Любовный роман и любовные послания 7 страница
Памфил отвечает, что она, несомненно, выжила из ума, если прислушивается к таким бабьим россказням, или же у нее похмелье, хотя вчера она выпила совсем немного. Наконец выясняется, что всему виной — недоразумение: Дорида — чересчур ретивая служанка Миртион — видела венки на доме Памфила и слышала доносящиеся оттуда звуки свадебного веселья; она немедленно поспешила к госпоже сообщить о том, что дочь судового маклера вступила в этот дом молодой женой. Только в спешке она перепутала дом Памфила с домом его соседа. Итог размолвке подводит радостное примирение; как любовники отпраздновали счастливое разрешение недоразумения, Лукиан деликатно предоставляет домыслить воображению читателя.
Ревность лежит в основе третьего диалога, который приводим здесь целиком.
«МАТЬ: С ума ты сошла, Филинна? Что это с тобой сделалось вчера на пирушке? Ведь Дифил пришел ко мне сегодня утром в слез'ах и рассказал, что он вытерпел от тебя. Будто ты напилась и, выйдя на середину, стала плясать, как он тебя ни удерживал, а потом целовала Ламприя, его приятеля, а когда Дифил рассердился на тебя, ты оставила его и пересела к Ламприю и обнимала его, а Дифил задыхался от ревности при виде этого. И ночью ты, я полагаю, не спала с ним, а оставила его плакать одного, а сама лежала на соседнем ложе, напевая, чтобы помучить его.
ФИЛИННА: А о своем поведении, мать, он, значит, тебе не рассказал? Иначе бы ты не приняла его сторону, когда он сам обидчик: оставил меня и перешептывался с Фаидой, подругой Ламприя, пока того еще не было. Потом, видя, что я сержусь на него, он схватил Файлу за кончик уха, запрокинул ей голову и так припал к ее губам, что едва оторвался. Тогда я заплакала, а он стал смеяться и долго говорил что-то Фаиде на ухо, ясное делр, обо мне, и Фаида улыбалась, глядя на меня. К тому времени, когда они услышали, что идет Ламприй, они уже достаточно нацеловались; я все же возлегла с Дифилом на ложе, чтобы он потом не имел повода попрекать меня. Фаида же, поднявшись, первая стала плясать, сильно обнажая ноги, как будто у ней одной они хороши. Когда она кончила, Ламприй молчал и не сказал ни слова, Дифил же стал расхваливать ее грацию и исполнение: и как согласны были ее движения с кифарой, и какие красивые ноги у Фаиды и так далее, как будто хвалил красавицу Сосандру, дочь Каламида, не Фаиду — ты же знаешь, какова она, ведь она часто моется в бане вместе с нами. А Фаида, такая дрянь, говорит мне тотчас с насмешкой: «Если кто не стыдится своих худых ног, пусть встанет и тоже спляшет». Что же мне еще сказать, мать? Понятно, я встала и стала плясать. Что же мне оставалось делать? Не плясать? И признать справедливой насмешку? И позволить Фаиде командовать на пирушке?
МАТЬ: Самолюбива ты, дочка. Нужно было не обращать внимания. Но скажи все же, что было после?
ФИЛИННА: Ну, другие меня хвалили, один только Дифил, опрокинувшись на спину, глядел в потолок, пока я не перестала плясать, уставши.
МАТЬ: А что ты целовала Ламприя, это правда? И что ты перешла к нему на ложе и обнимала его? Что молчишь? Это уж непростительно.
ФИЛИННА: Я хотела помучить его в отместку.
МАТЬ: А потом ты не легла с ним спать и даже пела, между тем как он плакал? Разве ты не понимаешь, что мы бедны, и не помнишь, сколько мы получили от него, и не представляешь себе, какую бы мы провели зиму в прошлом году, если бы нам не послала его Афродита?
ФИЛИННА: Что же? Терпеть от него такие оскорбления?
МАТЬ: Сердись, пожалуй, но не оскорбляй его в ответ. Ведь известно, что любящие отходчивы и скоро начинают сами себя винить. А ты уж очень строга всегда к нему, так смотри, как бы мы, по пословице, не порвали веревочку, слишком ее натягивая».
[перевод Б. Казанского]
Четвертый диалог начинается с предположения о том, что любовник Мелитты ей изменил. Она жалуется на эту обиду своей подруге Вакхиде и говорит ей, что молодой человек отдалился от нее без всякой причины. Она видела на стене в Керамике надпись: «Мелитта любит Гермотима», и чуть ниже: «Судовщик Гермотим любит Мелитту». Но это все чепуха; она даже не знает судовщика по имени Гермотим. Не будет ли ее подруга столь добра, чтобы подыскать ей одну из тех старух, о которых говорится, будто своими чарами и заклинаниями они способны напомнить неверному любовнику о его долге и склеить осколки разбитой любви. По счастью, Вакхида знает колдунью, «довольно бодрую и крепкую сириянку», которая уже помогла ей однажды в схожих любовных -затруднениях и не очень дорого взяла; она просит только драхму и хлеб, «...и нужно еще, — говорит Вакхида, — кроме соли, дать семь оболов, серу и факел. Старуха берет это себе. Нужно подать ей и кратер вина, разбавленного водой; она одна будет его пить. Понадобится еще что-нибудь, принадлежащее самому Харину, например плащ, или сандалии, или немного волос, или что-нибудь в этом роде». — У меня есть его сандалии. «Она повесит их на гвоздь и станет обкуривать серой, бросая еще и соль в огонь и называя при этом имена, его и твое. Потом, достав из-за пазухи волшебный волчок, она запустит его, бормоча скороговоркой какие-то варварские заклинания, от которых дрожь берет. Так она сделала в тот раз. И вскоре после этого Фаний вернулся ко мне, хотя товарищи упрекали его за это, и Фебида, с которой он жил, очень упрашивала его. Скорее всего, его привели ко мне заклинания. И вот еще чему научила меня старуха — как вызвать в нем сильное отвращение к Фебиде: надо высмотреть ее свежие следы и стереть их, наступив правой ногой на след ее левой, а левой, наоборот, на след правой, и сказать при этом: «Я наступила на тебя, и я взяла верх!» И я сделала так, как она велела» [перевод Б. Казанского].
Пятый диалог посвящен лесбийской любви и не имеет отношения к теме нашего разговора; шестой диалог мы приводили ранее (с. 244 ел.)
В седьмом диалоге, в котором участвуют мать и ее дочь Мусарион, воспроизведен низменный ход мыслей умудренной матери-сводни, которая не способна думать ни о чем, кроме денег, тогда как ее неопытная
дочь все еще верит в идеальную любовь и мечтает о браке с самым миловидным из своих любовников, хотя он почти нищий. Наивность девушки изображена здесь столь же мастерски, как и сугубо материалистический прагматизм ее матери, которая обращается к дочери с такими словами: «Твой Херея все сидит сложа руки, разоряя нас. Но тебе следует быть мудрее, Мусарион. Ты думаешь, тебе всегда будет восемнадцать лет? Или ты воображаешь, будто Херея останется при нынешнем образе мыслей, когда разбогатеет и мать подыщет ему богатую невесту? Ты думаешь, будто, когда он увидит, что ему в руки идут пять талантов, он вспомнит о твоих слезах, поцелуях и клятвах?»
В восьмом диалоге принимают участие гетера Ампелида, которая занимается этим ремеслом уже двадцать лет, и восемнадцатилетняя Хрисида. После нескольких кратких замечаний о пользе ревности в делах любви и о том, что иногда весьма целесообразно привести любовника в ярость, Ампелида, делясь своим богатейшим опытом, рассказывает, как она поступила однажды с одним из своих поклонников. Он никогда не давал ей более пяти драхм (около пяти шиллингов) за ночь, но, возбуждая в нем ревность, она довела его до такого состояния, что он, боясь ее измены, расстался с целым талантом (около 250 фунтов), лишь бы восемь месяцев владеть ею безраздельно.
Девятый диалог не представляет достаточного интереса, чтобы изла-.гать его здесь.
Десятый диалог показывает, что гетер иногда посещали также и школьники; я вернусь к нему позже, так как он представляет большой интерес для истории греческих нравов.
В одиннадцатом мы застаем юношу Хармида на одном ложе с гетерой Трифеной. Но вместо того, чтобы предаваться радостям любви, молодой человек всхлипывает, как ребенок. После долгих уговоров Трифене убеждает его поведать о своем горе; оказывается, он безумно влюблен в гетеру Филематион, но предмет его страсти недоступен: отец держит юношу на коротком поводке и поэтому он не в силах заплатить ту немалую сумму, в которую Филематион себя оценила. Тогда она прогнала Хармида и, чтобы его позлить, открыла свои двери Мосхиону. Он же, чтобы заставить страдать Фъыематион, пришел к Трифене. Но Трифена знает, как исцелить его недуг. Она неопровержимо доказывает, что его обожаемая Филематион выглядит юной благодаря всевозможному притворству и обману, тогда как на самом деле ей уже сорок пять. Ему не доставит ни малейшей радости лицезреть эту «погребальную урну» раздетой и тем более обладать ею. Эти откровения немедленно обращают Хармида в новую веру; молодой человек отбрасывает разделяющую их простыню, которую он положил между собой и Трифеной, чтобы уклониться от ее ласк, и, исполнившись вожделения, со словами «Черт с ней, с Филематион!» бросается в объятия Трифены.
После всего сказанного о греческих гетерах мы должны еще раз бегло подчеркнуть, что общение с ними никоим образом не сводилось к однократному наслаждению (хотя, конечно, это тоже было не редкостью), но что нередко возникала привязанность, длившаяся более или
менее продолжительное время, в которой большую роль играют верность и измена, ссоры и ревность.
В двенадцатом диалоге также разворачивается сцена ревности. Гетера Иоэсса упрекает своего любовника Лисия в том, что он преднамеренно оскорбил ее, отдав в ее присутствии предпочтение другой гетере. «Наконец, — говорит она, — ...ты надкусил яблоко и, подавшись вперед, ловко метнул ей за пазуху, даже не стараясь сделать это незаметно от меня. А она, поцеловав яблоко, опустила его между грудей под повязку. Так-то ты со мной поступаешь, хотя я никогда не просила у тебя денег, и никогда не закрывала перед тобой дверей со словами «У меня уже есть кто-то», и отвергла из-за тебя многих ухажеров, а ведь некоторые из них были весьма богаты. Но помни, есть богиня, которая покарает и отомстит. И ты когда-нибудь огорчишься, может быть, услыхав обо мне, что я задушила себя в петле, или бросилась головой вниз в колодец, или нашла еще какой-нибудь способ умереть, чтобы больше не мозолить тебе глаза. Торжествуй тогда, будто совершил великое и славное дело. Что глядишь на меня исподлобья и стиснув зубы? Пусть вот хотя бы Пифиада нас рассудит» [перевод Б. Казанского].
Пифиада, разумеется, становится на сторону подруги. «Это не человек, а камень» — таково ее мнение; «тебе нет извинения, ведь ты сама испортила его».
Наконец и Лисию удается вставить слово. Он отвечает упреком на упрек и заявляет, что у Иоэссы вообще нет никаких оснований жаловаться, потому что недавно он застал ее в объятиях другого. Встав на спину другу, он забрался в ее окно, подкрался к ее кровати и заметил, что она спит не одна, что с ней лежит еще кто-то; ощупав незнакомца, он убедился, что это — «безбородый, по-девичьи нежный юноша, без волос на теле и сильно надушенный».
Маленькая драма ревности завершается удовлетворяющей всех развязкой, когда выясняется, что мнимым юношей был не кто иной, как подруга Иоэссы Пифиада, которая, чтобы не оставлять подругу в печали, провела с ней ночь. Однако Лисия это удовлетворяет не полностью; «Но на нем вовсе не было волос, и как же тебе удалось за шесть дней отрастить такие густые волосы?», — все еще сомневается он. «Да ведь это объяснить проще простого. Из-за некоторой болезни ей пришлось остричь волосы, и с тех пор она носит парик. Докажи ему, сними парик, пусть узнает, кем был в действительности тот юноша, к которому он меня приревновал». Пифиада так и делает, после чего решено устроить пир в честь примирения, в котором должна участвовать и Пифиада — без вины виноватый объект лисиевой ревности. Она охотно соглашается, с тем, однако, условием, что Лисий никому не откроет ее тайны.
В тринадцатом диалоге разглагольствует Miles gloriosus — тщеславный, якобы овеянный славой, но совершенно пустой вояка. Громогласно, с бесконечной напыщенностью, противореча сам себе, он похваляется своими героическими деяниями, в чем ему живо подыгрывает его столь же глупый и пустоголовый друг Ксенид. «Все это правда, — говорит последний, — да ты и сам знаешь, сколь усердно просил я тебя не
подвергать свою драгоценную жизнь такой опасности. Ведь я не смогу больше жить, если ты падешь на поле боя». Комплимент друга подвигает великого полководца на дальнейшее хвастовство. Но здесь обнаруживается поразительный эффект психологически тонкой сатиры. Вместо того чтобы подпасть под очарование его подвигов, на что он вполне естественно надеялся, чуть более гуманная и не лишенная образованности гетера заявляет, что не желает иметь ничего общего с таким кровожадным головорезом, и немедленно дает ему отставку. О том, что получилось в итоге, пусть поведает сам Лукиан:
«ЛЕОНТИХ: Но я смело выступил перед строем, вооруженный не хуже пафлагонца, весь тоже в золоте, так что сразу поднялся крик и с нашей стороны, и у варваров. Ибо и они меня узнали, как только увидели, особенно по щиту, и по знакам отличия, и по султану. Скажи-ка, Ксенид, с кем это меня тогда сравнивали?
КСЕНИД: С кем же, как не с Ахиллом, сыном Фетиды и Пелея, клянусь Зевсом! Тебе так шел шлем, и так горел пурпурный плащ, и
блистал щит.
ЛЕОНТИХ: Когда мы сошлись, варвар первый ранил меня слегка, только задев копьем немного повыше колена; я же, пробив его щит пикой, пронзил ему грудь насквозь, потом, подбежав, быстро отсек мечом голову и возвратился с его оружием и его головой, насаженной на пику, весь облитый его кровью.
ГИМНИДА: Фу, Леонтих. Постыдись рассказывать о себе такие мерзости и ужасы! На тебя нельзя и смотреть без отвращения, раз ты такой кровожадный, не то что пить и спать с тобой. Я, во всяком случае,
ухожу.
ЛЕОНТИХ: Возьми двойную плату!
ГИМНИДА: Я не в силах спать с убийцей.
ЛЕОНТИХ: Не бойся, Гимнида, это произошло в Пафлагонии, а теперь я живу мирно.
ГИМНИДА: Но ты запятнанный человек! Кровь капала на тебя с головы варвара, которую та нес на пике. И я обниму такого человека и буду целовать? Нет, клянусь Харитой, да не будет этого! Ведь он ничуть не лучше палача!
ЛЕОНТИХ: Однако, если бы ты видела меня в полном вооружении, я уверен, ты бы в меня влюбилась.
ГИМНИДА: Меня мутит и трясет от одного твоего рассказа, и мне чудятся тени и призраки убитых, особенно несчастного лохага, с рассеченной надвое головой. Что же, ты думаешь, было бы, если бы я видела самое это дело, и кровь, и лежащие трупы? Мне кажется, я бы умерла! Я никогда не видела даже, как режут петуха».
[перевод Б. Казанского]
После этих и немногих других слов («Прощай, герой и тысячена-чальник, продолжай убивать, сколько тебе заблагорассудится») Гимнида решительно отворачивается от сочащейся кровью похвальбы и бежит к своей матушке. Наш хвастун, рвение которого только распалилось, пытается восстановить отношения с ней при помощи Ксенида. Послед-
нему известно, что большинство подвигов приятеля — чистая выдумка, и лишь после того, как хвастун весьма неохотно сознается в том, что беззастенчиво преувеличивал, и просит передать свое признание Гимни-де, вновь появляется некоторая надежда на то, что вскоре он будет держать ее в своих объятьях.
Четырнадцатый диалог настолько важен для знания описываемой нами среды, что мы приведем его целиком:
«ДОРИОН: Теперь, когда я стал беден из-за тебя, Миртала, теперь ты не пускаешь меня к себе! А когда я приносил тебе подарок за подарком, я был для тебя возлюбленным, мужем, господином, всем! И вот, так как я прихожу с пустыми руками, ты взяла себе в любовники вифинского купца, а меня не принимаешь, и я простаиваю перед твоею дверью в слезах, между тем как он один проводит с тобой ночи напролет, лаская тебя, и ты говоришь даже, что ждешь от него ребенка!
МИРТАЛА: Досада меня берет с тобой, Дорион, особенно когда ты говоришь, будто делал мне много подарков и стал нищим из-за меня! Ну, сосчитай-ка, сколько ты мне дарил с самого начала.
ДОРИОН: Ладно, Миртала, давай сосчитаем. Первое — обувь, что я привез тебе из Сикиона, две драхмы. Клади две драхмы.
МИРТАЛА: Но ты спал тогда со мной две ночи!
ДОРИОН: И когда я возвратился из Сирии — склянку финикийского душистого масла, клади две драхмы и на это, клянусь Посейдоном!
МИРТАЛА: А я, когда ты уходил в плаванье, дала тебе тот короткий хитон до бедер, чтобы ты надевал его, когда гребешь. Его забыл у меня кормчий Эпиур, проведя со мной ночь.
ДОРИОН: Эпиур узнал его и отнял у меня на днях на Самосе — после долгой схватки, клянусь богами! Еще луку я привез с Кипра и пять сельдей и четырех окуней, когда мы приплыли с Боспора, сколько это выйдет? И сухарей морских в плетенке, и горшок фиг из Карий, а напоследок из Патар позолоченные сандалии, неблагодарная ты! А когда-то, помню, большой сыр из Гития.
МИРТАЛА: Пожалуй, драхм на пять наберется за все это.
ДОРИОН: Ах, Миртала! Это все, что я мог дарить, служа наемным гребцом. Но теперь-то я уже командую правым рядом весел, а ты мною пренебрегаешь? А недавно, когда был праздник Афродисий, разве не я положил серебряную драхму к ногам Афродиты за тебя? И опять же матери на обувь дал две драхмы, и Лиде вот этой часто в руки совал, когда два, когда четыре обола. А все это, если сложить, — все богатство матроса.
МИРТАЛА: Лук и селедки, Дорион?
ДОРИОН: Ну да. Я не мог привозить лучшего. Разве я служил бы гребцом, если бы был богат? Да я собственной матери никогда и одной головки чеснока не привез! Но я хотел бы знать, какие у тебя подарки от твоего вифинца?
МИРТАЛА: Первое — видишь вот этот хитон? Это он купил. И ожерелье, которое потолще.
ДОРИОН: Это? Да ведь я знаю, что оно давно у тебя!
МИРТАЛА: Нет, то, которое ты знаешь, было много тоньше, и на нем не было изумрудов. И еще подарил эти серьги и ковер, а на днях две мины. И плату за помешение внес за нас. Это тебе не татарские сандалии да гитийский сыр и тому подобная дрянь!
ДОРИОН: А того ты не говоришь, каков он собой, тот, с которым гы спишь? Лет ему, во всяком случае, за пятьдесят, он лыс, и лицо у него цвета морского рака. А что за зубы у него, ты не видишь? А сколько в нем приятности, о Диоскуры, особенно когда он запоет и начнет нежничать — настоящий осел, играющий на лире, как говорится. Ну, и радуйся ему. Ты его стоишь, и пусть у вас родится ребенок, похожий на отца! А я-то уж найду себе какую-нибудь Дельфину или Кимвалию, или соседку вашу флейтистку, или еще кого-нибудь мне по средствам. Ковры-то, да ожерелья, и плату в две мины не все мы можем давать.
МИРТАЛА: Вот-то счастлива будет та, которая возьмет тебя в любовники. Ведь ты будешь ей привозить лук с Кипра и сыр, возвратясь из Гития!»
[перевод Б. Казанского]
Пятнадцатый и заключительный диалог показывает брутальные последствия ревности, выливающейся в дикие сцены побоев, которые, несомненно, не ограничиваются расквашенными носами и жестокими увечьями. Героем этого диалога также является хвастливый воин.
ХРАМОВАЯ ПРОСТИТУЦИЯ
Если «Разговоры гетер» Лукиана позволяют нам глубже проникнуть в жизнь и нравы греческого полусвета, то другие письменные источники дают немало дополнительных и весьма любопытных подробностей. Так, у Афинея (xiii, 573с) мы яитаем: «Как свидетельствует также историк Хамелеонт в книге о Пиндаре, в Коринфе издревле существовал обычай, по которому город, возносящий молитвы Афродите во время великого шествия, привлекает к участию в нем как можно больше гетер, и они молятся богине, а позднее присутствуют также на жертвоприношении и жертвенном пире. Это совершается в память о том времени, когда перс подвел свои огромные полчища к храму Афродиты, куда прошли также и гетеры, молясь об освобождении отечества, что подтверждают также историки Феопомп и Тимей. Когда впоследствии коринфяне установили богине посвятительную плиту, которую можно видеть и поныне, с именами гетер, прошествовавших тогда к храму, Симонид сочинил такую эпиграмму:
Женщины эти за греков и с ними сражавшихся рядом
Граждан своих вознесли к светлой Киприде мольбы,
Слава богине за то, что она не хотела акрополь,
Греков твердыню, отдать в руки индийских стрелков.
[перевод Л. Блуменау]
И частные лица принесли Афродите обет, что, услышав их молитву, они допустят гетер в ее храм».
Так говорит Афиней, который затем в подтверждение своих слов ссылается на дар коринфянина Ксенофонта, который, как уже отмечалось (с. 232), победив на Олимпийских играх, ввел в храм Афродиты сто девушек.
Очевидно, что здесь речь идет о религиозной или храмовой проституции (см. с. 86, 132—133, 139). Храмы Афродиты Порнеи существовали в Абидосе (Афиней, xiii, 572e), на Кипре (Геродот, i, 199), в Коринфе (Афиней, xiii, 573с; Страбон, viii, 378) и в других местах, а согласно историку Демохару (Афиней, vi, 253а), племяннику Демосфена, афиняне даже посвятили свои храмы Афродиты знаменитым гетерам Ламии и Леене. В Абидосе храм Афродиты был посвящен данной ипостаси богини потому, что во время оккупации городской твердыни вражеским войском гетеры опьянили стражу вином и ласками и передали ключ от акрополя властям, так что те смогли напасть на сонную стражу и освободить город.
О храме Афродиты Порнеи в Коринфе Страбон говорит: «Святилище Афродиты было так богато, что имело более 1000 храмовых рабынь-гетер, которых посвящали богине как мужчины, так и женщины; и благодаря этим женщинам город становился многолюдным и богател; так, например, капитаны кораблей легко растрачивали здесь свои деньги, и отсюда идет пословица: «Не всякому в Коринф доступен путь».
Между прочим, рассказывают, что какая-то гетера в ответ на упреки одной женщины в том, что она не любит работать или прясть шерсть, сказала: «Да, вот такая я, а все же за это короткое время я уже успела сокрушить три ткацких станка»143 [перевод Г. А. Стратановского].
Религиозная проституция существовала уже в вавилонском культе Милитты и в схожем служении Афродите в финикийском Библосе, современном Джейбеле. Геродот (i, 195) упоминает следующий обычай как одно из разумнейших вавилонских установлений и замечает, что он также практиковался среди иллирийских энетов (под последними имеются в виду венеты). Раз в году, говорит он, в каждом селении собирали многочисленных девушек-невест в назначенном месте, куда вскоре стекались мужчины. Затем глашатай выставлял каждую на продажу, начиная с самой красивой. После того как ее продажа приносила крупную сумму денег, он предлагал покупать следующую за ней по красоте. Однако девушки выставлялись на продажу только как законные жены (т.е. не как рабыни). Богачи и достигшие брачного возраста вавилонские юноши изо всех сил повышали ставки, лишь бы им достались прекраснейшие девушки; мужчины победнее — не придававшие большого значения красоте — могли жениться на некрасивых девушках, получив вместе с ними деньги, так как глашатай, распродав самых привлекательных девушек, предлагал брать самую уродливую и отдавал ее тому, кто соглашался принять вместе с ней
143 Игра слов: ιστούς может означать как корабельные мачты, т.е в данном случае моряков, так и ткацкие станки.
самое малое приданое; необходимые средства доставляла продажа красавиц, так что фактически именно они обеспечивали приданым своих менее привлекательных сестер. Но никго не мог отдать дочь в жены кому угодно; никто также не мог забрать свою покупку, не предъявив надежного ручательства в том, что он действительно сделает ее своей женой. Если впоследствии оказывалось, что супруги не подходят друг другу, такой брак расторгался по закону и приданое подлежало возврату.
Геродот добавляет, что в его время этого обычая более не существовало, но вместо него был другой, позволявший обедневшему отцу выступать в роли сводника собственной дочери. То же самое уже говорилось им о лидийцах (i, 93): «В стране лидийцев все дочери занимаются проституцией, чтобы обеспечить себя приданым, и живут этим до тех пор, пока не выйдут замуж».
Если подробный пересказ сообщения Геродота больше говорит о том, каким образом вавилоняне подыскивали мужей своим дочерям, причем не только красивым и приятной наружности, но и уродливым, то рассказываемое им в другом месте знакомит нас с религиозной проституцией в подлинном значении этого слова. Он замечает: «Самый же позорный обычай у вавилонян вот какой. Каждая вавилонянка однажды в жизни должна садиться в святилище Афродиты и отдаваться [за деньги] чужестранцу. Многие женщины, гордясь своим богатством, считают недостойным смешиваться с [толпой] остальных женщин. Они приезжают в закрытых повозках в сопровождении множества слуг и останавливаются около святилища. Большинство же женщин поступает вот как: в священном участке Афродиты сидит множество женщин с повязками из веревочных жгутов на голове. Одни из них приходят, другие уходят. Прямые проходы разделяют по всем направлениям толпу ожидающих женщин. По этим-то проходам ходят чужеземцы и выбирают себе женщин. Сидящая здесь женщина не может возвратиться домой, пока какой-нибудь чужестранец не бросит ей в подол деньги и не соединится с ней за пределами священного участка. Бросив женщине деньги, он должен только сказать: «Призываю тебя на служение богине Милитте!» Милиттой же ассирийцы называют Афродиту. Плата может быть сколь угодно малой. Отказываться брать деньги женщине не дозволено, так как деньги эти священные. Девушка должна идти без отказа за первым человеком, кто бросил ей деньги. После соития, исполнив священный долг богине, она уходит домой и затем уже ни за какие деньги не овладеешь ею вторично. Красавицы и статные девушки скоро уходят домой, а безобразным приходится долго ждать, пока они смогут выполнить обычай. И действительно, иные должны оставаться в святилище по три-четыре года. Подобный этому обычай существует также в некоторых местах на Кипре» [перевод Г.А. Стратановского] (Геродот, i, 199; см. также Страбон, xvi, 745).
Так пишет Геродот, слова которого подтверждает так называемое «послание Иеремии» в Книге Баруха (vi, 43): «[Халдейские] женщины сидят с вязаньем на улицах и сжигают благовонные глины. Если же прохожий уведет одну из них и возляжет с ней, она насмехается над соседками за то, что их не почтили, как ее, и не распустили их пояс».
На Кипре также существовали священные города Афродиты-Астарты — Пафос и Амафунт, где обыкновенным явлением была религиозная проституция, которую в своем простодушном благочестии разгневанно поносит Лактанций (i, 17). Этот религиозный обычай проник также в Армению и в культ Анаитиды, о чем у Страбона (xii, 532) мы читаем следующее: «Мидийцы и армяне почитают все священные обряды персов. В особом почете культ Анаитиды у армян, которые в честь этой богини построили святилища в разных местах, в том числе и в Аксилене. Они посвящают здесь на служение богине рабов и рабынь. В этом нет ничего удивительного. Однако знатнейшие люди этого племени также посвящают богине своих дочерей еще девушками. У последних в обычае выходить замуж только после того, как в течение долгого времени они отдавались за деньги в храме богини, причем никто не считает недостойным вступать в брак с такой женщиной... При этом они так ласково обращаются со своими любовниками, что не только оказывают им гостеприимство и обмениваются подарками, но нередко дают больше, чем получают, так как они происходят из богатых семей, снабжающих их для этого средствами» [перевод Г. А. Стратановского].
Мы завершаем список античных свидетельств о религиозной проституции заметкой из Лукиана (Dea Syria, 6): «В Библосе я также видел великий храм Афродиты и познакомился с распространенными здесь оргиями. Горожане верят в то, что смерть Адониса, убитого вепрем, произошла в их стране, и в память об этом они каждый год бьют себя в грудь и сокрушаются, и вся страна объята великой скорбью. Когда же они перестают бить себя в грудь и сокрушаться, они справляют похороны Адониса и утверждают, будто на следующий день он пробуждается к жизни, помещают его на небеса и обривают головы, как египтяне в ознаменование смерти Аписа. Что касается тех женщин, которые отказываются стричь волосы, то все они претерпевают следующее наказание: в назначенный день они обязаны выставить себя на продажу; на этот рынок доступ имеют одни чужестранцы, а доходы идут в храм Афродиты».
Для понимания храмовой проституции следует помнить, что, по представлениям древних, Афродита не только одаряет радостями любви, но и прямо повелевает предаваться этим радостям, так что вполне логично, если любовь является требованием ее культа. Если девушки зарабатывают себе приданое проституцией, тем самым они способствуют своему браку, а следовательно, совершают дела благочестия, и если девушки, отдающиеся за деньги, передают свои заработки в сокровищницу храма, это тоже дело благочестия, потому как эти деньги считаются благодарственным приношением богине, которая является источником всей женской красоты, зрелости и плодовитости и чествуется таким образом в своем святилище. Нам известно немало народов и немало эпох, когда больше ценилась та девушка, которая отдавалась мужчине до замужества, чем та, что вступала в брак девственницей. Среди многих других народов мы встречаем установление, по которому hierodouli, т.е. девушки, занимавшиеся проституцией, некоторым образом назначались
в храм богини любви не только для того, чтобы предлагать себя посетителям, но также и для того, чтобы придать больший блеск праздникам в честь богини своими танцевальными и музыкальными талантами. Еще в римскую эпоху на горе Эрик в Сицилии существовал храм Венеры Эрицины, служение в котором отправляли hierodouli, о которых Страбон (63 г. до н.э. — 23 г. н.э.) не без сожаления говорит так: «Колония насчитывает в наши дни не так много мужчин, как прежде, и число священных тел [имеются в виду hierodouli] значительно сократилось» (vi, 272). После того как Сицилия превратилась в римскую провинцию, римляне, будучи весьма ловкими политиками, взяли храм и священных рабов под свое особое покровительство, стали помещать крупные денежные средства в храмовую сокровищницу (правда, делалось это за счет семнадцати сицилийских городов) и в качестве постоянной охраны священных рабов, а также для других целей разместили на священном участке двести солдат. Об этом повествует Диодор Сицилийский (iv, 83), который также приводит краткий рассказ о славной истории храма на Эрике.
Каждому, кто, несмотря на все перечисленные факты, продолжает относиться к греко-восточной храмовой проституции без симпатии, мы должны напомнить, что среди древних индийцев, которые уступали лишь грекам, а возможно, даже были им ровней в качестве самого умственно развитого народа мира, возникли очень похожие установления, на которые нельзя не указать ради сопоставления с Грецией. Никому еще не удавалось описать эту практику удачнее, чем датчанину Карлу Гьеллерупу, из романа которого (Der Pilger Kamanita, Frankfurt a. M., 1907, S. 84) я приведу следующую сокращенную выдержку: «Мой родной город Удзени славится по всей Индии своими увеселениями и шумными радостями жизни не менее, чем своими роскошными дворцами и величественными храмами. Его широкие улицы днем оглашаются ржанием лошадей и трубным ревом слонов, а ночами — музыкой лютен, на которых наигрывают влюбленные, и пением на веселых застольях.
Но особенно большой славой пользуются гетеры Удзени. Все они — от знаменитых куртизанок, которые живут во дворцах, посвящают храмы богам, открывают публичные сады для народа и принимают в своих гостиных поэтов и художников, актеров и выдающихся чужестранцев, а нередко и принцев, до заурядных шлюх — отличаются здоровой, пышной красотой и неописуемой прелестью. На великих празднествах, представлениях и шествиях они составляют главное украшение улиц, которые изящно убраны цветами и развевающимися флажками. В кошенильно-красных платьях, с душистыми венками в руках, благоухая ароматами и сверкая алмазами, восседают они на отведенных им великолепных трибунах или расхаживают по улицам с исполненными любви взорами, совершая волнующие телодвижения и отпуская игривые шутки, повсюду раздувая яркий огонь из чувственного пыла тех, что жаждут наслаждений, — любо-дорого посмотреть, о братья!
Почитаемых царем, боготворимых народом, воспеваемых поэтами, их называют «пестрым венком возвышающегося на скалах Удзени», и это
они заставляют завидовать нам соседние города. Часто туда приезжает самая видная из наших красавиц, и даже случается, что ее приходится возвращать обратно царским указом».