Часть III Комическая война 2 страница
Условия Корнблюма поразили тайный круг не только как совершенно прелестные, но и как в определенном смысле разумные. Чем меньше все они знали о подробностях, тем с большей легкостью в случае провала операции смогли бы отречься от своей информированности о вывозе Голема.
Покинув «Монументы Фаледера», не столь отдаленные от его квартиры на Майзеловой улице, Бернард Корнблюм направился домой, а мозг его тем временем уже начал гнуть и укладывать арматуру крепкого и изящного плана. В 1890-х годах, живя в Варшаве, Корнблюм вынужденно ввязался в преступную жизнь вора-домушника, и перспектива тайного извлечения Голема из его нынешнего местопребывания пробудила грешные воспоминания о газовых светильниках и похищенных драгоценностях. Но стоило только старому фокуснику войти в парадную своего дома, как все его планы изменились. Привратница высунула голову из своей будки и сообщила, что Корнблюма в его квартире ждет некий молодой человек. Симпатичный мальчик, сказала она, вежливый и прилично одетый. Разумеется, добавила привратница, другого визитера она бы заставила подождать на лестнице, но тут ей показалось, что она узнала в молодом человеке бывшего ученика герра профессора.
Те, кто зарабатывает себе на жизнь, играя с катастрофой, развивают в себе способность пессимистического воображения, что зачастую почти неотличимо от проницательности. Бернард Корнблюм сразу же понял, что нежданным визитером должен быть Йозеф Кавалер, и сердце его упало. Еще несколько месяцев тому назад Корнблюм услышал, что этот мальчик уходит из художественного училища и эмигрирует в Америку. Должно быть, что-то пошло не так.
Когда его старый учитель вошел в квартиру, Йозеф встал, прижимая к груди шляпу. На нем был новый костюм из превосходного шотландского твида. По румянцу на щеках и явному избытку заботы о том, чтобы не стукнуться головой о низкий скошенный потолок, Корнблюм понял, что мальчик изрядно пьян. Впрочем, мальчиком его уже нельзя было назвать – Йозефу скоро должно было стукнуть девятнадцать.
– Что случилось, сынок? – спросил Корнблюм. – Почему ты здесь?
– Я не здесь, – ответил Йозеф. Широко расставленные глаза этого бледного и веснушчатого юноши, черноволосого, с носом одновременно и крупным, и чуть приплюснутым на вид, были слишком оживлены сарказмом, чтобы сойти за задумчивые. – Я на поезде до Остенде. – Явно переигрывая. Йозеф притворился, что сверяется с часами. По нестандартности жеста Корнблюм заключил, что он вовсе не притворяется. – Сейчас, видите ли, я как раз проезжаю Франкфурт.
– Вижу.
– Да. Вот так. Все состояние моей семьи было истрачено. Все, кому следовало дать взятку, ее получили. От нашего банковского счета ничего не осталось. Был продан страховой полис моего отца. Драгоценности моей матери. Фамильное серебро. Картины. Почти вся хорошая мебель. Медицинское оборудование. Акции. Облигации. И все ради того, чтобы я, счастливчик, мог сидеть в этом поезде, понимаете? В вагоне для курящих. – Йозеф выдул клуб воображаемого дыма. – Чтобы я мчался через Германию по пути в старые добрые США. – Концовку фразы он произнес на гнусавом американском английском. На слух Корнблюма, акцент у него был вполне пристойный.
– Мальчик мой…
– И все мои документы в порядке, будьте уверены. – Опять американская концовка.
Корнблюм вздохнул.
– Выездная виза? – догадался он. В последние недели до него постоянно доходили истории о множестве подобных отказов в последнюю минуту.
– Мне сказали, что там не хватает печати. Одной-единственной печати. Я сказал, что такого просто не может быть. Все было в полном порядке. У меня имелся перечень, составленный самим младшим помощником секретаря по выездным визам. Я показал чиновникам этот перечень.
– И что?
– Они сказали, что требования изменились сегодня утром. Была получена директива, телеграмма от самого Эйхмана. Меня ссадили с поезда в Хебе. В десяти километрах от границы.
Корнблюм с кряхтением опустился на кровать – он страдал от геморроя – и похлопал по покрывалу. Йозеф сел рядом и опустил лицо на ладони. Затем он с содроганием выдохнул. Плечи его напряглись, на шее выступили натянутые сухожилия. Юноша явно боролся с желанием зарыдать.
– Послушай, – быстро сказал старый фокусник, надеясь предотвратить слезы, – послушай меня. Уверен, тебе удастся выпутаться из затруднения. – Слова утешения прозвучали чуть более напряженно, чем хотелось бы Корнблюму, но он уже начинал испытывать легкие опасения. Выло уже далеко за полночь, а от парнишки так и веяло отчаянием, скорым взрывом. Все это не могло не тронуть Корнблюма, но он вдобавок занервничал. Прошло уже пять лет с тех пор, как он, к ныне горькому своему сожалению, ввязался в злоключения с этим безрассудным и невезучим мальчиком.
– Идем, – сказал Корнблюм, с неловкостью похлопывая юношу по плечу. – Твои родители наверняка беспокоятся. Я провожу тебя до дома.
Слова стали толчком. Сделав резкий вдох, точно человек, собирающийся спрыгнуть с горящей палубы в ледяное море, Йозеф разрыдался.
– Я уже один раз их покинул, – сумел выговорить он, мотая головой. – Еще раз у меня просто не получится.
Все утро, пока поезд вез его к Остенде и желанной Америке, Йозефа мучило горькое воспоминание о прощании с семьей. С одной стороны, он не плакал, а с другой – не особенно успешно переносил рыдания мамы и дедушки, знаменитого исполнением роли Витека на премьере оперы Яначека «Средство Макропулоса» в 1926 году в Брно и, как это часто бывает у теноров, не умевшего скрывать своих чувств. Однако Йозеф, подобно многим девятнадцатилетним парнишкам, находился под тем ложным впечатлением, что его сердце уже не раз бывало разбито, и гордился воображаемой стойкостью этого своего органа. Привычка юношеского стоицизма позволила ему остаться спокойным в дедушкиных слезливых объятиях тем утром на вокзале. Йозеф также испытывал позорную радость в связи с отъездом. Он не столько рад был покинуть Прагу, сколько восторгался тем, что отправляется в Америку, в дом своей американской тетушки и кузена по имени Сэм, в невообразимый Бруклин с его ночными ресторанами, крутыми парнями и «Уорнер Бразерс» – короче говоря, туда, где шик-блеск. Та же самая жизнерадостная черствость, которая не давала Йозефу замечать боль расставания с семьей и единственным домом, какой он знал, также позволяла ему уверять себя в том, что это только вопрос времени, прежде чем все они снова воссоединятся в Нью-Йорке. А кроме того, ситуация в Праге теперь определенно была хуже некуда. Так что на вокзале Йозеф не вешал голову, держал щеки сухими и затягивался сигаретой, решительно уделяя больше внимания другим путникам на платформе, окутанным паром локомотивам, немецким солдатам в элегантных шинелях, нежели членам своей семьи. Он поцеловал колючую щеку дедушки, выдержал долгое объятие мамы, обменялся рукопожатием с отцом и младшим братишкой Томасом, который вручил ему конверт. Йозеф с заученной рассеянностью сунул конверт в карман, стараясь не обращать внимания на то, как задрожала при этом нижняя губа Томаса. Затем, когда Йозеф уже забирался в вагон, отец вдруг ухватил его за полы пальто и стянул назад на платформу. Развернув сына к себе, доктор Кавалер сжал его в слезливом объятии. Когда сырые от слез отцовские усы коснулись его щеки, Йозеф испытал страшное потрясение. Он аж отпрянул.
– Увидимся на страничке юмора, – сказал Йозеф. «Весело и беспечно, – напомнил он себе. – Весело и беспечно. В моих рисунках их надежда на спасение».
Однако, едва только поезд откатил от платформы и Йозеф устроился на сиденье в купе второго класса, вдруг, точно удар в живот, он ощутил всю звериную сущность своего поведения. Он словно бы внезапно набух, запульсировал и загорелся стыдом, как будто все его тело подняло бунт против его недавних поступков, как будто стыд мог вызвать в нем ту же катастрофическую реакцию, что и укус пчелы. Вот это самое сиденье, с добавлением налога на отъезд и совсем последнего «транзитного акциза», имело цену, и цена эта равнялась тому, что мама Йозефа сумела выручить за заклад изумрудной броши, подаренной ей мужем к десятилетию свадьбы. Вскоре после этой печальной годовщины фрау доктор Кавалер выкинула на четвертом месяце беременности, и образ нерожденного брата или сестры – наверняка это была сестренка – вдруг возник в голове у Йозефа, завиток поблескивающей химеры, сосредоточивая на нем укоризненный изумрудный взор. Когда эмиграционные чиновники пришли в Хебе, чтобы ссадить его с поезда – его фамилия была одной из нескольких у них в списке, – то нашли юношу между вагонов, сопленосого, рыдающего в изгиб локтя.
Однако стыд отъезда Йозефа стал сущей ерундой сравнительно с невыносимым позором возвращения. Первый час пути назад в Прагу, втиснутый теперь уже в душный вагон третьего класса местного поезда вместе с компанией рослых и громогласных судетских фермеров, что направлялись в столицу на какое-то религиозное сборище, юноша провел, наслаждаясь чувством простого наказания за проявленное бессердечие, за неблагодарность, за то, что он вообще бросил семью. Но как только поезд миновал Кладно, над ним уже стала нависать тяжкая неизбежность возвращения домой. Далекое от предоставления ему возможности оправдаться за свое непростительное поведение, казалось Йозефу, его нежданное возвращение только ввергнет семью в еще большую скорбь. В течение шести месяцев после начала оккупации фокус всех усилий семьи Кавалеров, всего их коллективного жития, сосредоточился на отправке Йозефа в Америку. По сути эти усилия вскоре стали необходимым противовесом тяжкому существованию в новых условиях, благотворной прививкой от его изнашивающего воздействия. Как только Кавалеры выяснили, что Йозефу, родившемуся во время краткого семейного отдыха на Украине в 1920 году, по странной причуде политики законно дозволено эмигрировать в Соединенные Штаты, сложный и дорогостоящий процесс переправки его туда восстановил в их жизни нужный уровень смысла и порядка. Как же они будут раздавлены, через неполных одиннадцать часов после его отбытия снова увидев Йозефа у себя на пороге! Нет, подумал юноша, он не может так жестоко разочаровать их своим возвращением. Когда поезд ранним вечером все-таки приполз назад к пражской платформе, Йозеф так и остался сидеть, неспособный двинуться с места. В конце концов проходящему мимо проводнику пришлось не без сочувствия заметить, что молодому господину лучше бы подобру-поздорову отсюда убраться.
Йозеф забрел в вокзальный бар, проглотил там полтора литра пива и почти сразу же заснул в задней кабинке. Через неопределенный период времени официант подошел его растрясти, и Йозеф проснулся совершенно пьяным. Затем юноша вытащил свой чемодан на улицы города, который он не далее как этим утром всерьез рассчитывал больше никогда не увидеть. По Ерузалемской, затем по Сеноважной улице он поплелся в Йозефов, и странным образом, почти с неизбежностью, стопы привели его на Майзелову улицу, к квартире его старого учителя. Йозеф не мог ставить под угрозу надежды своих родных, позволяя им снова увидеть его лицо – во всяком случае, по эту сторону Атлантического океана. Если Бернард Корнблюм не сумеет помочь ему спастись, он по крайней мере сумеет помочь ему спрятаться.
Корнблюм закурил сигарету и дал ее Йозефу. Затем прошел к креслу, аккуратно там устроился и закурил еще одну сигарету – уже для себя. Ни Йозеф Кавалер, ни хранители Голема не были первыми, кто подходил к Корнблюму с отчаянной надеждой на то, что его искусство обращения с тюремными камерами, смирительными рубашками и железными сундуками может каким-то образом распространиться на отпирание границ суверенных государств. И до сегодняшнего вечера старый фокусник отклонял все подобные просьбы не просто как непрактичные или находящиеся за пределами его опыта, но как излишне экстремальные и необдуманные. Однако теперь, сидя в кресле и наблюдая за тем, как его бывший ученик неловко шелестит, перебирая какие-то неубедительные документы в трех экземплярах, железнодорожные билеты и иммиграционные карточки с печатями в своем дорожном бумажнике, Корнблюм принял иное решение. Его острый слух уловил безошибочный звук того, как штырьки громадного железного замка со щелчком встают на место. Эмиграционная канцелярия, находящаяся под непосредственным руководством самого Адольфа Эйхмана, уже перешла от циничного вымогательства к прямому грабежу, забирая у просителей все, что у них было, и ничего не давая взамен. Британия и Америка почти закрыли для эмигрантов свои врата. Только упорство американской тетушки и удачный географический фокус с его рождением на территории нынешнего Советского Союза позволили Йозефу получить въездную визу в США. Тем временем здесь, в Праге, даже бесполезный комок старой речной глины не мог считать себя в безопасности от хищного рыла агрессора.
– Я могу доставить тебя в Литву, в Вильно, – наконец сказал Корнблюм. – Оттуда ты должен будешь добираться сам. Мемель уже в немецких руках, но, возможно, тебе удастся сесть на корабль в Либаве.
– Значит, в Литву?
– Боюсь, да.
Секунду спустя юноша кивнул, пожал плечами и потушил окурок в пепельнице, помеченной эмблемой клуба «Гофзинсер» из крейцера и лопаты.
– «Забудь о том, откуда ты совершаешь эскейп, – сказал Йозеф, цитируя старую сентенцию Корнблюма. – Тревожься только о том куда».
Решимость Йозефа Кавалера пробиться в привилегированный клуб «Гофзинсер» достигла своего апогея в один прекрасный день 1935 года, за завтраком, когда он подавился приличным куском омлета с абрикосовым джемом. Вышло одно из тех редких утр в просторной квартире Кавалеров в витиеватого стиля здании неподалеку от Градчан, когда вся семья собралась позавтракать вместе. Доктора Кавалеры держались строгих профессиональных графиков и, подобно многим занятым родителям, склонны были одновременно и не слишком заботиться о своих детях, и потакать им. Герр доктор Эмиль Кавалер был автором «Grundsätze der Endokrinologie», образцового учебного пособия, а также первым диагностом акромегалии Кавалера. Фрау доктор Анна Кавалер была по образованию невропатологом, прошла курс обучения у Альфреда Адлера и теперь подвергала психоанализу на своем пестром диване самые сливки пражской молодежи. Тем утром, когда Йозеф внезапно сгорбился и со слезящимися глазами подался вперед, задыхаясь и слепо скребя по столу в поисках салфетки, его отец высунул руку из-за своей «Тагеблатт» и лениво похлопал Йозефа по спине. Его матушка, не поднимая взгляда от последнего номера «Monatsschrift für Neurologie und Psychiatrie», в тысячу первый раз напомнила Йозефу не набивать полный рот. И только малыш Томас за мгновение до того, как Йозеф прижал ко рту салфетку, успел заметить там блеск чего-то инородного. Он не сводил глаз с челюстей брата, пока они медленно работали, пережевывая преступный кусок омлета. Не обращая на Томаса никакого внимания, Йозеф сунул в рот еще одну солидную желтоватую блямбу.
– Что у тебя там? – спросил Томас.
– Ты о чем? – спросил в ответ Йозеф, жуя с осторожностью, словно его беспокоил больной зуб. – Отстань.
Вскоре мисс Хорн, гувернантка Томаса, подняла взгляд от вчерашней лондонской «Таймс» и попыталась прояснить ситуацию с братьями.
– Выть может, Йозеф, у тебя выпала пломба?
– У него что-то во рту, – сказал Томас. – Оно блестит.
– Что у вас во рту, молодой человек? – осведомилась мама мальчиков, вкладывая в «Monatsschrift» вместо закладки нож для масла.
Йозеф сунул два пальца за правую щеку и вытащил изо рта плоскую металлическую полоску с двумя зубчиками на одном конце: крошечную вилочку не длиннее ладошки Томаса.
– Что это за гадость? – спросила его матушка с таким видом, словно ее вот-вот затошнит.
Йозеф пожал плечами.
– Гаечный ключ, – сказал он.
– Что же там еще могло быть? – с нескрываемым сарказмом обратился его отец к своей жене. Сарказм этот был маленькой хитростью, указывая на то, что никакие детские фортели герра доктора врасплох не застанут. – Конечно гаечный ключ.
– Герр Корнблюм сказал, что я должен к нему привыкнуть, – объяснил Йозеф. – Он сказал, что, когда Гудини умер, выяснилось, что он нарастил у себя за щеками два объемистых кармашка.
Герр доктор Кавалер вернулся к своей «Тагеблатт».
– Похвальное стремление, – сказал он.
Йозеф стал интересоваться сценическими фокусами примерно в то самое время, когда его ладони выросли настолько, чтобы он мог обращаться с колодой игральных карт. Прага имела богатую традицию фокусников и иллюзионистов, а потому мальчику, чьи родители вечно были заняты и ему потакали, нетрудно было найти компетентного инструктора. Целый год Йозеф проучился у одного чеха по фамилии Божик, который именовал себя Ранго и специализировался в карточных фокусах, манипуляциях с монетами, внушении мыслей на расстоянии, а также очищении чужих карманов. Ранго также мог метко брошенной тройкой бубен разрезать муху напополам. Вскоре Йозеф выучился «серебряному дождю», «растворяющемуся крейцеру», пассу графа Эрно и самым основам «мертвого дедушки», но как только родителям Йозефа стало известно, что Ранго однажды сидел в тюрьме за подмену драгоценностей и денег членов аудитории стразами и пустыми бумажками, мальчика тут же изъяли из-под его опеки.
Фантомные дамы и тузы, ливни серебряных крон, а также присвоенные наручные часы – то есть те фокусы, что составляли джентльменский набор Ранго, – был хороши для простого развлечения. А Йозефу долгие часы, проведенные перед зеркалом в уборной, когда он практиковал сокрытие в ладони, пассы, скольжения и другие манипуляции, благодаря которым можно было якобы забросить монетку приятелю или родственнику в левое ухо, провести через черепную коробку, а затем вынуть из правого уха или всунуть валета червей хорошенькой девочке в носовой платок, часы, требовавшие мастурбаторной интенсивности сосредоточения, доставляли почти такую же радость, что и сам фокус. Однако вскоре один из пациентов его отца упомянул имя Бернарда Корнблюма, и все изменилось. Под руководством Корнблюма Йозеф начал учиться суровому ремеслу «аусбрехера» непосредственно из уст одного из главных его мастеров. И в возрасте четырнадцати лет юноша решил посвятить свою жизнь искусству своевременного эскейпа.
Бернард Корнблюм был «восточным» евреем, худющим мужчиной с густой рыжей бородой, которую он перед каждым представлением обвязывал сеточкой черного шелка.
– Она ее отвлекает, – говорил Корнблюм, имея в виду сеточку и публику, на которую он взирал со свойственной ветерану сцены смесью удивления и презрения. Поскольку работал он с самым минимумом пустопорожней болтовни, прочие средства отвлечения внимания публики всегда оказывались важной темой для раздумий. – Будь у меня возможность работать без штанов, – говорил он, – я бы выходил голым.
Лоб Бернарда Корнблюма был огромен, пальцы длинны и гибки, но из-за шишковатых суставов вовсе не элегантны; щеки его даже майским утром выглядели раздраженными и шелушащимися, словно ошкуренные полярными ветрами. Корнблюм был одним из немногих восточных евреев, каких Йозеф в своей жизни встречал. В круге знакомых его родителей имелись беженцы из Польши и России, однако этот крут составляли лощеные, «европеизированные» врачи и музыканты из больших городов, свободно владеющие французским и немецким. Корнблюм же, немецкий которого был довольно убогим, а чешский – вообще никаким, родился в штетле неподалеку от Вильно и большую часть своей жизни провел, блуждая по окраинам Российской империи, устраивая представления в концертных залах, летних театрах и на рыночных площадях тысяч мелких городишек и деревень. Он носил вышедшие из моды костюмы с «цыплячьей грудью» в стиле Валентино. Поскольку диету фокусника по большей части составляли рыбные консервы – килька, корюшка, сардины, тунец, – то его дыхание зачастую несло с собой тухлый морской запах. Убежденный атеист, Корнблюм тем не менее придерживался кошерной пищи, избегал субботней работы и держал на восточной стене своей комнаты стальную гравюру древнего иерусалимского храма. До знакомства с Корнблюмом четырнадцатилетний тогда Йозеф очень мало думал на предмет собственного еврейства. Он считал – и это было отражено в чешской конституции, – что евреи представляют собой всего лишь одно из бесчисленных национальных меньшинств, составляющих молодое государство, быть подданным которого Йозеф так гордился. Пришествие Корнблюма с его балтийским запахом, его изрядно застарелым воспитанием, его идишем произвело на Йозефа сильное впечатление.
Дважды в неделю всю ту весну, лето и добрую часть осени Йозеф ходил в квартиру Корнблюма на верхнем этаже ветхого, оседающего дома на Майзеловой улице в Йозефове, чтобы его цепью приковывали к батарее или связывали по рукам и ногам кольцами толстой пеньки. Поначалу Корнблюм не давал ему никаких инструкций на предмет того, как освобождаться от пут.
– Ты просто будешь внимателен, – сказал он Йозефу в день первого урока, приковывая его к стулу из гнутой древесины. – Уверяю, будешь. Ты также привыкнешь к ощущению цепи. Теперь она – твоя шелковая пижама. И любящие руки твоей матушки.
Не считая этого самого стула, железной кровати, платяного шкафа и картины с видом Иерусалима на восточной стене рядом с единственным окном, комната была почти голой. Единственным прекрасным предметом в ней был китайский сундук, вырезанный из какого-то тропического дерева, красный, как сырая печень, с толстыми латунными петлями, а также парой причудливых замков в виде стилизованных павлинчиков. Замки открывались посредством манипуляций с системой крошечных рычажков и пружинок, скрытых в нефритовых глазках семи хвостовых перьев каждого павлинчика. Старый фокусник нажимал на четырнадцать нефритовых кнопочек в определенном порядке, который, казалось, менялся всякий раз, как ему требовалось открыть сундук.
Первые несколько занятий Корнблюм просто показывал Йозефу разные виды замков, которые он один за другим вынимал из сундука. Каких там только не было! Замки, используемые для запирания наручников, почтовых ящиков и дамских дневников; дверные замки с нарезкой и кулачковыми механизмами; крепкие висячие замки; а также замки с цифровой или буквенной комбинацией, изъятые из несгораемых шкафов и сейфов. Корнблюм молча разбирал каждый замок при помощи отвертки, затем снова собирал. Блинке к концу учебного часа, по-прежнему не освобождая Йозефа, он излагал ему самые основы контроля над дыханием. Наконец, в самые последние минуты урока, Корнблюм расковывал мальчика, но лишь затем, чтобы запихнуть его в обычный сосновый гроб. Усевшись на опущенную крышку гроба, старый фокусник пил чай и поглядывал на карманные часы, пока урок не кончался.
– Если ты клаустрофоб, – объяснял Корнблюм, – мы должны точно выяснить это сейчас, а не когда ты будешь лежать в цепях на дне Влтавы, связанный внутри мешка для почты, а вся твоя родня и соседи будут ждать, когда же ты выплывешь.
В начале второго месяца обучения Корнблюм познакомил Йозефа с отмычкой и особым гаечным ключом, после чего взялся применять эти чудесные орудия к образцам различных замков из сундука. Рука старого фокусника была проворной и, несмотря на его седьмой десяток, ничуть не дрожала. Он вскрывал замки, а затем, дальнейшего образования Йозефа ради, разбирал их и снова вскрывал, уже в разоблаченном виде. Замки, новехонькие или совсем древние, английские или немецкие, китайские или американские, не дольше нескольких секунд сопротивлялись корнблюмовской возне. Вдобавок он собрал целую библиотеку толстых пыльных томов – многие нелегальные или запрещенные, а некоторые даже помечены печатью страшной большевистской ЧК, – где в бесконечных колонках микроскопического шрифта перечислялись формулы комбинаций, несть им числа, для замков с цифровой или буквенной комбинацией, изготовленных в Европе начиная с 1900 года.
Многие недели Йозеф умолял Корнблюма позволить ему самому поупражняться с отмычкой. Невзирая на инструкции, дома он все-таки работал с замками, пользуясь шляпной булавкой и велосипедной спицей. Порой ему улыбалась удача.
– Ладно, – наконец сказал Корнблюм. Вручив Йозефу отмычку и гаечный ключ, он подвел его к двери комнаты, в которую он лично врезал новехонький семиштырьковый замок Ретцеля. Затем он распустил узел своего галстука и воспользовался им, чтобы завязать Йозефу глаза. – Чтобы видеть внутри замка, глаза тебе не нужны.
В кромешной тьме Йозеф опустился на колени и нащупал латунную ручку. Затем прижался щекой к холодной двери. К тому времени, как Корнблюм наконец снял повязку и жестом велел мальчику забираться в гроб, Йозеф уже трижды вскрыл Ретцеля, причем последний раз всего за десять минут.
За день до того, как Йозеф вызвал переполох за завтраком, после многих месяцев тошнотворных дыхательных упражнений, от которых у него звенело в голове, и практики с замками, от которой ныли суставы пальцев, он вошел в комнату Корнблюма и протянул ему руки, чтобы его, как обычно, сковали наручниками и привязали к стулу. А Корнблюм ошарашил его редкой улыбкой и вручил ему черный кожаный футляр. Развернув футляр, Йозеф обнаружил там крошечный гаечный ключик и набор отмычек, некоторые не длиннее ключика, другие же вдвое длиннее и с гладкими деревянными ручками. Ни одна отмычка не была толще прутика метлы. На кончиках у них красовались всевозможные хитрые загогулинки, кружки, ромбики и тильдочки.
– Я сам их сделал, – сказал Корнблюм. – Можешь на них положиться.
– Для меня? Вы сделали их для меня?
– Как раз это мы сейчас и определим, – сказал Корнблюм, указывая на кровать, где лежали новехонькие немецкие наручники и лучшие американские автоматические замки. – Прикуй меня к стулу.
Корнблюм позволил привязать себя к ножкам стула куском тяжелой цепи; другие цепи крепили стул к батарее, а батарею – к его шее. Руки старого фокусника также были скованы наручниками – спереди, чтобы он мог курить. Без единого слова совета или жалобы от Корнблюма Йозеф в первый же час снял с него наручники и все замки кроме одного. Этот последний замок, однофутовый автоматический «дредноут» 1927 года с шестнадцатью штырьками и бородками, его усилиям категорически не поддавался. Йозеф потел и еле слышно ругался по-чешски, не желая оскорблять своего наставника немецкими ругательствами. Корнблюм закурил еще одну штуку «Собрания».
– У замочных штырьков есть голоса, – напомнил он наконец Йозефу. – Отмычка – крошечный телефонный проводок. Кончики твоих пальцев имеют уши.
Йозеф перевел дух, сунул отмычку с тильдочкой на конце в цилиндр замка и снова применил гаечный ключик. А затем стал быстро водить тильдочкой по штырькам, чувствуя, как каждый в свою очередь подается, замеряя сопротивление штырьков и пружинок. Все замки имели свою точку равновесия между трением и кручением. Повернешь слишком сильно, и весь цилиндр заклинит; слишком нежно, и штырьки не встанут как следует на свои места. С шестнадцатиштырьковыми цилиндрами поиск точки равновесия был делом исключительно интуиции и стиля. Йозеф закрыл глаза. И услышал в кончиках своих пальцев гудение телефонного проводка отмычки.
С довольным металлическим бульканьем «дредноут» открылся. Корнблюм молча кивнул, встал и потянулся.
– Можешь оставить себе инструменты, – сказал он затем.
Каким бы медленным ни казался Йозефу процесс обучения у герра Корнблюма, для Томаса Кавалера он стал в десять раз медленнее. Бесконечная возня с замками и узлами, за которой Томас ночь за ночью втайне наблюдал в скудном освещении общей спальни мальчиков, была ему куда менее интересна, чем Йозефу – карточные фокусы и манипуляции с монетами.
Томас Масарик Кавалер был шустрым гномиком с густой копной темных волос на голове. Еще в раннем детстве в нем отчетливо проявились музыкальные гены, унаследованные по материнской линии. В три годика Томас уже одаривал гостей на званом обеде длинными и буйными ариями на какой-то псевдоитальянской тарабарщине. Однако во время семейного отдыха в Лугано, когда младшему из братьев Кавалеров уже стукнуло восемь, выяснилось, что прочтение любимых оперных либретто в такой степени обеспечило его итальянским, чтобы он мог свободно общаться с официантами в отеле. Постоянно призываемый, чтобы участвовать в постановках своего брата, позировать для его набросков, подтверждать его обманы, Томас развил в себе определенные театральные наклонности. И не так давно в его линованной тетради появились первые строчки либретто оперы «Гудини», действие которой происходило в сказочном Чикаго. Серьезной загвоздкой для Томаса в этом проекте стал тот факт, что он никогда не видел великого мастера эскейпа в действии. Фантазии мальчика далеко превосходили все то, что даже сам бывший мистер Эрих Вайсс мог себе вообразить: Гудини в рыцарских доспехах выпрыгивал из горящих аэропланов над Африкой, а также совершал эскейпы из полых шаров, посредством подводных пушек запущенных в акульи логовища. А потому произведенное тогда за завтраком вторжение Йозефа на территорию, некогда реально занятую великим Гудини, отметило судьбоносный день в детстве Томаса.
Как только их родители ушли – матушка в свой кабинет на Народней улице, а отец на вокзал, чтобы сесть на поезд до Брно, куда его пригласили проконсультировать гигантскую дочку мэра, – Томас крепко насел на Йозефа по поводу Гудини и его поразительных щек.
– А смог бы он туда монету в две кроны запихнуть? – пожелал узнать он. Лежа на кровати животом вниз, Томас наблюдал за тем, как Йозеф возвращает гаечный ключик в специальный футляр.
– Да. Хотя сложно себе представить, зачем бы ему это понадобилось.
– А как насчет спичечного коробка?
– Думаю, да.
– А как бы спички остались сухими?
– Возможно, он бы завернул коробок в промасленную тряпочку.
Томас потыкал щеку кончиком языка и аж передернулся.
– А какие еще вещи герр Корнблюм велит тебе туда вкладывать?