История принцессы монте-салерно 31 страница
Я, Коатрил, сын Монтесумы, высек на камне это проклятье и посадил на могиле куст мескусксальтры".
Надпись эта чуть не оказала на меня такое же действие, как на Тласкалу. Мне захотелось убедить Хоаса в нелепости мексиканских суеверий, но вскоре я заметил, что этого делать не следует. Старик указал мне иной способ успокоить душу Тласкалы.
– Нет сомнений, – сказал он мне, – что духи царей спускаются на кладбище и имеют власть причинять мучения живым и мертвым, особенно если воззвать к их помощи такими вот проклятьями, какие ты видел на камне. Но можно ослабить страшные последствия этих проклятий. Зловещий куст, посаженный на этой злосчастной могиле, ты, сеньор, вырубил. И потом – что у тебя общего с дикими сообщниками Кортеса. Продолжай оказывать покровительство мексиканцам и будь уверен, что у нас найдутся средства умилостивить духов и даже некогда почитаемых в Мексике страшных богов, которых ваши жрецы называют дьяволами.
Я посоветовал Хоасу не обнаруживать своих религиозных убеждений так открыто, а про себя решил не упускать ни одной возможности оказать услугу туземцам. Случай не замедлил представиться. В завоеванных вице-королем провинциях вспыхнуло восстание; это было вполне оправданное сопротивление насилиям, которые противоречили даже политике мадридского двора, но неумолимый вице-король не считался ни с чем. Он стал во главе войска, вступил в Новую Мексику, рассеял толпы повстанцев и взял в плен двух касиков, которых решил обезглавить в столице Нового Света. Им как раз должны были вынести приговор, но я, выйдя на середину зала, где шел суд, положил руки на плечи обвиняемых и произнес:
– Los toco рог parte de el Rey (что значит: "Прикасаюсь к ним именем короля").
Эта старинная формула испанского правосудия еще и до нынешнего дня имеет такую силу, что никакой суд не осмелится нарушить ее и отложит исполнение любого приговора. Но тот, кто принес эту формулу, отвечает своей головой. Вице-король имел право подвергнуть меня той же самой каре, которая была назначена обоим обвиняемым. Что он и не замедлил сделать, приказав заключить меня в тюрьму, где пронеслись сладчайшие мгновения моей жизни.
Однажды ночью, – а в моем темном подземелье была вечная ночь, – я увидел в конце длинного коридора слабый, бледный свет, который, все больше и больше приближаясь ко мне, осветил дивные черты Тласкалы. Этого видения было довольно, чтобы моя темница превратилась в райскую сень. Но она украсила эту темницу не только своим присутствием, а приготовила очаровательный сюрприз, выказав свою любовь ко мне, столь же горячую, как моя к ней.
– Алонсо, – сказала она, – благородный Алонсо, ты победил. Тени моих отцов ублаготворены. Сердце, которым не должен был обладать ни один смертный, теперь – твое; оно – награда за жертвы, которые ты приносишь ради моих несчастных соотечественников.
С этими словами Тласкала упала ко мне в объятия без чувств и почти без дыханья. Я приписал это сильному волнению, но – к несчастью – причина была другая и гораздо более опасная. Ужас, испытанный на кладбище, и последовавшая за этим горячка подорвали ее здоровье.
Однако Тласкала открыла глаза, и, казалось, свет небесный озарил мое подземелье, превратив его в лучезарный приют счастья. Бог любви, предмет почитания древних, живших по законам природы, божественная любовь, нигде – ни на Пафосе, ни в Книде – нигде не обнаружила ты столько могущества, как в этой мрачной темнице Нового Света! Подземелье мое стало твоим храмом, столб, к которому я был прикован, твоим алтарем, а цепи – венцами.
Очарование это до сих пор не рассеялось, до сих пор оно живет еще в моем сердце, охладелом с годами, и когда мысль моя, лелеемая воспоминаниями, переносится в край, населенный призраками прошлого, она не задерживается ни на первой поре любовных восторгов с Эльвирой, ни на исступленных ласках страстной Лауры, а льнет к сырым стенам тюрьмы.
Я вам сказал, что вице-король обрушил на меня свой необузданный гнев. Неистовство его характера одержало в нем верх над чувством справедливости и приязни, которую он испытывал ко мне. Он снарядил быстроходный корабль в Европу и послал доклад, где обвинил меня в подстрекательстве к бунту. Но не успел корабль отплыть, как доброта и чувство-справедливости заговорили в сердце вице-короля громким голосом, и мой поступок представился ему в ином свете. Если б не боязнь повредить самому себе, он послал бы другой доклад, прямо противоположный первому; вместо этого он отправил вдогонку корабль с донесениями, которые должны были смягчить суровость первых.
Совет Индии, медлительный в принятии решений, успел получить второе донесение и в конце концов прислал, как и следовало ожидать, чрезвычайно искусно составленный, мудрый ответ. Приговор Совета производил впечатление беспощадной суровости и обрекал бунтовщиков на смерть. Но если строго придерживаться его формулировок, следовало найти виновных, а это было невозможно, кроме того, вице-король получил тайный приказ, запрещающий поиски. Нам была объявлена только официальная часть приговора, нанесшая последний удар подорванному здоровью Тласкалы. У несчастной открылось кровотечение из легких; горячка, развивавшаяся сначала медленно, потом все быстрей…
Охваченный горем старик больше не мог говорить, голос его прерывался от рыданий. Он ушел, чтобы дать волю слезам, а мы остались, погруженные в торжественное молчание. Каждый в раздумье скорбел над участью прекрасной мексиканки.
ДЕНЬ СОРОК ПЯТЫЙ
Мы собрались в обычную пору и попросили маркиза продолжать свой рассказ, что он и сделал.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ МАРКИЗА ТОРРЕСА РОВЕЛЬЯСА Говоря вам, что я впал в немилость, я не обмолвился ни словом о том, что в это время делала моя жена. Эльвира сперва сшила себе несколько платьев из темной материи, а потом уехала в монастырь, приемные покои которого превратились в гостиную, всегда полную гостей. Однако жена моя показывалась не иначе, как с платком в руке и распущенными волосами. Доказательства столь неизменной привязанности очень меня растрогали. Хотя с меня и была снята вина, однако для соблюдения юридических формальностей и по свойственной испанцам медлительности мне пришлось просидеть в тюрьме еще четыре месяца. Как только меня выпустили, я сейчас же отправился в монастырь за маркизой и привез ее домой, где ее возвращение было отмечено роскошным балом – но каким балом! Господи боже!
Тласкалы уже не было в живых, самые равнодушные вспоминали о ней со слезами на глазах! Можете представить себе мое отчаяние. Я просто с ума сходил, ничего не видел вокруг. Только новое чувство, пробудив святые надежды, могло вырвать меня из этого плачевного состояния.
Молодой человек, наделенный способностями, горит желанием выдвинуться. В тридцать лет он жаждет популярности, позже – уважения и почета. Популярности я уже достиг, но, наверно, не снискал бы ее, если бы люди знали, до какой степени всеми моими действиями руководила любовь. Но все мои поступки приписывались редкому благородству и необычайному мужеству. К этому присоединился тот особый энтузиазм, которого обычно не жалеют для тех, кто, не боясь опасностей, привлекал своими поступками общее внимание.
Окружавшая меня в Мексике популярность говорила о высоком мнении, которого держатся насчет меня, и лестные знаки внимания вырвали меня из состояния того глубокого отчаяния, в которое я был погружен. Я чувствовал, что еще не заслужил такой популярности, но надеялся стать достойным ее. Истерзанные болью, мы всегда видим перед собой лишь мрачное будущее, но провидение, заботясь о нашей участи, зажигает неожиданно огни, и они снова озаряют наш жизненный путь. Я решил заслужить в собственных глазах ту популярность, которой пользовался: получив должность в управлении страной, я исполнял свои обязанности с неусыпной и нелицеприятной справедливостью. Но я был создан для любви. Образ Тласкалы жил в моем сердце, но тем не менее я чувствовал в нем пустоту и решил ее заполнить.
После тридцати лет еще можно испытать сильную привязанность и даже вызвать ее, но беда тому, кто вздумает в этом возрасте предаваться юным утехам любви. Улыбка уж не играет на устах, умильная радость не блестит в глазах, язык не лепечет очаровательного вздора. Мужчина ищет способов понравиться, но ему нелегко найти их. Ветреная и коварная стая знает в этом толк и, трепеща крыльями, улетает от него прочь, ища общества юноши.
В общем, выражаясь попросту, у меня не было недостатка в возлюбленных, отвечавших мне взаимностью, но нежность их в большинстве случаев имела в виду определенную цель, и, как вы можете догадаться, они покидали меня для более молодых. Такое обращение иногда казалось мне обидным, но никогда не огорчало глубоко. Одни легкие цепи я сменял на другие, не более тяжелые, и откровенно признаюсь – в такого рода отношениях я испытал больше удовольствия, чем огорчений.
Жене моей исполнилось тридцать девять лет; она все еще была хороша. По-прежнему окружали ее поклонники, но теперь это было скорей данью уважения. Люди искали разговора с ней, но уже не она была предметом этого разговора. Свет еще не отвернулся от нее, хотя в ее глазах потерял привлекательность.
В это время вице-король умер. Эльвира, до тех пор проводившая время в его обществе, пожелала теперь принимать гостей у себя. Я тогда еще любил женское общество, и мне приятно было знать, что стоит спуститься этажом ниже, как я найду его. Маркиза стала для меня будто новой знакомой. Она казалась мне привлекательной, и я старался расположить ее к себе. Дочь, которая сейчас со мной путешествует, – плод нашей возобновившейся связи.
Однако поздние роды оказали губительное влияние на здоровье маркизы. Она стала хворать, потом совсем слегла и уже не встала. Я горько ее оплакивал. Она была первой моей возлюбленной и последней подругой. Нас соединяли узы крови, я был обязан ей своим состоянием и положением: вот сколько соединилось причин для того, чтобы оплакивать эту утрату. Теряя Тласкалу, я был еще окружен всеми соблазнами бытия. А маркиза оставила меня в одиночестве, без утешений и в унынии, из которого ничто уже не могло меня вывести.
Однако я сумел обрести равновесие. Я поехал в свои поместия и поселился у одного из своих вассалов, дочь которого, тогда еще слишком юная, чтобы придавать значение моему возрасту, одарила меня чувством, напоминающим любовь, и позволила сорвать несколько цветков в последние осенние дни моей жизни.
Наконец годы покрыли льдом поток моих чувств, однако нежность не покинула моего сердца. Привязанность к дочери трепещет во мне живей всех прежних увлечений. Единственное желание мое – видеть ее счастливой и умереть на ее руках. Я не могу пожаловаться: дорогое дитя платит мне самой полной взаимностью. Участь ее уже определилась, обстоятельства благоприятствуют, – кажется, я обеспечил ее будущность, насколько можно обеспечить ее кому бы то ни было на земле. Спокойно, хоть и не без сожаления, расстанусь я с этим светом, на котором я, как каждый человек, изведал много печали, но и много счастья.
Вот и вся история моей жизни. Боюсь только, что я надоел вам, – особенно вон тому сеньору, который уже давно хочет заняться какими-то вычислениями.
В самом деле, Веласкес, достав таблички, что-то усердно писал.
– Виноват, сеньор, – ответил наш математик маркизу, – твой рассказ очень меня заинтересовал, и я ни на минуту не отвлекался, слушая его. Следуя за тобой по твоему жизненному пути и видя, что страсть возрастала в тебе, когда ты начал подвигаться вперед, потом удерживала тебя на достигнутой высоте в зрелом возрасте и служит тебе опорой на закате твоих дней, – мне казалось, что передо мной замкнутая кривая, ордината которой по мере движения по оси абсцисс сначала возрастает согласно уравненью кривой, потом уменьшается в соответствии с прежним возрастанием.
– Право, – заметил маркиз, – я думал, что из пережитого мной можно сделать моральные выводы, но никогда не предполагал, чтоб оно могло служить материалом для уравнения.
– Дело тут не в пережитом тобой, сеньор, – возразил Веласкес, – а в жизни человеческой вообще, физической и моральной силе, которая возрастает с годами, удерживается некоторое время на одном уровне, а затем понижается и тем самым, подобно другим силам, подчиняется незыблемому закону, а именно – определенному соотношению между числом лет и размером силы, определяющейся состоянием духа. Постараюсь выразиться ясней. Предположим, что твоя жизнь большая ось эллипса, что эта большая ось делится на девяносто лет, которые тебе предназначено прожить, а половина малой оси разделена на пятнадцать равных отрезков. Теперь обратите внимание на то, что отрезки малой оси, представляющие собой градусы активности, не являются такими величинами, как части большой оси, обозначающие годы. По самой природе эллипса мы получаем кривую линию, быстро подымающуюся вверх, удерживающуюся некоторое время почти на месте, а потом понижающуюся пропорционально первоначальному подъему.
Примем рождение на свет за исходную точку координат, где Х и Y еще равны нулю. Ты родился, сеньор, и через год ордината равна 31/10. Следующие ординаты уже не будут возрастать на 31/10. Поэтому разность между нулем и величиной, соответствующей возникновению первых понятий, гораздо значительнее каждой последующей разности. В два, три, четыре года, пять, шесть, семь лет ординаты активности у человека будут 44/10, затем 54/10, 62/10, 69/10, 75/10, 80/10, так что разность составляет 13/10, 10/10, 8/10, 7/10, 6/10, 5/10.
Ордината для четырнадцати лет составляет 109/10, а сумма разностей во всем втором семилетье не превышает 29/10. В 14 лет человек только становится юношей и еще продолжает оставаться им в 21 год, однако сумма разностей за эти семь лет составляет всего 18/10, а за период с 21-го года до 28-ми лет 12/10. Напоминаю вам, что моя кривая линия отражает жизнь людей, которые отличаются умеренным темпераментом и достигают наибольшей активности между сорока и сорока пятью годами. В твоей жизни, сеньор, главным двигателем была любовь, поэтому наибольшая ордината должна была прийтись лет на десять раньше, где-то между тридцатью и тридцатью пятью годами. Подыматься ты должен был значительно быстрей. В самом деле, наибольшая ордината пришлась у тебя на 35 лет, так что я строю твой эллипс на большой оси, разделенной на 70 лет. На этом основании ордината четырнадцати лет, составляющая у человека умеренного 109/10, у тебя составляет 120/10; ордината 21-го года, вместо 127/10, составляет у тебя 137/10. Зато в 42 года у человека умеренного активность еще продолжает возрастать, а у тебя она уже понижается.
Будь добр, напряги еще на минуту все свое внимание. В 14 лет ты любишь молодую девушку, а достигнув 21-го года – становишься примерным мужем. В 28 лет ты первый раз изменяешь, но женщина, которую ты полюбил, отличается душевным благородством, пробуждает его и в тебе, и ты в 35 лет славно выступаешь на общественном поприще. Вскоре, однако, у тебя возникает влечение к легким связям, уже испытанное в 28 лет, – ордината этого возраста равна ординате 42-х лет.
Дальше ты опять становишься хорошим мужем, каким был в 21 год, – ордината этого возраста равна ординате 49-ти лет. Наконец, ты уезжаешь к одному из своих вассалов и там загораешься любовью к молодой девушке, такой же, какую ты любил в 14 лет, – ордината этого возраста равна ординате 56-ти лет. Только прошу тебя, многоуважаемый маркиз, – не подумай, будто, деля большую ось твоего эллипса на семьдесят частей, я ограничиваю продолжительность твоей жизни этим количеством лет. Наоборот, ты можешь спокойно прожить до девяноста и даже дольше, но в этом случае эллипс твой постепенно перейдет в другого рода кривую, несколько сходную с цепной линией.
С этими словами Веласкес встал, странно взмахнул руками, выхватил шпагу, принялся чертить линии на песке и, наверно, развил бы перед нами теорию кривых, именуемых цепными, если бы маркиз, как и остальное общество, не особенно интересуясь доказательствами нашего математика, не попросил разрешения уйти и лечь спать. Осталась одна только Ревекка. Веласкес нисколько не обиделся на ушедших, ему было довольно прекрасной еврейки, которой он продолжал излагать свою систему. Я долго следил за его выкладками, но в конце концов, утомленный бесконечным количеством терминов и цифр, к которым никогда не испытывал ни малейшего влечения, почувствовал, что у меня глаза слипаются, и пошел ложиться. Веласкес продолжал свои объяснения.
ДЕНЬ СОРОК ШЕСТОЙ
Мексиканцы, которые оставались с нами дольше, чем рассчитывали, решили в конце концов оставить нас. Маркиз старался уговорить старого цыгана ехать вместе с ними в Мадрид и начать там жизнь, более отвечающую его происхождению, но старик ни за что не соглашался. Он даже просил маркиза нигде не упоминать о нем и не выдавать тайну его существования. Путники засвидетельствовали будущему герцогу Веласкесу свое уважение и сделали мне честь просьбой о дружбе с ними.
Проводив их до конца долины, мы долго смотрели вслед уезжающим. Когда мы возвращались, мне пришло в голову, что ведь в караване кого-то не хватает: я вспомнил о девушке, найденной под страшной виселицей Лос-Эрманос, и спросил вожака цыган, что с ней сталось и действительно ли это опять какое-то необычайное происшествие, какие-то проделки проклятых извергов, немало поиздевавшихся и над нами. Цыган с насмешливой улыбкой промолвил:
– На этот раз ты ошибаешься, сеньор Альфонс. Но такова человеческая природа: однажды отведав чудесного, она старается увидеть его в самых простых житейских событиях.
– Ты прав, – перебил Веласкес, – к такого рода представлениям можно тоже применить теорию геометрических прогрессий, первым членом здесь будет темный суевер, а последним – алхимик или астролог. А между двумя этими членами свободно уместится еще много тяготеющих над человечеством предрассудков.
– Ничего не могу возразить против этого утверждения, – сказал я, – но ведь это не объясняет мне, кто была эта незнакомая девушка.
– Я послал одного из своих, – ответил цыган, – собрать о ней сведения. Мне сообщили, что это бедная сирота, которая после смерти возлюбленного помешалась и, не имея приюта, живет подаяниями проезжающих и милостыней пастухов. По большей части она бродит в одиночестве по горам и спит, где ее застанет ночь. Видимо, в тот раз она забралась под виселицу Лос-Эрманос и, не понимая, в каком она страшном месте, преспокойно заснула. Маркиз, движимый жалостью, велел позаботиться о ней, но дурочка, собравшись с силами, убежала из-под стражи и скрылась где-то в горах. Меня удивляет, что вы до сих пор нигде ее не встречали. Бедняжка в конце концов свалится где-нибудь со скалы и сгинет без следа, хоть, признаться, жалеть о таком жалком существовании не стоит. Иногда пастухи разведут костер и вдруг видят: подходит Долорита – так зовут несчастную, – преспокойно садится, уставится пронзительным взглядом на кого-нибудь из них, потом обовьет ему шею руками и называет именем умершего возлюбленного. Сначала пастухи убегали от нее, но потом привыкли и теперь смело подпускают ее к себе и даже кормят.
После того как цыган это сказал, Веласкес принялся рассуждать о силах, противоборствующих и друг друга поглощающих, о страсти, которая после долгой борьбы с разумом в конце концов победила его и, вооружившись жезлом безумия, сама воцарилась в мозгу. Меня удивили слова цыгана: я не понимал, как это он упускает случай снова угостить нас предлинной историей. Может быть единственной причиной краткости, с которой он поведал нам историю Долориты, было появление Вечного Жида, который быстро выбежал из-за горы. Каббалист стал произносить какие-то странные заклинания, но Вечный Жид долго не обращал на них внимания, – наконец, как бы только из учтивости к присутствующим, подошел к нам и сказал Уседе:
– Кончилось твое господство, ты потерял власть, которой оказался недостойным. Тебя ждет страшное будущее.
Каббалист захохотал во все горло, но видно, смех был не искренний, так как он тут же чуть не умоляющим тоном заговорил с Вечным Жидом на каком-то незнакомом языке.
– Хорошо, – сказал Агасфер, – только нынче – и в последний раз. Больше ты меня не увидишь.
– Это не важно, – возразил Уседа. – Там видно будет. А пока, старый наглец, используй время нашей прогулки и продолжи свой рассказ. Мы еще посмотрим, у кого больше власти, – у шейха Таруданта или у меня. К тому же мне известны причины, по которым ты хочешь от нас скрыться, и можешь быть уверен, я все их раскрою.
Несчастный бродяга бросил на каббалиста уничтожающий взгляд, но, видя, что сопротивление бесполезно, занял, как обычно, место между мной и Веласкесом и после небольшого молчания начал так.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВЕЧНОГО ЖИДА Я рассказывал вам, как в тот самый миг, когда я уже почти достиг заветной цели, в храме поднялась суматоха, и на нас накинулся какой-то фарисей, назвавший меня мошенником. Как обычно бывает в таких случаях, я ответил ему, что он – клеветник и, если сам сейчас же отсюда не уберется, я прикажу моим людям вышвырнуть его вон.
– Довольно! – закричал фарисей, обращаясь к присутствующим. – Этот негодный саддукей морочит вам голову. Пустил ложный слух, чтоб разбогатеть за ваш счет; он пользуется вашим легковерием, но пора сорвать с него маску. Чтоб доказать вам, что я не вру, предлагаю каждому из вас за унцию серебра вдвое больше золота.
Таким путем фарисей еще наживал двадцать пять на сто, но народ, охваченный жаждой наживы, обступил его со всех сторон, величая благодетелем города и не скупясь на самые злые насмешки по моему адресу. Понемногу страсти разгорелись, люди стали от слов переходить к действиям, и мгновенно в храме поднялся такой гвалт, что ничего нельзя было разобрать. Видя, что надвигается страшная буря, я поскорее отослал, сколько мог, серебра и золота домой. Но прежде чем слуги успели все вынести, народ в ярости бросился на столы и стал хватать оставшиеся монеты. Напрасно оказывал я самое мужественное сопротивление, противная сторона одолевала. В одну минуту храм стал полем боя. Не знаю, чем бы все это кончилось, может быть, я не вышел бы оттуда живым, кровь лилась у меня из головы, – если б вдруг не вошел Пророк Назаретский со своими учениками.
Никогда не забуду повелительного грозного голоса, в одно мгновенье усмирившего весь этот хаос. Мы ждали, чью сторону он возьмет. Фарисей был уверен, что выиграл спор, но Пророк обрушился на обе стороны, обличая их в святотатстве, осквернении скинии Завета и в том, что мы пренебрегли Создателем ради добра бесовского. Речь его произвела сильное впечатление на собравшихся, храм стал наполняться людьми, среди которых было много сторонников нового учения. Обе враждующие стороны поняли, что вмешательство третьего им очень невыгодно. И мы не ошиблись, так как грянул клич: "Вон из храма!" – вырвавшийся будто из одной груди. Тут народ в фанатическом исступлении, уже не думая о наживе, стал выбрасывать столики и выталкивать нас за двери.
На улице давка все усиливалась, но народ в большинстве своем обращал внимание на Пророка, а не на нас, и я, пользуясь общей суматохой, незаметно, боковыми улочками, добрался до дому. В дверях я столкнулся с нашими слугами, которые прибежали, неся ту часть денег, которую удалось спасти. Одного взгляда на мешки было мне довольно, чтоб убедиться, что хоть на прибыль рассчитывать не приходится, но и потерь нет. Я вздохнул с облегченьем.
Цедекия уже знал обо всем. Сарра с тревогой ждала моего возвращения; увидев, что я в крови, она побледнела и кинулась мне на шею. Старик долго озирался в молчанье, тряс головой, словно собирался с мыслями, наконец промолвил:
– Я обещал тебе, что Сара будет твоей, если ты удвоишь доверенные тебе деньги. Что ты с ними сделал?
– Не моя вина, – ответил я, – если непредвиденный случай помешал моим намереньям. Я защищал твое достоянье с опасностью для собственной жизни. Можешь пересчитать свои деньги, ты ничего не потерял, – наоборот, есть даже некоторая прибыль, о которой, конечно, не стоит говорить, по сравнению с той, которая нас ждала.
Тут мне вдруг пришла в голову счастливая мысль, я решил сразу бросить все на чашу весов и прибавил:
– Но если хочешь, чтоб сегодняшний день был днем прибыли, я могу восполнить ущерб другим способом.
– Как же это? – воскликнул Цедекия. – Опять какие-нибудь затеи, столь же удачные, как прежние?
– Ничуть не бывало, – возразил я. – Ты сам убедишься, что ценность, которую я тебе предлагаю, вполне реальная.
С этими словами я выбежал из комнаты и через минуту вернулся со своим бронзовым ларцом. Цедекия внимательно смотрел на меня, на губах у Сарры появилась улыбка надежды, а я открыл ларец, вынул оттуда бумаги и, разорвав их пополам, протянул старику. Цедекия сразу понял, в чем дело, судорожно схватил бумаги, выражение непередаваемого гнева появилось на его лице, он встал, хотел что-то сказать, но слова застряли у него в горле. Участь моя решалась. Я упал старику в ноги и стал обливать их горючими слезами.
При виде этого Сарра опустилась рядом со мной на колени и, сама не зная почему, вся в слезах стала целовать дедушке руки. Старик опустил голову на грудь, – буря чувств бушевала в груди его, он молча разорвал бумаги на мелкие клочки, потом вскочил и поспешно вышел из комнаты. Мы остались одни, во власти самого мучительного недоумения. Признаться, я потерял всякую надежду; но после того, что произошло, мне больше нельзя было оставаться в доме Цедекии. Поглядел еще раз на плачущую Сарру и вышел, но вдруг увидел, что в сенях полно народу и все суетятся. На мой вопрос, в чем дело, мне ответили с улыбкой, что от меня меньше, чем от кого-либо, следовало бы ждать такого вопроса.
– Ведь Цедекия, – прибавили они, – выдает за тебя свою внучку и приказал поспешить с приготовлениями к свадьбе.
Можете себе представить, как от отчаяния я сразу перешел к неописуемому блаженству. Через несколько дней я женился на Сарре. Мне не хватало только, чтобы мой друг был со мной в это счастливое время. Но Германус, увлекшись проповедью Назаретского Пророка, принадлежал к числу тех, кто выгонял нас из храма, и я, несмотря на мое дружеское чувство, вынужден был порвать с ним всякие отношения и с тех пор совсем потерял его из вида.
После стольких испытаний мне подумалось, что для меня наступила спокойная жизнь, тем более что я отказался от ремесла менялы, в котором таилось столько опасностей. Я решил жить на свои средства, а чтобы не тратить напрасно времени, отдать деньги в рост. И действительно, недостатка в просьбах о займе не было, так что я получал значительный доход. А Сарра с каждым днем все больше услаждала мне жизнь. Как вдруг неожиданный случай все изменил.
– Но солнце уж заходит, для вас приближается время сна, а меня вызывает могучее заклинанье, которому я не в силах сопротивляться. Какое-то странное чувство овладевает моей душой: уж не наступает ли конец моих страданий? Прощайте.
И бродяга скрылся в соседнем ущелье. Последние слова его удивили меня, я спросил каббалиста, как их надо понимать.
– Я сомневаюсь, – ответил Уседа, – что мы услышим продолжение рассказа. Этот бездельник всякий раз, дойдя до того момента, когда он за оскорбленье Пророка был приговорен к вечному скитанию, обычно исчезает, и никакие силы в мире не способны заставить его вернуться. Меня последние слова его не удивили. С некоторых пор я сам замечаю, что бродяга сильно постарел, но он не умрет, так как в противном случае, что сталось бы с вашим преданьем?
Видя, что каббалист хочет вступить на путь таких высказываний, которые не следует слушать правоверным католикам, я прервал беседу, отошел от остального общества и вернулся один в свой шатер.
Вскоре все тоже разошлись, но, видно, легли не сразу: я долго еще слышал голос Веласкеса, развивавшего перед Ревеккой какие-то математические доказательства.
ДЕНЬ СОРОК СЕДЬМОЙ
На другой день цыган объявил нам, что ждет нового подвоза товаров и для верности решил провести некоторое время на этом месте. Эта новость очень нас обрадовала, так как во всей горной цепи Сьерра-Морена невозможно было найти более прелестного уголка. С утра я пустился в обществе нескольких цыган на охоту в горы, а вечером, после возвращенья, присоединился к остальному обществу и стал слушать дальнейший рассказ вожака цыган, который начал так.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ИСТОРИИ ВОЖАКА ЦЫГАН Я вернулся в Мадрид с кавалером Толедо, решившим щедро вознаградить себя за время, проведенное в монастыре камедулов. Приключения Лопеса Суареса живо его заинтересовали; по дороге я сообщил ему некоторые подробности, кавалер внимательно слушал, потом сказал:
– Вступая в новую жизнь после покаянья, следовало бы начать с какого-нибудь доброго поступка. Мне жаль этого бедного юношу, который, находясь на чужбине, не имея ни друзей, ни знакомых, больной, покинутый и к тому же влюбленный, не знает, на что ему решиться. Аварито, проведи меня к Суаресу: может быть, я сумею быть ему чем-нибудь полезен.
Намеренье Толедо нисколько меня не удивило: я уже давно имел возможность убедиться в его благородном образе мыслей и всегдашней готовности оказать помощь другому.
На самом деле, приехав в Мадрид, кавалер тотчас же отправился к Суаресу. Я пошел с ним. Как только мы вошли, нас поразило страшное зрелище. Лопес лежал в жестоком приступе лихорадки. Глаза у него были открыты, но он ничего не видел, по временам только слабая улыбка пробегала по его запекшимся губам, – быть может, он мечтал в эти мгновенья о возлюбленной Инессе. Возле кровати сидел в кресле Бускерос, но он даже не обернулся, когда мы вошли. Подойдя к нему, я увидел, что он спит. Толедо приблизился к виновнику несчастий бедного Суареса и дернул его за руку. Дон Роке проснулся, протер глаза, выпучил их и воскликнул: