро, чтобы помочь донести его до бочки. Брат Ноткер уклонился и переложил дужку ведра в другую руку, выплеснув часть воды себе на ноги.
— Я провинился, брат, - сказал он, с кряканьем опрокидывая ведро над бочкой. – Отец настоятель наложил на меня эту епитимью за то, что во время Святой Мессы я предавался праздным размышлениям и утаил этот грех на исповеди… По правде говоря, я начисто о нём забыл, потому и утаил.
— Поистине, это удивительно, - сказал юноша. - Если ты о сам забыл о своём грехе, то как же в таком случае о нём стало известно отцу настоятелю?
— Отвлекаться мыслью во время богослужения – в самом деле большой грех, - печально сказал брат Ноткер, присаживаясь на перевёрнутое ведро и извлекая из кармана подмокший чёрный сухарь. – Я вот слышал о том, что некий клирик, способный видеть вещи, скрытые от глаз обычных людей, заметил однажды в церкви маленького бесёнка, который записывал на громадном пергаменте, сколько раз каждый из присутствующих отвлекается от молитвы и думает о посторонних вещах. Когда же он растянул пергамент, тот достиг противоположной стены храма – и весь он, от края до края, был испещрён записями бесёнка. Тот же клирик говорил, что пергамент этот попадает прямёхонько в лапы дьявола, а уж дьявол потом отыгрывается на нас за каждую суетную или непотребную мысль. Но это бы ещё ничего, если б было так. – Брат Ноткер вздохнул, достал из кармана другой сухарь, разломил его и подал половину юноше. – Это бы ещё ничего… Но я ума не приложу, каким образом наш аббат каждый раз умудряется перехватить этот самый пергамент по пути и всё, как есть, прочитать. По крайней мере, всё, что касается его собственных нерадивых чад.
Он ещё раз вздохнул, тихо улыбнулся и замолчал, глядя на лужу, плещущуюся возле днища бочки. В неё уже успело забраться не менее десятка лягушек и жаб, ищущих защиты от полуденного зноя.
— Смотри, брат, как хорошо жабам в этой воде, - с удовольствием сказал брат Ноткер, поднимаясь на ноги и растирая затёкшую поясницу. – Пожалуй, надо им вылить ещё парочку-другую вёдер.
— Откуда ты знаешь, брат, что им тут хорошо? - спросил юноша и засмеялся. – Ведь ты же не жаба.
Брат Ноткер вновь задумался, затем поднял брови и в сомнении погладил себе подбородок.
— Откуда ты знаешь, брат, что я не жаба? – сказал он и потрогал бородавку на своём запястье. – Ведь ты же – не я.
2006/04/05
В детстве мы часто играли на развалинах деревенской церкви. Она старчески вздыхала, скрипела и отзывалась гулким эхом на наши прыжки и хриплые разбойничьи вопли. С ободранных стен на нас хмуро и одобрительно поглядывали едва различимые бородатые люди в длинных струящихся одеждах. Чёрные подвалы были наполнены запахом сырой штукатурки и звоном воображаемых цепей. Играть в них было особенно жутко и заманчиво. Впрочем, иногда мы предпочитали играть на крыше, балансируя на опасной высоте среди балок и осыпающихся серых кирпичей и спугивая в небо голубиные стаи.
Через двадцать лет, накануне Троицына дня, я сидела на той же самой крыше и пропалывала её, как грядку, выдирая засевшие между кирпичей травяные стебли и связывая их в пучки. После Троицына дня должны были прийти кровельщики. Внизу, в храме, две моих великовозрастных племянницы протирали оконные решётки, чистили хрупкие желтоватые стёкла нашатырным спиртом, выбивали ветхие половички и разбрасывали по полу клочковатое, крепко пахнущее полынью сено вперемешку с берёзовыми ветками.
Ближе к вечеру на колхозном автобусе с доярками приехал батюшка. Он был стар, осанист и насмешлив. Во время вечерней службы он отпускал ироничные замечания в адрес хора, а при чтении Евангелия иногда останавливался, оборачивался назад и укоризненным басом говорил:
— Глафира! Я что, по-твоему, читаю?
— Дак… Премудрость Божию, батюшка, - оробев, отвечала застигнутая врасплох бабка.
— То-то, что премудрость. Так чего ж ты языком чешешь, вместо того, чтобы слушать? Да ещё и других отвлекаешь? Ты смотри у меня.
На середине проповеди он вдруг задумался, сделал широкий жест расписным рукавом в сторону меня и племянниц и сказал:
— Вот мы всё ругаем молодёжь – и такая она-де, и сякая. И в церковь не ходит, и родителей не слушает. Оно конечно, молодёжь есть всякая. Кто вовсе ни во что не верует, кто во всякие секты ходит… Мормоны есть всякие… католики опять же. Но – Слава Богу – есть и другая молодёжь… хорошая, благочестивая. Вот – всю церковь к празднику убрали девушки… дай Бог им здоровья.
Мои племянницы застеснялись и надулись от гордости, а я задумалась. Почему батюшке пришли на ум мормоны, было понятно – неподалёку от церкви, на холме, возвышался странной конструкции замок, хозяин которого, по слухам, был зубной техник, жулик и мормон. Почему ему вспомнились католики, я не знала. После окончания службы я осторожно к нему приблизилась и сказала:
— Батюшка…
— Ну? – ответил он, разглаживая бороду и благожелательно глядя на меня из-под бровей.
— Я вот что… Я… Вы вот во время проповеди нас хвалили и всё такое… Только я хочу сказать, что я тоже католик. Ну, то есть, католичка.
Батюшка стоял, выпрямившись во весь рост, и в лучах вечернего солнца был похож на Бога Саваофа из Детской Библии. Судя по всему, он не был ни смущён, ни обескуражен.
— Ай-ай-ай! – весело прищурившись, сказал он. – Католичка. Ну, надо же. Как же это ты так, девушка?
— Так получилось, - развела руками я.
— Ну, как же оно так получилось-то? Про златые горы так хорошо поёшь, душевно… прямо Русланова. И вдруг – католичка. Ну, ладно, что ж с тобой поделать… Иди. К обедне-то завтра придёшь?
— Приду, - пообещала я, потирая ногу об ногу и почёсывая голову под платком.
— Приходи, - велел батюшка. – а то кто ж в колокол звонить будет? Не бабкам же лезть на такую высоту. Да и вообще.
Во время утренней проповеди он сделал широкий жест расписным рукавом в мою сторону и сказал:
— Вот, говорят – какая у нас молодёжь? А я скажу - всякая у нас молодёжь Разная молодёжь, вот что. Глафира! Что-то я твоей внучки тут не вижу. Петровна, и твоих тоже нет. Спрашивается – почему? Ну, ладно, сами не хотят, так хоть бы бабок старых проводили да поддержали… Вот, посмотрите – католики, и то пришли. А ваши православные внуки где? Как вы, спрашивается, их воспитываете? То-то и оно!
Бабки покосились на меня с опасливым уважением. Кто такие католики, они не знали. После службы они щупали мои красные стеклянные чётки, переглядывались и покачивали головами. Потом мы все вместе залезли в автобус; одна из бабок дружески толкнул меня в бок, другая завела пронзительным дребезжащим голосом:
Ах, куда ты, паренёк,
Эх, куда ты,
Не ходил бы ты, Ванёк,
Во солдаты…
— Глафира, да ты чё поёшь-то, - всполошились другие, показывая глазами на батюшку.
— Ничего, пойте, - сказал батюшка. - У меня отец в Красной армии служил… прости ему Господь. Хороший был человек, между прочим. А что делать? Мобилизовали, он и пошёл. Ничего. Что ж делать – такая наша жизнь.
Автобус ехал, подпрыгивая на ухабах, деревенские крыши мокро чернели на фоне серого, сочащегося изморосью неба. Бабки ехали и пели, и я пела вместе с ними.
Поневоле ты идёшь,
Аль с охотой?
Ваня, Ваня пропадёшь
Ни за что ты.
В Красной Армии штыки
Чай, найдутся,
Эх! – без тебя большевики
Обойдутся…
Где-то за речкой протяжно протрубил горн.
2006/04/08
Из приоткрытого окна тянет промозглой весенней свежестью. Яська сидит возле окна на табуретке и смотри в пол. Он всегда сидит на этой табуретке, когда бывает у меня. Если я ухожу на кухню или в другую комнату, он тащит её туда, куда ушла я; затем забирается на неё с ногами, усаживается и утыкается лицом в коленки.
Яська – это мой сосед и друг. Недавно ему исполнилось пять лет.
Нам хорошо вдвоём. Мы часто беседуем. Я рассказываю ему всё, что приходит на ум, а он сидит и задумчиво не отвечает мне на своей табуретке. Он никому не отвечает, не только мне. И ничего не говорит сам. Никогда, ни при каких обстоятельствах. Чаще всего он сидит, опустив ресницы, трётся щекой о собственные коленки и молчит. Лицо у него при этом слегка напряжённое и строгое, брови чуть сведены, в глазах – острая, сосредоточенная ясность мыслителя. Но он ни с кем не делится своими мыслями.
Я не знаю, почему он такой. Почему он в свои пять лет никогда не играл в игры, в которые играют другие дети. Почему он всегда молчит и смотрит в пол, или раскладывает в одной ему понятной системе палочки и разноцветные камешки, или рисует акварелью и гуашью яркие, захватывающие абстракции, вымазываясь при этом краской по самые уши. При этом он совершенно равнодушен к тому, как потом окружающие отнесутся к его произведениям: если кто-нибудь разрушит его мозаику или разорвёт и выбросит его картину, он не обратит на это никакого внимания. Он деликатен и никогда не даст понять, что с ним что-то не так. Если его не позвать поесть, он так и умрёт с голоду на своей табуретке. Если у него что-то болит, он забьётся в угол и скорчится там, но с большим трудом подпустит вас к себе. Его можно взять за руку или погладить по голове – он не закричит, но вздрогнет, заплачеи и сожмётся так, что вам больше не захочется этого делать. Единственное, чего он совершенно не выносит - это чужое страдание. Он будет рыдать и захлёбываться криком при виде мухи, тонущей в чашке воды, но не сделает ни одного движения, чтобы помочь ей выбраться на сухое место. При нём нельзя ссориться, ругаться и бурно выяснять отношения – если вы не хотите, чтобы он разбил себе голову об стенку. Но если вы прикрикнете именно на него, он только опустит ресницы и со странной свей полуулыбкой погрузится в созерцание ковра на полу. Его не возьмёшь голыми руками. Он защищается от этого мира тем, что ухитряется почти полностью его игнорировать.
Я знаю, что он меня любит. Иногда он достаёт из холодильника яблоко или огурец и тихо кладёт рядом со мной. Иногда он с величайшей осторожностью дотрагивается кончиком пальца до моего рукава, сохраняя при этом внешнюю бесстрастность и не поднимая глаз. Раза два или три в нашей с ним жизни он всё-таки посмотрел мне в лицо – и я увидела, что взгляд его жив и осмысленнен, и что он слышит и воспринимает абсолютно всё, что я ему говорю. Но каждый раз вспышка эта бывает столь мимолётной, что я не успеваю понять – было это или не было.
Его родители очень молоды, добродушны, восторженны и беспечны. Они бегают по дискотекам и эзотерическим тусовкам, а Яську считают «маленьким Ганди» и очень им гордятся. О том, чтобы лечить его, по их мнению, не может быть и речи. Он – избранник высших сил, путешествующий в астральных мирах: он – маленький эльф, случайно оказавшийся в нашем измерении. Лечить его от его «странностей» - всё равно, что лечить маленького Моцарта от его гениальности. Мать рожала Яську в какой-то лесной хижине, в кругу таких же, как она, «посвящённых», без врачей и акушеров. И с тех пор, как он родился, его ни разу не показывали врачам. По-моему, ему не делали даже элементарных прививок, которые делают всем детям. Нет, его родители – не бомжи и не наркоманы; они не доверяют врачам из идейных соображений, от всяческих простуд лечат Яську народными средствами и слышать не хотят ни о каком «аутизме» и ни о чём таком в этом роде. А я не смею даже заикнуться об этом в разговоре с ними. Опытные психологи сказали мне твёрдо и беспощадно: это не ваш ребёнок, и не лезьте не в своё дело, если не хотите, чтобы было ещё хуже. И вот я сижу и не лезу. А Яська сидит на табуретке – и тоже ни к кому не лезет. За окном – сырость и мгла, из-под занавески тянет пронизывающим сквозняком, но он не пошевелится, пока я не встану и не прикрою оконную створку. Плечи его слегка приподняты, подбородок упёрт в коленки, и я опять не могу вспомнить, какого цвета у него глаза. Я сижу рядом, как дура, протираю полотенцем вымытые тарелки, бормочу какую-то только что выдуманную сказку, в которой никто никого не обижает и ни с кем не случается ничего плохого. И думаю о том, что же мне делать. И – надо ли, в самом деле, что-то делать?
Почему-то мне всё-таки кажется, что надо. Почему-то я так больше не могу. Но как мне быть, я не знаю.
Дети
Однажды я ударила по лицу ныне покойного лидера общества «Память» Дмитрия Васильева. Сделала я это вовсе не из идейных соображений и, честно говоря, мне по сей день стыдно за это моё беспричинное хулиганство.
Вину мою усугубляет то, что в то время он не был никаким лидером общества «Память», а был моим соседом по коммуналке дядей Димой. Или дядей Димкой, как я его почему-то называла про себя. Он всегда благоволил ко мне, дарил конфеты и всякие мелкие пластмассовые игрушки, я же снисходительно их принимала, благодарила светским тоном благонравной девочки и думала о том, как хорошо было бы натравить на него нашу хомячиху Тёмзу. И послушать, будет он визжать или нет. Он мне тоже, в общем, нравился. Хотя и не особенно.
Мне было пять лет. Нет, наверное, меньше – года четыре. Однажды вечером я сидела на сундуке в коридоре и ела апельсин. В те времена апельсины были сочными и легко распадались на толстые лохматые дольки. Я подолгу гоняла языком во рту каждую дольку, как леденец, растягивая удовольствие. За стеной пьяненькие старички-соседи пели «Вечерний звон». Мимо меня прошёл, торопясь, дядя Димка, затормозил на ходу и неожиданно спросил:
— Что, вкусный апельсин?