Панфилов приехал пообедать 6 страница
Оставшись без пехотного прикрытия, танки, стреляя на ходу, отошли.
Рота Заева уложила около сотни врагов. Были захвачены три опустевших танка. Внутри бойцы обнаружили жареных кур, женское белье, туфли, шерстяные отрезы, всякую всячину. Нам досталось и семидесятипятимиллиметровое орудие с тягачом и со снарядами. Застряла в кювете, была брошена и одна легковая машина с походной радиоаппаратурой. Немцы успели напоследок подорвать мотор.
Отшвырнув противника, испятнав свет вражеской кровью, торжествуя удачу, рота Заева заняла свою прежнюю позицию.
Уже подступил вечер, когда наконец собрался мой штаб.
В доме стало шумно. Голоса были непривычно громкими, в гости пришел и не уходил смех. Радость победы вторглась в комнату, преобразила ее. Серые обои, прежде навевавшие мрачность, теперь, несмотря на сумерки, будто засеребрились.
Из Матренина уже привезли трофеи — пистолеты, бинокли, чемоданы, ворох документов, сигареты, сласти, вино. Трофеями были завалены и стол, и кровать, и подоконники, и угол комнаты. То и дело хлопала дверь. Входили без разрешения связные, телефонисты, подчаски, бойцы хозяйственного взвода, коноводы.
Разрумянившийся Рахимов отдавал распоряжения. Я стоял, ни во что не вмешиваясь. Счастье переполняло меня. Мое состояние понимали и разделяли сотоварищи-воины, породнившиеся со мной в испытаниях. Толстунов посматривал на меня с нежностью. Бозжанов обращался ко мне с детской почтительностью. Теперь мне открылось, что означал внимательный, долгий взгляд Тимошина. «Ты совершил подвиг!» — говорили его юные глаза.
Еще никогда мне не случалось с такой остротой познать и страх командования, и радость командира. Даже слегка ломило грудь, счастье не вмещалось в грудной клетке.
Последняя встреча
Я сказал:
— Всем выйти из комнаты! Старшего политрука Толстунова прошу не уходить.
Минуту-другую длилась толчея в дверях. Затем я остался наедине с Толстуновым. Его шапка и шинель уже висели на гвозде. Отложной ворот гимнастерки был по-домашнему расстегнут. Выпроваживая товарищей, Толстунов со спокойной небрежностью пошучивал, улыбка то и дело прохаживалась по его остроносому лицу, трогала тугие губы. Однако сейчас к нему возвращалась серьезность.
— Что же случилось, Баурджан?
Не таясь, я выложил все. Приказом генерал-лейтенанта Звягина я отрешен от командования. Должен явиться в штаб дивизии. Хочу верить, что дело кончится добром, знаю, что моя честь и моя жизнь спасены, но… Приказ есть приказ. Кто знает, чего мне ждать от Звягина.
— А наш генерал?
— Не сказал про это ни полслова. Только пожелал: «Помогай вам бог, товарищ Момыш-Улы».
— Ты еще никому не говорил, что отстранен?
— Никому, кроме тебя.
— И не говори.
— Все же я сюда, возможно, не вернусь. Ежели выпадет такая судьба, я рад был бы знать, что ты принял батальон.
— Брось эти думки! Вернешься.
— Говорю на всякий случай. Хотел бы видеть тебя командиром батальона. Тогда, что ни приключись, был бы спокоен.
— А Рахимов? Ведь по должности ему положено заменять командира.
— Федя, я это обдумал. Командир — человек творчества. Война — искусство. Одной исполнительности недостаточно, чтобы командовать. Знать — это еще не все. Надобно делать. Надобно сметь! Рахимов будет отличным помощником тебе. Я попрошу, чтобы ты меня сменил. Генерал с моей просьбой посчитается.
— Ей-ей, ты будто собираешься навовсе. Вернешься же!
— Не знаю. Говорю на крайний случай. Хочу, чтобы душа была спокойна.
— Ладно. Не подведу.
Я крепко пожал жестковатую широкую ладонь Толстунова. Затем отворил дверь, кликнул своих штабников. Они вошли.
— Товарищи, я вызван в штаб дивизии. Меня временно будет заменять лейтенант Рахимов. В батальоне остается и старший политрук Толстунов. Уважайте его авторитет! Авторитет воина! Товарищ Рахимов, понятно?
— Понятно. Слушаюсь. — Чуть помолчав, Рахимов счел нужным прибавить: — Вы правы, товарищ комбат.
Черт возьми, он ответил так, точно слышал наш разговор. Ни тени обиды, задетого самолюбия не мелькнуло в его черных глазах. Да, хорош у тебя. Толстунов, начальник штаба. Эта моя мысленно произнесенная фраза кольнула меня. Неужели и впрямь прощаюсь с батальоном?
Чуткий Бозжанов пристально посмотрел на меня. Сердце-вещун подсказало ему: произошло что-то недоброе. Он встревоженно спросил:
— Товарищ комбат, когда вы вернетесь?
— Сегодня, — спокойно сказал я. — Пожалуй, товарищи, не грех перекусить.
Наконец-то повар Вахитов дождался своего часа. У него было готово и то, и это, и третье, и четвертое, но я помешал ему насладиться хлебосольством:
— Давай быстро. Званых обедов развозить не буду.
Из груды трофеев Рахимов вытащил несколько банок консервов: какие-то анчоусы, омары.
Толстунов поставил на стол бутылки трофейного вина. Я отказался. Стоявший в сторонке коновод Синченко протянул фляжку:
— Стопочку русской, товарищ комбат?
— Налей! Одна не помешает. Чокнемся, товарищи. Ну, как говорится, дай бог, чтобы не последняя.
Осушив свою посудинку, Рахимов встал.
— Разрешите, товарищ комбат, снарядить вашу экспедицию.
— Экспедицию? Важное нашел словечко.
— А как же? Не с пустыми же руками приедете в штаб дивизии. Я, товарищ комбат, уже дал распоряжение.
— Что же, снаряжай.
Моя «экспедиция» выглядела так: двое конных — это я и Синченко — и два мощных, испускающих мерные выхлопы трофейных мотоциклета с прицепными колясками. Один был вверен сорвиголове, неоднократному в мирные времена участнику гонок, лейтенанту Шакоеву, командиру взвода истребителей танков. Уроженец Кавказа, хранитель взлелеянного там церемониала, каким сопровождается поездка в гости, знаток по части подарков и отдариваний, он заполнил коляску отборными трофеями. Там уместились и чемоданы с бумагами, и лучшее оружие, и фотоаппараты, и, разумеется, редкостные вина.
Нашелся водитель и для второго мотоциклета, тот кто захватил эти машины, подтянутый, строгий Курбатов. Тут прицепную коляску занял плененный капитан. В сумерках, рассеиваемых отсветами снега, его разглядывали бойцы. Бинт чистейшей белизны, очевидно только что положенный в санвзводе, прикрывал один глаз. Другой глаз никого не удостаивал вниманием, глядел лишь напрямик. На бритом, словно окаменевшем лице темнели царапины, густо смазанные йодом. Полоска пластыря пролегла на тяжелом подбородке. Шинель с капитанскими погонами оставалась полурасстегнутой, на ней не хватало двух или трех пуговиц. Капитану была уже возвращена потерянная в бегстве фуражка. Ее торчащая высокая тулья, широкий блестящий козырек как бы подчеркивали, что пленный не согнут, сохранил непреклонность, надменность. Несомненно страдающий от боли, потрясенный, он держался так, будто хотел сказать: «Я схвачен, обезоружен, но моральное превосходство моей нации победителей, расы господ — вы не сможете у меня отнять». Позади устроился не покидавший своего пленника Строжкин. Съехавшая набекрень ушанка открывала белобрысое темя; тонкая в запястье рука держала винтовку; за поясом торчал парабеллум.
Там и сям на полукружии горизонта розовели шапки зарев. Пушечные раскаты поутихали. Но в разных местах еще продолжалась перебранка орудий, подчас вдруг ожесточавшаяся; не кончился боевой день. По шоссе шли со стороны фронта небольшими группами без строя, а то и вовсе в одиночку бойцы; их задерживали наши патрули.
Шевелю повод. Лысанка с места берет хорошей рысью. Сворачиваю с шоссе на боковую дорогу, ведущую к деревне Шишкине. Синченко на гнедом рослом коне и две ровно постукивающие моторами машины движутся за мной. По левую руку, там, откуда доносится словно погремливание жести, темной громадой стоит лес. С опушки появляются то одинокие, то по трое, по четверо люди с винтовками, бредут по снежному полю. Их и здесь останавливают, группируют. Неожиданно слышу:
— Стой! Пропуск!
Осаживаю Лысанку. Подъезжает всадник. Командирские ремни пересекают его грудь. Одна рука на поводе, в другой пистолет. Узнаю начальника политотдела дивизии Голушко. Чувствую, как напряжены сейчас его нервы.
— Момыш-Улы? Эти с тобой? Куда?
— В штаб дивизии. Вызван к генералу.
— Не знаю, застанешь ли его. К Шишкину уже подходили автоматчики. Возможно, штаб ушел. Все штабные командиры и политработники разосланы собирать людей. Сам видишь, какая петрушка.
Повернув коня, начальник политотдела поскакал навстречу понуро идущей от леса веренице. Опять разнесся его громкий, с чуть уловимым мягким украинским акцентом голос:
— Стой! Погоди! Куда? Какого полка?
Я подъехал, прислушался.
— Какой роты? Почему ушли?
— Ничего, товарищ командир, не разберешь. Потерялись. Может, роты уж и нету.
— А там кто дерется? — Голушко указал вперед, где рокотали орудия. — Слышите?
— Немец стреляет.
— По пустому месту, что ли, бьет? Становись! На первый-второй рассчитайсь!
Голушко обернулся ко мне:
— Поезжай, поезжай, не задерживайся, Момыш-Улы. Возможно, из Шишкина тебя еще куда-нибудь направят. И будь поосторожнее, а то как бы тебя наши не подстрелили. Подумают, гитлеровские мотоциклеты.
— Это и есть гитлеровские. Сегодня взяли.
— Ого! Славно! Слышите, ребята? Взяли у фрицев мотоциклеты! Равняйсь! Смирно! За мной!
Я вернулся к своим. Мы тронулись дальше. А слева, со стороны фронта, — кто знает, где сейчас он пролегал! — беспорядочно шли и шли бойцы, словно осколки, остатки полков, раздробленных молотом боя.
Перед Шишкином нас остановило боевое охранение. Здесь окопалась, была готова к обороне комендантская рота штаба дивизии. На краю деревни чернели пятна пожарищ, кое-где пробегали синеватые язычки пламени. Подумалось: наверное, сейчас скажут: «Генерала здесь нет». Должно быть, придется ехать куда-нибудь дальше, в тыл. Однако командир роты снесся с кем-то по телефону, затем дал провожатого.
Несколько минут спустя я подъехал к небольшой бревенчатой избе под железной крышей — обиталищу Панфилова. Наглухо завешенные окна. Стекла потрескались, в иных створках зияла пустота. Неподалеку, возле большой избы, где помещались некоторые отделы штаба, втаскивали на грузовик тяжелый несгораемый ящик. Штаб дивизии, видимо, все же уходил.
Приказав моим спутникам ожидать, я соскочил с седла, пошел к часовому. Почти тотчас, как и в миновавшие времена передышки, на крыльцо выбежал одетый в стеганку лейтенант Ушко, адъютант Панфилова.
— Идите, идите, товарищ старший лейтенант. Генерал уже знает, что вы здесь.
Вот и знакомая мне комната. Небольшая лампочка, работающая от аккумулятора, источала яркий свет. На подоконнике стояла обшитая кожей коробка полевого телефона. Ветерок, проникавший сквозь разбитые, хотя и зашторенные окна, пошевеливал лист газеты на столе. В крытую черным лаком обшивку трюмо угодил шальной осколок. Возле расщепленного дерева был отбит и кусочек стекла. Э, тут, в этой выстуженной комнате, приходилось жарковато. Походная кровать генерала была уже сложена. Рядом лежал обернутый в плащ-палатку объемистый тюк. Генерал, видимо, не собирался здесь ночевать. Из соседней комнаты, не затворив за собой двери (я заметил в глубине капитана Дорфмана, сидевшего над разостланной картой, заметил еще один телефонный аппарат), вышел Панфилов. Его долгополый, ниже колен, полушубок был надет на распашку, концы длинных рукавов генерал вывернул черным мехом наружу, укоротил их, словно для того, чтобы не мешали работать. Что-то в сегодняшнем облике Панфилова удивило меня, оно, это «что-то», как бы не вязалось с обстановкой. Еще не выветрившийся запашок одеколона исходил от генерала. Не прикрытая шапкой седеющая голова была аккуратно подстрижена, морщинистая шея, которую недавно я видел заросшей, свежо поблескивала, — должно быть, по ней сегодня прошлась бритва. Парикмахерские ножницы коснулись и усов, они чернели на чисто выбритой губе двумя четкими квадратиками. В старательно начищенных — наверное, не только щеткой, но также и бархоткой — сапогах генерала отражался бликами свет электролампочки. Одним словом, мне показалось, что наш генерал в этот вечер выглядит щеголеватым.
— Товарищ генерал, по приказанию генерал-лейтенанта Звягина сдал командование батальоном и…
На миг я приостановился. Как я обязан сказать: явился или прибыл? Я произнес:
— Прибыл.
Панфилов чуть прищурился.
— Так-так… Почему не договариваете?
Я не понимал, что он разумеет.
— Почему вы не назвались?
— Виноват… (Подумалось: «Странно, ведь наш генерал никогда, кажется, не был формалистом».) Старший лейтенант Момыш-Улы.
— Какого полка?
Я назвал номер полка.
— Какой дивизии?
— Как?
— Я спрашиваю: какой дивизии?
— Триста шестнадцатой стрелковой.
Панфилов обернулся, крикнул в раскрытую дверь:
— Слышите, товарищ Дорфман? Не знает. Ничего еще не знает.
Затем снова обратился ко мне. Верхняя губа, наполовину скрытая усами, слегка сморщилась, будто удерживая улыбку.
— Ошибаетесь, товарищ Момыш-Улы. Теперь мы именуемся иначе.
Он взял со стола и протянул мне газету. Это был корректурный оттиск завтрашнего номера. Среди столбцов набора еще зияли белые пустоты. На листе выделялось обведенное красным карандашом сообщение, что наша дивизия отныне зовется: Восьмая гвардейская стрелковая.
— С чем, товарищ Момыш-Улы, вас и поздравляю.
Откинув овчинную полу, Панфилов вытащил из брючного кармана значок советской гвардии — я впервые тогда его видел — эмалевое развернутое алое знамя.
— Посмотрите, товарищ. Момыш-Улы. Мне сегодня привезли вместе с газетой. Пока только образец. Я уже примерил. Потом снял.
Он еще повертел значок, полюбовался переливами эмали, водворил в карман. Вспомнилось, как несколько дней назад он помечтал вслух, сказал парикмахеру: «Заработаем гвардейскую, тогда подмоложусь, предамся в ваши руки, обещаю…» Панфилов тоже припомнил ту минуту.
— Приходится обещанное исполнять, — сказал он, — как видите, и побрился и подстригся. Благо, времени у меня сегодня много.
Он вновь удивил меня. Как там? Обрушен ударный кулак немцев, они таранят, рвут нашу оборону, нынешний день, возможно, предопределит исход этого нового гитлеровского наступления, нового рывка к Москве, а у командира дивизии, принявшей удар, опять времени много? Панфилов пояснил:
— Почти с обеда нет связи ни с Малых, ни с Юрасовым. Даже не знаю, держатся ли еще наши в Ядрове. Но вот сижу тут у себя в Шишкине, сижу, что называется, на чемоданах, и ничего, противник пока в гости не пожаловал. А хотелось бы ему, ох как хотелось бы оказаться здесь.
Посмотрев на свою сложенную койку, он продолжал:
— Отделы переехали, а мы вот с товарищем Дорфманом еще, может быть, тут заночуем.
Панфилов поддернул опущенные вывернутым черным мехом рукава своего распахнутого полушубка — генералу, наверное, не терпелось поработать, — обернулся к зеркалу, которое, несмотря на удар, не просекли трещины, распрямил плечи, коснулся пальцами усов. Он еще ничего не сказал обо мне, о моем вызове. Я молча ожидал его слов.
В комнате опять объявился Ушко.
— Товарищ генерал, к вам с подарками лейтенант Шакоев. Разрешите?
— Мы, товарищ генерал, — произнес я, — кстати прихватили с собой на мотоциклете и пленного капитана.
— У вас уже и мотоциклетка на ходу?
— Да. Со мной две. И еще две в батальоне.
— Гм… Выйдем-ка посмотрим.
Панфилов уже застегивал полушубок, нетерпение, жажда дела, неиссякаемое живое любопытство влекли его на улицу.
С подарками вторгся Шакоев. Он смело водрузил на стол свою увесистую ношу — узел из немецкой плащ-палатки с маскировочными бурыми и зелеными разводами. Затем черноусый дагестанец лихо вытянулся.
— Товарищ генерал, бойцы и командиры, — с расстановкой, со вкусом рапортовал он, — первого батальона Талгарского полка…
— Спасибо, — прервал генерал. — Всем вам спасибо.
Тотчас он перешел к делу:
— Везите, товарищ Шакоев, пленного и все захваченные документы в деревню Гусеново, в разведотдел. И побыстрее. Вы меня поняли?
Вместе с Панфиловым мы вышли на улицу. Впереди, главным образом на левом краю небосклона, по-прежнему розовели размытые пятна зарев. Нет, пожалуй, не по-прежнему. Иные сникли, потускнели. И пальба заметно улеглась. Пушки вели уже редкий огонь. Вот глухо протрещала колотушка пулемета. Слабо донеслась еще одна пулеметная очередь. Панфилов глубоко вобрал морозный воздух.
— Устояли, — проговорил он. — Где, что, как — почти ничего еще не знаю, но устояли, выдюжили, товарищ Момыш-Улы.
У калитки на заснеженной дороге темнели силуэты двух коней и наши два мотоциклета. Курбатов и Строжкин стояли с винтовками, взятыми к ноге. Как и ранее, в прицепе сидел, будто нахохлившийся, пленный в своей встопорщенной фуражке. Торчал поднятый воротник его шинели.
— Встать! — резко скомандовал по-немецки Шакоев. — Перед вами генерал!
Капитан-гитлеровец поднялся, пошатнулся, — наверное, затекли ноги, — но удержал равновесие, переступил через борт коляски, вскинул голову, опустил руки по швам.
— Э, как его разукрасили, — вглядываясь, сказал Панфилов. — Он у вас, товарищи, кажется, совсем закоченел.
Шакоев ответил:
— Пусть, товарищ генерал, его русский морозец проберет.
— Негоже мучить пленного. Товарищ Ушко, принесите ему что-нибудь, хотя бы ватник.
Ушко направился в дом.
— Товарищ генерал, — раздался новый голос, — разрешите обратиться? Сержант Курбатов.
— Да, да, товарищ Курбатов, говорите.
— У нас тут его чемодан. Оттуда можно взять.
Не обиженный силой и сметкой, сержант ловко достал большой кожаный с металлическими наугольниками чемодан, положил на жестяную обшивку прицепа.
— Мы поглядели, товарищ генерал, а тронуть ничего не тронули.
Курбатов откинул крышку чемодана, посветил карманным электрофонарем. Сверху аккуратно лежала белая, тончайшей шерсти, так называемая оренбургская шаль. Под шалью обнаружилось женское шелковое белье, женские цветные блузки, туфли.
— Гм… Не буду я с ним разговаривать. Бросьте обратно. Это вы, товарищ Курбатов, его изловили?
— Нет. Боец Строжкин. Вот он, товарищ генерал.
— Строжкин? Из Алма-Аты?
— Москвич! — звонко ответил Строжкин.
Панфилов не скрыл радости:
— Из пополнения? Вот это подарок! — Он подумал. — У нас, товарищи, нынче такой день, после которого уже не будем разделяться на новеньких и старых. Нынче у нас…
Он не договорил. С крыльца с ватником в руках бежал Ушко.
— Товарищ генерал, вас к телефону. Звонит комиссар семьдесят третьего…
— А, отыскались… Так поезжайте, товарищ Шакоев. Киньте это господину из грабьармии… До свидания, гвардейцы! Пойдемте со мной, товарищ Момыш-Улы.
В комнате уже с порога было слышно квохтанье мембраны. Слегка отстранив трубку от уха, у аппарата стоял капитан Дорфман в туго стянутой поясным ремнем, нигде не наморщенной шинели. Близ телефона на краю стола (узел трофеев, что там высился, был уже убран) Дорфман пристроил свою постоянную спутницу — раскрытую черную папку, в которой хранилась оперативная карта.
— Минутку, — произнес он, — передаю трубку хозяину.
Панфилов придвинул к телефону стул, присел, не позабыл обратиться к нам: «Садитесь, товарищи, садитесь!» — и взял трубку.
— Товарищ Лавриненко? Долгонько ждали от вас вести… Слушаю, слушаю. Не торопитесь.
В мембране опять заклокотал голос. Панфилов время от времени вставлял вопросы:
— А штаб полка? В котором часу это случилось? Кто же вас прикрыл?.. Какие же там еще нашлись у нас силенки? Дайте-ка, товарищ Дорфман, карту.
Положив карту на колени, он продолжал слушать.
— И Угрюмов? — Лицо Панфилова сразу стало будто старше, резче обозначились складки вокруг рта. — И Георгиев? У моста? Вижу. В живых кто-нибудь остался? Погодите-ка, помечу.
Генерал повернулся к Дорфману, хотел, видимо, что-то сказать, но лишь обвел карандашом точку на карте. И опять стал слушать. Тень сошла с его лица, привычка, жестокая и спасительная привычка солдата, позволяющая утолять голод, порой даже гуторить на поле брани рядом с павшими, взяла свое, Панфилов уже снова мог улыбаться и шутить.
— Располагайтесь, товарищ Лавриненко, на ночлег. Я? Нахожусь на прежнем месте. Да, преспокойно здесь сижу.
Удерживая усмешку, верхняя губа Панфилова опять чуть сморщилась. Легко угадывалось, что ему было очень приятно произнести эти слова.
— Отчасти, товарищ Лавриненко, благодаря вам, — тепло добавил Панфилов. — Завтра вы меня тут смените. Вы поняли? Оставляю вам трюмо, к сожалению подбитое.
Теперь интонация Панфилова была шутливой. Поражала эта быстрая смена выражений лица, оттенков тона, эта, отважусь сказать, раскрытая душа генерала. Вот опять тон изменился:
— Объявите, что дивизии сегодня присвоено звание гвардейской. Да. Восьмая гвардейская стрелковая. Всех поздравьте от меня. Передайте, что каждому жму руку, каждому говорю спасибо!
Панфилов мягко, без стука, положил трубку, вернул Дорфману карту.
— Помните, товарищ Момыш-Улы, лейтенанта Угрюмова?
Я кратко ответил:
— Да.
Конечно, еще бы мне не помнить курносого веснушчатого лейтенанта, которого повар Вахитов однажды обнес кашей, на вид деревенского парнишку — парнишку с рассудительной речью и крепкой рукой.
— Погиб… А политрука Георгиева знавали? Тоже погиб. Почти весь этот маленький отрядец сложил головы. Но не пропустил танков. Девять машин подорваны, остальные ушли. Видите, товарищ Дорфман, дело просветляется. Но и загадок еще много. — Панфилов почесал свой подстриженный затылок. — Вроде бы книга с вырванными страницами. Надо, чтобы эти страницы не пропали. Надо их восстановить. Прочесть эту книгу.
Разложив на столе карту, он некоторое время еще беседовал с Дорфманом. Потом взглянул на меня.
— Идите, товарищ Дорфман. Поработайте.
— Слушаюсь. Извините, товарищ генерал, но не пора ли…
— Переселяться? Это успеется. Спасибо, что заботитесь. Идите.
Панфилов остался со мной наедине.
— Загадок много, — повторил он.
И по знакомой мне манере повертел в воздухе пальцами. Этот жест нередко сопровождал его размышления вслух.
— Ведь совсем мальчик…
Я мгновенно догадался: он разумел Угрюмова.
— Оголец… Я знал, товарищ Момыш-Улы, что у него за душой кое-что есть. Но этого… Этого не ждал.
Он подался ко мне, с интересом в меня всматривался, явно желая услышать мое мнение. Но что я мог ему сказать? Протянулась минута молчания.
— Ну-с, товарищ Момыш-Улы, доложите, что вы… — Панфилов прищурился, мелкие морщинки разбежались от уголков глаз, — что вы натворили. И не спешите. Я не тороплюсь.
Я не стал докладывать. Описал тактику немцев, решивших перебить издалека минометным огнем окопавшихся в поле защитников станции Матренино. Сказал, какими гнетущими были сообщения о потерях. Поведал о своих колебаниях, о встрече с раненым бойцом, изрекшим солдатскую мудрость: «Так держать — значит не удержать».
Панфилов слушал, ни разу не перебив.
Однако мне все же-пришлось прервать доклад. С улицы донесся звук мотора, хлопнула автомобильная дверца. Панфилов поднялся. Я тоже встал. Додумалось: не Звягин ли сейчас войдет?
Вошел лейтенант Ушко.
— Товарищ генерал, опять корреспонденты. Очень просятся.
Панфилов достал часы, взглянул.
— Те самые?
— Да. Торопятся в Москву. Я им сказал, что сегодня вы не сможете.
— Гм… Я им обещал. Утром обещал, когда они привезли вот это. — Он опять вынул значок «Гвардия», повертел. — Надо бы их понапутствовать. Нет, сейчас оторваться не смогу. Пусть извинят. Передайте, товарищ Ушко, мои извинения.
— Есть!
Однако, едва мы снова сели, едва Панфилов выговорил: «Продолжайте, товарищ Момыш-Улы, продолжайте», — как опять предстал Ушко:
— Товарищ генерал, я им все сказал. Они просят…
— Ну, ну…
— Просят, чтобы вы разрешила им войти и задать только один вопрос.
— Только один? — Панфилов рассмеялся. — Хитры на выдумку. Что ж, придется отдать должное военной хитрости. А, товарищ Момыш-Улы?
Он вопросительно на меня посмотрел, словно требовалось мое согласие. Потом пошел к двери, раскрыл.
— Пожалуйте, товарищи. Хотелось бы с вами основательно потолковать, но… Так и условимся: один вопрос. Прошу, прошу…
Первым шагнул в комнату капитан Нефедов, корреспондент журнала «Фронтовая иллюстрация». Шапка прикрывала его льняной зачес. Новенький, изжелта-белый, еще пахнущий дубленой овчиной полушубок был кое-где испачкан глиной. Видимо, вместе со своим фотоаппаратом, что сейчас на тонком ремешке висел в кожаном футляре на груди, Нефедов побывал в укрытиях, притискивался к земле. Жизнерадостная, чуть смущенная улыбка, делавшая заметными ямочки на разрумяненных щеках, свидетельствовала, что капитан был удовлетворен своим рабочим днем. Нефедов козырнул генералу.
— Добрый вечер, товарищ… — Панфилов прищурился, узкие, монгольского разреза, глаза засмеялись, — товарищ Поворот Головы.
Тотчас негромко заговорил спутник Нефедова, обмундированный в ладный, уже мятый-перемятый короткий кожушок, не мешавший шагу. На обветренном досмугла лице проступила однодневная темная щетинка.
— Как? Как вы, товарищ генерал, сказали?
Панфилов усмехнулся:
— Это ваш вопрос?
Ваш коллега-бумагомаратель — назовем его Гриневичем — не терялся:
— Товарищ генерал, помилуйте… Пока только переспрос.
— Гм… О повороте головы сейчас некогда, к сожалению, философствовать. Хотя, раз уже коснулись… Товарищ Нефедов однажды узрел сходство между нами, — и он показал на меня. — Не похожи, а поворот головы тот же… Кстати, познакомьтесь, товарищ Гриневич, с командиром моего резерва товарищем Момыш-Улы. И, пожалуйста, товарищи, садитесь. Хоть на минутку, а присядьте: в ногах правды нет.
Вошедшие расположились на стульях. Гриневич вернул генерала к его мысли:
— Итак, сию мудрость…
— Да, скажу об этом кратко. Не похожи на своих отцов сыны, которые нынче дерутся. А поворот головы тот же! Вы меня поняли?
По своей манере генерал подался к собеседнику, словно для того, чтобы получше рассмотреть, действительно ли понята, схвачена эта полюбившаяся Панфилову фраза.
— Ну-с, давайте ваш вопрос.
Неожиданно обладатель короткого кожушка поднялся. Раньше его походка, движения, говорок были неторопкими, теперь в нем пробудилась быстрота.
— Товарищ генерал, вы уже ответили. Больше задерживать вас не будем.
— Уже ответил?
— Да. У меня к вам был вопрос: как в одном-двух словах выразить смысл, итог сегодняшних боев? Эти слова вы уже сказали! Спасибо. Мне ясно, как писать. Товарищ генерал, разрешите идти?
Панфилов встал. Ворот расстегнутого полушубка прикрывал несильную, изборожденную морщинами шею. Сейчас она была немного склонена. Складка губ казалась угрюмой. Что он, утомлен? Или недоволен? Кем?
— Вам, товарищ Гриневич, значит, ясно?
— Статья прояснилась, товарищ генерал. Еду писать.
Молчание. Черт возьми, почему Панфилов не отпускает корреспондентов?
— А вот мне неясно, — проговорил он.
Сутулясь — голова по-прежнему была упрямо склонена, — Панфилов прошелся.
— В одном-двух словах? Нет, товарищ Гриневич, мы с вами эту задачку не решили. Поворот головы? Гм… Это можно отнести ко всей войне, ко всей нашей жизни, по нынешний денек…
Палец Панфилова коснулся газеты, которую по-прежнему потрагивали продувающие комнату невидимые струйки.
— Нынешний денек, семнадцатое ноября, что-то еще в себе таит…
Он почесал в затылке, снова прошелся, остановился перед смуглым корреспондентом, взглянул ему в глаза, увидел в них внимание, улыбнулся, опять заговорил:
— Кажется, у Вольтера в каком-то письме сказано, извините, мол, что пишу длинно, быть кратким не хватает времени. Могу лишь повторить это изречение.
Вновь протекла тихая минута. Корреспонденты вели себя умно: молчали. Панфилов поддернул рукава.
— Товарищ Гриневич, у вас карта с собой?
Извлеченная из планшета журналиста топографическая карта мгновенно оказалась на столе. Панфилов обернулся ко мне:
— Товарищ Момыш-Улы, вы тоже придвигайтесь.
С карандашом генерал постоял над картой.
— Да, мне, товарищи, неясно… Неясно, откуда они взялись, эти мои резервы?
Он опять посмотрел на меня:
— Сегодня, товарищ Момыш-Улы, вы, наверно, удивились: почему я не приказал вам бросить роту из Горюнов в Матренино? Признавайтесь, было? А ведь в этот час ожидал, что на вас, на ваши позиции в Горюнах, выйдет противник, прорвавшаяся танковая группа.
Панфилов показал на карте район сосредоточения танковой дивизии немцев, провел черную стрелу, прободавшую — он это схематически наметил — переднюю черту дивизии.
— Здесь, — продолжал он, — танки проложили себе путь через наши артиллерийские заслоны. Конечно, за это уплатили. Но прошли.
Далее он сказал, что танки открыли этим себе выход на Волоколамское шоссе. Немецкая пехота наступала по обеим сторонам шоссе, чтобы обеспечить продвижение танков по основному большаку.
— Думалось, товарищи, вот-вот защелкают наши противотанковые пушки в Горюнах, вступит в дело узелок обороны на шоссе. Но туда танки не добрались. Объявился какой-то неведомый резервик, который принял их удар. И не дал им дороги. Кто же это сделал? Пока не ясно. Связь со штабом полка прервана. Артиллерии у меня тут не было. Горсточка пехоты? Еще вчера, товарищи, военная грамота… — Панфилов покосился на меня, в его прищуре мелькнула улыбка. — Военная грамота, пожалуй, не допускала таких случаев. А?