Часть четвёртая. Белая река 10 страница. И она поняла всё Белой каймой по обоим берегам пруда лежала мёртвая рыба, легкий ветерок шевелил её на гребешках волн
И она поняла всё... Белой каймой по обоим берегам пруда лежала мёртвая рыба, легкий ветерок шевелил её на гребешках волн, забивая в прибрежную траву. Некоторые вороны так обожрались, что сидели, безучастно раскрыв клювы на солнышке, не в состоянии взлететь, потеряв страх от лени и обильной еды.
И тут Ирина услышала снова стук косы и всё поняла, и не за себя испугалась, за него, и зашептала молитву над прудом, прозреньем своим постигая страшный костяной хруст пырея под косой старухи, кровавый след на стерне видя и запах бойни чуя.
Она бегом вернулась назад и тревожно поглядела на Егора, ища в его глазах ответа на свои страхи и вопросы. Но Быков занят был другим, он внимательно разглядывал впереди новый большой зеленый луг и островки леса на нём, его надо было миновать и скрыться до вечера.
Он сам не знал, что толкнуло его на риск идти днём, видимо, притупился страх от удачливости, а это всегда чревато срывом и бедой. С востока уже явственно доносились взрывы и стрельба орудий, линия фронта была недалеко и следовало быть особо осторожным перед нею.
Егор засомневался, идти или ждать вечера. Но сейчас продвигаться ночью тоже опасно, можно нарваться на минное поле или засаду. Всё же, он решился и приказал:
— Идем по одному, от колка к колку... быть осторожными и внимательными. Общий сбор вон на той опушке леса за лугом. Задача ясна? Первым пойду я, замыкающим — сержант. Интервал движения сто метров. Вперёд!
Он вышел на луг и быстро двинулся к ближайшему леску посреди него. Ирина напряжённо смотрела ему в спину и опасалась за него, зорко оглядываясь кругом и далеко впереди идущего. Егор скоро достиг кустов лесного островка и оглянулся. Следом за ним спешила она, и уже показался Окаемов.
Пока всё было тихо, солнце парило после дождя, спелые травы переплелись в пояс на мокрой луговине, они источали густой цветочный аромат. Трещали кузнечики, порхали птицы и шептались берёзы с ветерком.
Егор стоял в тени, прислонившись к стволу дерева, наблюдая через кусты за идущими к нему людьми. Вот они уже все трое видны на лугу; ещё недавно он их не знал и не догадывался об их существовании, но, за короткий срок, породнился с ними, полюбил искренность и смелость Николая, мудрого Илью и совсем уж незнаемую до прошлого дня сестру милосердия.
Видимо, на войне время сжимается и жизнь идёт быстрее, насыщеннее, ярче. Вот она, раздвигая руками кусты, с сияющими глазами, с раскрасневшимся лицом от быстрой ходьбы всё ближе и ближе, взгляд радостен и горяч, и Егору вдруг захотелось кинуться ей навстречу и прижать к себе, крепко обнять её, летящую, плывущую в море травы и цветов.
Когда Ирина вышла на луг, ей стало страшно, и она стремительно двигалась по следу от примятой травы за Егором. Спешила так, что сократила расстояние меж собой и им наполовину установленного интервала.
А, когда увидела его под берёзой, его улыбку и спокойный взгляд, остановилась разом, испуганно оглянулась кругом и несмело пошла к нему, срывая рукой жёлтые метёлки пахнущей мёдом кашки, жадно вдыхая пьянящий пчелиный дурман. Не смела посмотреть в глаза его, боясь и стесняясь, что прочтёт он в них её стремление, её мысли тайные.
Он тоже растерялся, но потом шагнул навстречу и отёр жёсткой ладонью со щеки её золотую цветочную пыльцу и громко засмеялся, уловив недоумение и испуг в её глазах от смеха этого, проговорил тихо и тепло:
— Ты, как дитё малое... такое детское выражение на лице и удивление от цветов... и вот, щёку вымазала ими...
— А ты знаешь, — оживилась и облегчённо вздохнула она, — когда мы с бабушкой собирали травы и цветы для лекарств, я совсем теряла голову. Носилась, как угорелая по полям, рвала всё подряд поначалу и тащила к бабушке, а та меня ругала, что напрасно извожу красу...
Сама же она, когда обрывала листик или срывала цвет зверобоя, обязательно это делала левой рукой, а правой держала крестное знамение над своей головой.
— Зачем?
— Просила у Бога прощение за то, что вынуждена причинять боль растению и забирать для лекарства... шептала молитву... Она знала, что больно всему живому на земле и делать это самой — грех великий. Только для пользы людей страждущих она позволяла себе это, да и то, с молитвой...
Говорила она, что слышит стон травы, когда её губишь... А уж мыслящую тварь она почитала наравне с собою, никогда мяса не ела и птицы, жалко ей было.
— Удивительный она человек была.
— Почему же «была», она есть... и будет... столько добра людям сделала, что память о ней век сохранится...
Подошли Окаемов с Николаем, и Егор одумался, решил, всё же, продолжить днёвку в этом лесочке и не высовываться на чистое. Да и в большом лесу их неведомо, что ждёт, фронт совсем близко.
Они забрались в самую гущу лесного островка и расположились на отдых. После сытного обеда клонило в сон. Егор всем велел спать, а сам вышел к закрайке луга и спрятался в кустах, ведя наблюдение.
Над мельницей всё ещё полошились вороны, строй их становился всё гуще и гвалт сильнее. Через луг пробежал вспугнутый кем-то волк, матёрый зверь шёл крупными скачками, два раза остановился и, повернувшись всем телом, поглядел назад.
Он бежал в сторону мельницы; когда вороны увидели его, то заорали ещё пуще, застрекотали сороки. Егор с интересом смотрел на редкого зверя и вдруг подумал, что охраняет свой след так же, как волк, сторожит преследование.
Услышав за спиной хруст, Егор вздрогнул. Резко обернулся и увидел бредущую к нему по траве Ирину, она ещё не замечала его, но что-то выискивала глазами, в руке у неё был зажат пучок каких-то листьев. Егор смотрел и не откликался на её поиск.
Вот она стала внимательно разглядывать траву и нашла его след, обрадовано кинулась по нему и, всё же, вышла к притаившемуся Егору. Он прижал палец к губам, прошептал:
— Тише, разговаривать только шёпотом. Что случилось?
— Спят они, как сурки, а я травы собрала, вот подорожник и ещё целебные травки. Давай руку перевяжу и грудь.
— Вроде бы не время, вот сменюсь через пару часов.
— Давай-давай, мне всё равно не спится, — она перевязала его, стоя на коленях, обдавая запахом своим, дыханием сбивчивым волнуя.
Егор покорно повиновался, играя желваками по скулам и прижмурив глаза. Ему было так хорошо с нею, до того спокойно и легко, что век бы хворать с такою сестрой милосердия. Но и другие чувства будоражили его, иная сила влилась в его тело и голову, сила необоримая и высокая.
Своим обострившимся обонянием он, как зверь впитывал её дух, её женскую терпкость пота, особый мятный запах волос и кожи. Его опалённое молнией сознание стало глубинным и пронизывающим, отчего-то светлым и всепонимающим, он осязал её губы даже не прикасаясь к ним, ощущал её всю целиком, и это было очень сильным испытанием для его воли...
Нежная, расцвеченная солнцем, с растрёпанными льняными волосами и живым трепетом ясных глаз, она что-то нашёптывала ему и ловко бинтовала руку, потом грудь, её упавший волос щекотал ему спину, когда затягивала узел...
Под её коленями громом хрустела трава, Егор не понимал смысла её слов, в его голове ударами колоколила кровь, гонимая толчками взбесившегося от напряжения сердца. Он вдруг откинулся в траву на спину и закрыл глаза.
— Тебе плохо? — обеспокоенно прошептала она.
— Нет... мне хорошо, — квёло улыбнулся, боясь раскрыть веки, чуя еёе взгляд близкий на себе. — Мне так хорошо... что плохо...
— Бедный, как я тебе прижгла грудь... ты меня прости, — она потрогала рукой его крест, — он тебе при ходьбе не мешает, не трёт рану, может быть, пока снять?
— Пусть висит... удивительный старец мне его надел и благословил, Серафимом звать...
— Пламенный — в переводе с греческого...
— Много ты всего знаешь, — задумчиво прошептал Егор.
— У деда в церковном календаре вычитала, там все имена, а у меня — дурацкая память. Раз стоит прочесть и помню всегда... в школе и на курсах медсестёр всегда поражались учителя, прочили великое будущее... Война...
Егор медленно остывал, спасаясь разговором, отвлекая себя от желаний и мыслей. Но, словно работал какой-то отлаженный живой ток: шелестели листья берёз ласковой музыкой, трещали кузнечики, и пели птицы в лад им, волны зелёные бежали по лугу, и шорох наплывал, и шелест трав, даже вороны вдруг смолкли, и видел он закрытыми глазами, как она медленно наклоняется над ним, озаряя его своим васильковым светом глаз, вот уже близко дыхание, смятение на её лице и удивительная благость, туманная печаль...
Оглушённый толчками сердца, он вдруг почуял боль от ожога на груди и сам рванулся к ней навстречу и поймал её за плечи, отшатнувшуюся, и нашёл ускользающие губы... Она сильно упёрлась ему в плечи рукам, пытаясь высвободиться, дёрнулась и потянулась телом и выгнулась, ахнув, сквозь сведённые губы, — и не нашлось сил.
Он обвил её руками, прижался и снова упал в траву, увлекая её следом, не отрываясь от сладости губ её, глаз не открывая в страхе, боясь, что это сон и всё мигом уйдёт, пропадёт... а когда, всё же, поглядел, то близко увидел светлую бездну её глаз и улетел в них и застонал от радости.
Звуки и запахи вели чудную симфонию жизни... Поцелуй был вечностью, он соединил незримые поколения его рода и её, улетел в великую древность, потревожил соки в корнях обоих родов и дал силу двум слившимся губами росткам, изнемогающим от жажды неутолённой, от могучего движения этих земных и небесных соков, вопреки смерти и тлену, буйно соединившихся вечной сладостью.
Ирина, словно опомнилась, сопротивление его рукам и его силе становилось всё упорнее, тогда он замирал и всё сладостнее пил из её родника губ, пахнущих парным молоком, чем-то удивительно тёплым, деревенским и материнским до головокружения и огненных всполохов в закрытых глазах, боясь обидеть её хоть самой малостью; но руки с новой ласкою искали её руки, перебирали её пальцы.
Пальцы их, словно отдельно разговаривали друг с другом, сговаривались, обнимались, обжигаясь взаимным жаром.
Уста их всё более черствели неутолённым огнём, трескались и болели, её зубы выстукивали нервную дробь, и всё чаще до сознания Егора доходил её слабый жалостливый стон, сбивчивый умоляющий шёпот, всё чаще судорога волной пробегала по их напрягшимся телам...
Они забыли обо всём на свете, какая-то неуправляемая ими иная воля владела сознанием, и ничего нельзя было ей объяснить — ни отвергнуть, ни обмануть невозможно...
Она вдруг ясно увидела чудный храм и увлеклась этим видением. Они взошли на холм с Егором и вступили в удивительный мир.
Пол восьмигранного просторного храма порос мягкой пушистой травой... сводчатые окна были выбиты и вздымались по стенам до самого потолка... он был очень большой этот храм, стоял на просторе... ей показалось, что это их дом...
Она ощутила Егора в центре храма высоким золотистым столбом света... очень высокий свет... Вдруг она увидела, что, со всех сторон, во все окна полезли какие-то существа... их было много.
Ирина почувствовала у себя в руке что-то белое, длинное и гибкое, как ветви вербы... она стала хлестать этих лезущих существ, разгоняла от окон, разгоняла гибкими белыми прутьями вербы — она знала, что не должна допустить их к центру храма.
Страх подступал, хватит ли сил... существа были противны и боялись её, убегали... Её возмущало, что эти твари лезут в их дом, в их храм... его они с Егором долго искали и только что нашли... хлестала, хлестала, чуя подступающую усталость... оберегая столб света и знала, что только она может его охранить...
Егор ясно слышал музыку того гениального балалаечника из Харбина... Музыка струн взбиралась всё выше и выше, увлекая за собой в полёт над землёй.
Волны гармонии этих волшебных струн завораживали и несли на крыльях радости, могучая симфония лилась, клокотала и пела, вся природа дышала и жила этой музыкой, этим сердечным звоном лёгких струн... лебединые крики откликались с небес, соловьиные волны колыхали леса, басами отзывались громы, сердце замирало то от яростного ритма «Барыни», то разудалая ярмарка шумела, то слышна была в мелодии голосистая казачья свадьба, то печаль необоримая любви к Отчизне и земле святой... пели струны вод и шорохи лесов, голоса небесных птиц перелётных и ангелов незримых хоралы... а вот тревожную поступь врагов являют струны, гром копыт конных орд, звоны мечей и крики боя, плачи вдов и детушек-сиротинушек...
Могучая симфония колыхала Егора и несла, несла в неведомую светлую жизнь... Ласковые, тёплые волны баюкали...
В этот миг угасла война... пули не находили цель, они стали слепыми, снаряды не разрывались или обессилено падали на половине пути, глохли моторы танков, и штурманы не в силах были сбросить бомбы, они, словно приросли к брюхам самолётов...
Миллионы солдат перестали стрелять и разом вспомнили о своих любимых, сломались в штабах карандаши на картах, генералы неожиданно заговорили о мире... содрогнулись силы Тьмы, угасли пожары, замолкли полевые телефоны, заржавели мины под ногами людей и отказали взрыватели... утих звон косы, и старуха, сладостно потянувшись, уснула на траве у камня... шевельнулись рыбы в пруду и стали оживать, вороны вдруг начали хватать клювами прутики и вить принялись гнёзда на вербах... волк бесстрашно нёсся через луг по своему следу к оставленному логову... с хрустом распрямлялись и росли травы, лопались бутоны цветов, обильно сыпались семена на землю, и она жадно поглощала их своим жарким лоном... всё плодилось и любило, созревало и давало жизнь, всё шумело и пело, стонало и млело, исходило соками и новыми побегами... на сухих ветвях набухали почки и лопались цветами, тёрлись боками рыбы в реках, средь лета запели песню любви глухари и заревели олени, сошлись на сопках медведи... белый аист на болоте шагнул к зазевавшейся лягушке и вдруг отступил, пожалел её и взмахнул крылами, с радостным криком устремляясь к гнезду своему... Всё оружие мира в этот миг ела ржа...
Звёзды, глазами дедов, проглянули из солнечного неба, шёпот русского духа колыхнул Космос. Род воспрял, а враги затаились, ясный лик Солнца-Дажьбога на своде неба сиял ласковыми лучами...
Небо, Земля и Вода — тресилье Природы, слились единством происхождения жизни, сами качнулись языки колоколов, и гул Любви обнял землю, обвил гармонией сотворения.
Ирина на миг опомнилась и очнулась, чуя на своем теле ласковый и сильный бег его рук, последними усилиями ворохнулась и сжала сведённые судорогой колени, но они ей уже не подчинялись, а ослабевали под его горячей ладонью; в ней всё распухало и растворялось, она ещё видела его в образе света в ИХ храме, она сомлела от усталости, отгоняя от него и храма злых тварей.
И вдруг, услышала какую-то чудесную музыку, исходящую от него, до боли зажмурила глаза, уже сама помогая неосознанно ему, срывая теснящую одежду, чуя обнажённым лоном поцелуй жаркого солнца и испуг, словно перед смертью, и стыд... и неловкость за неумение своё... ей больно давил в спину какой-то корень, она терпела, чуяла на щеке бегущего муравья, и ей стало стыдно, что муравей всё видит... а руки его всё сильнее ласкали её, голубили её волосы и груди окрепшие, она вздрогнула и вновь посилилась воспротивиться, когда ощутила ласку в совсем запретном месте, содрогнулась вся, сдвигая колени... но они предали её и безвольно распались...
Музыка хоралом кружила ей голову, опять в глазах встал высокий столб света в удивительном восьмигранном храме, и свод вдруг стал медленно приближаться, опускаться на неё. Ирина чуяла под спиной шелковистую траву меж мраморных плит на полу, трава, как пух, обволакивала её, и вдруг корень со спины переметнулся вниз её тела и, со сладким хрустом, вошёл внутрь неё, полную соков и желания напитать его и выпустить побег нового древа...
Острая боль прошила её, горячий корень проникал всё глубже, пока не вошел весь и затрепетал, наполнив всю её сладостью, и стон исторг из её истомлённых губ...
Она опять широко открыла глаза и увидела близко лицо его и угадала его... к нему она поднималась на коленях в своем сне по земляным ступеням, когда пришли белые монахи с хоругвями...
Она узнала его! И приняла, как Бога, единственного и навсегда, и улыбнулась радостно, сильно обнимая его, прижимаясь и сливаясь с ним единым стоном и плачем...
* * *
Серафим стоял на коленях под дубом и молился на восход солнца. Радостен был лик его, и молитвы древние текли из его уст, сокол смотрел на него и видел, что старец словно омолодился и воспрял духом, распрямился, силы влились в него от молитв святых и жизни пустынной.
Он давно молился уж не за себя, а за других людей, за покой и мир Руси, за победу над ворогами погаными, за обустройство земель дивных и просторных, за счастие чад малых-неразумных и стариков изветшалых от трудов праведных, творил молитву за воинов убиенных к престолу Божьему явившихся без покаяния и креста, отнятых смутой великой диаволов земных...
Прощения просил за них и удел им радостный обресть молил, хоть на том свете, ежель этот их души смутил и увёл к греху... Росная трава Княжьего острова сладостно пахла, гудели пчёлки у бортей и в лесах, плодясь роями, дупла старых древ обживая и матку пчелиную сохраняя пуще всего.
Коль гибнет матка плодоносящая, крепь семьи и роя пчелиного, то гибнут все начисто, ибо другие семьи уж не примут в круг дома своего и мёдом не покормят в стужи лютые нерадивых.
Матка пчелиная долга телом и отличима от всех в семье, где особый мудрый порядок царит. Есть пчёлы рабочие — они собирают нектар и пыльцу со цветов разных, есть пчёлы охранные — они стерегут дом их общий и готовы животом своим защитить его, пчела лишается жизни после укуса.
Есть в семье сей много дел: одни крылышками гонят чистый воздух в борть в жаркое время, другие прибирают и хранят чистоту, есть и трутни сытые. Иногда их разводится много, пирующих без дела, но стоит одному из них в полёте матке семя дать, охранные пчёлы разом изгоняют прочих оглоедов из рабочей семьи...
Строго там, где труд почитается и племя сохраняется плодами его, не дозволяя жить безделием и ленью.
Гудят пчёлки-работяги, спешат до холодов наполнить дом свой мёдом пахучим и пергой-пыльцой для прокорма новых поколений, коих никто уж не увидит из них...
Мал срок рабочей пчелы, но нет у них страха к гибели, ибо в семье всё выверено, каждому своя доля и своё дело назначено родом во имя бессмертия его.
Серафим молится, пчёлы несут взяток и с разлёту, с радости труда своего беспечные и стремления поскорее быть в доме, соты заполнить, путаются в его бороде, и старец ласково и нежно высвобождает их из сетей белых волос, долгих седых, говорит безукорно с ними и не почитает за грех прервать молитву, дабы спасти живую тварь...
Упал из гнезда один соколёнок, рано намерившийся летать на крылах неокрепших, кормит его старец теперь и корит за неразумность юную, привык соколёнок к пустыннику, неловко ходит следом и требовательно клянчит пищу голосом клёкотным и на гнездо веля себя взнесть, да куда старцу на дуб подняться.
Раз выпал из гнезда — терпи недолю, не ответствуй других... Сокол с соколихою тоже не знают, как помочь ему, тоже носят пищу, тоскливо взглядывают жёлтым оком на гнездо, а поднять его не могут туда. Бессловесна тварь разумная, всё понимает и мыслит ладом...
Так и живёт выпадыш, крепнет его перо, уж на крышу избёнки взлетает на ночлег и грозно поводит оком окрест, гордый князь неба... Любит он старца и лепоту его рук, за своё племя почитает и всё что-то норовит рассказать на своём небесном языке. Внимает Серафим и укорно головой качает:
— Не-епуть...
Золотая пчела села на восковой прозрачности длань старца Серафима. Чрез теплые бугры и овраги морщин ползла пчела и видела насквозь травы и цветы, широко распахнулась длань для неё и вмещала весь мир, и плоть сия моленая пахла нектаром и в жилах алая кровь бурлила, и костушки светились и были прозрачны, и сам Серафим тени не носил за собой, насквозь чист открывался ей, солнце проходило сквозь него, и ветер ласково играл куделями долгих волос и бороды, пчела чуяла его хлебное дыхание, сияние глаз его было радостно и небом казалось.
Ползла она и хоботком своим искала нектар в лепестках перстов его и пила дух медовый и несла его в соты...
Серафим зрит пчелу медвяну, и мысли его полны... Целый мир в этой Божьей твари, мудрость великая и польза, даже яд обережный лечит, воск свет даёт, мёд благоуханный — превеликая сытость и сила, меды собирая, опыляет она цветы и жизнь продолжает буйным урожаем семян, а семья пчелиная — диво лада и ума природного.
Нет меж пчёлами войн, раздоров и горя, лишь работа и строительство сот новых, забота о потомстве и матке своей. Мудра пчела... Вот бы людям лад этот перенять...
Легки мысли Серафима, ласточками-касатушками летят они над землею росной, за леса и долы, за моря и реки... Зрит он пчелу, и молитву уста его шепчут во спасение людям, в радость им и любовь, шлёт он им глас свой:
— «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его, и да бежат от лица Его ненавидящии Его. Яко исчезает дым, да исчезнут, яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси от лица любящих Бога и знаменующихся крестным знамением, и в веселии глаголющих: радуйся, Пречестный и Животворящий Кресте Господень...»
Зрит Серафим, как всклубился рой над одной из бортей, переполненной молодым приплодом и матку юную родившей, ужо вернулись проворные стражи-разведчики из дебрей, дом сыскали новый, дупло сухое, всё прознали и поведали старой матке...
И вот взлетела она с новым племенем, оставив младую царствовать в родимой борти, и повела за собою половину пчёл с гудом и весельем.
Колесом ходит рой над избой Серафима, облетает дуб заповедный и родник свой чистый, тучкою золотою устремляется в дебрь Княжьего острова на поселение и обживание новых лугов...
Зрит Серафим их полёт, и улыбка теплит его древние уста и следом бредёт за роем через поле своё и видит, как рой закружил и сел на передых, сбор последний пред путём дальним.
Села матка на столб каменный, и разом обвис вокруг рой бородою живой и горячей на лике бога могучего Сварога, и стал он дивно людским, с бородою окладной... Матка ползла и уста щекотала, каменными ноздрями вдыхал Сварог дух медовый и млел щуря очи...
Явился Серафим пред ним, и долго они друг перед другом стояли, и мысли их жизнию были полны, светом и Духом небесным, чудом медовым земным...
Глава 4
«Ми-илая... ми-и-ила-я... Мила-ая-а... Ми-и-и-илая», — пела в голове Егора птица, — «Ми-и-илая ты моя-я-а...»
— Милая... жалкая ты моя, — шептали спёкшиеся губы.
— Хороший ты мой... единственный... ты мой бог... мне чисто и свободно с тобой, как в том сне... — стонала она в ответ, в горячечном забытьи целуя его лицо и руки, выжженный крест на его груди...
Зелёные кроны берёз кружились каруселью в её залитых слезами глазах, острый запах его губ и тела жадно вдыхала она и ладонями прижимала его голову к своей трепещущей груди, боясь думать и осознавать — что происходит с нею, с ними обоими.
Вспышками яркими в её сознании то и дело возникал тот восьмигранный древний храм, открытый во все пространства сводчатыми окнами, и опять осознавала его столбом света в центре этого удивительного храма, а под сводом светило живое солнце... изгоняя тварей стрелами лучей своих, а они всё мелькали в окнах, безликие и черномерзкие, но уже не посягали лезть в храм, боясь её вербных прутьев и света небесного...
Выползла на высокий дряхлый пень старая змея и свернулась колечком на пригреве, высоко подняв голову и слеповато вглядываясь в близкое шевеление и непривычные звуки из смятой травы.
Шипела она, рот растворяя, языком осязая горячий воздух, зубы жёлтым ядом полные выказывая и страша нарушителей покоя её, пространства обжитого своего. Зрению близорукому её виделось что-то большое и единобелое, солнце преломлялось и свет исходил и тепло из травы качающейся.
Лень ускользать ей было в сырые буреломы, кивала головой плоской и страшной для всего живого, и так потянуло её на тепло земное, что медленно изошла с пня и потекла близко к хрусту и стону, завороженная злостию своею и бесстрашием существа незнаемого пред ней.
Выглянула из травы, кровию глаза налив свои немигучие, видя и чуя досягаемое броску тело белое-тёплое, сама уж спружинилась, капли яда источились на зубы гнилые, и рада уползти, да не может, тянет её и ворожит кровь горячая, гремучим хвостом нервно дёргает, шипом щеки напыжила... слышит стук далёкий косы змея, приказной и велящий наброситься, звон косы по траве смертный чудится...
Тут и припомнилось старой былое, ранней весною клубки гадов милые... старую кожу снимала, в нарядную, в новую кожу она облачалася, так же стонала, свиваяся с змеями, так же любила беспечно и радостно, ну, а потом по траве борзо порскали, малые змейки нутром исходящие, лютость её ещё в чреве познавшие.
В травах бескрайних они расползалися, а вырастали — клубками свивалися, змеи и змеюшки страшные обликом, друг же для дружки любимы и благостны... Змея обмякла вдруг и голову сронила, безмолвно уползла, постигнув всё, что зрила...
Вдруг где-то совсем рядом за лугом ухнули взрывы и забарабанил ручной пулемёт. Ирина и Егор разом опомнились; одевались и мешали друг другу, никак не могла разорвать их даже близкая опасность.
То он ловил на лету её руку и целовал... то она приникала испуганно и сладко к его спине головой, цеплялась за него, ловила его взгляд и всё шептала распухшими, покусанными губами: «Егор... Егорша... что это? Где мы? Егор?»
— На войне... — горестно выдохнул Быков и крепко прижал её к себе, — но ты не бойся, нас уже никто не разлучит.
Они бежали, продираясь через кусты к Окаемову и Николаю и застали их безмятежно спящими. Когда разбудили их, бой усилился, и кипел он, как раз, у той опушки леса, куда они собирались выходить через луг.
Егор залез на берёзу на окраине скрывшего их леска и внимательно смотрел через луг, коротко сообщая стоящим внизу:
— Или окруженцы нарвались на засаду, или наша разведка, или сами берут немцев в оборот. Ничего не видно. Николай, дай прицел от винтовки, — он приник к окуляру и продолжил наблюдение.
Вскоре он увидел группу вооружённых людей и черный дым пожара. Горели грузовая и легковая немецкие машины. Группа, снаряженная короткими автоматами, быстро перемещалась вдоль опушки, уводя от дороги двоих пленных. Когда Егор пересказал, что видал, Окаемов уверенно заключил:
— Дивизионная или даже армейская разведка... языка взяли.
— Может быть, соединимся с ними? — несмело предложил Егор.
— Надо подумать... мы им лишняя обуза, да и на возню с нами у них нет времени. У них — свои чёткие задачи. С другой стороны, они знают проходы через линию фронта, а это для нас весьма важно.
— Накаркал, Илья Иванович, — промолвил Егор, — четверо отделились от общей группы и бегут прямо сюда через луг...
— Это плохо, вероятно, это группа отвлечения или прикрытия, как правило, позволяют уйти остальным ценой своей жизни, значит, ожидают погони...
— А может быть, у них особое задание?
— Посмотрим, далеко ещё они?
— Метров триста...
— Приказываю укрыться, страховать меня будет Николай, говорить с ними буду один... может быть, пропустим их мимо себя?
— Сам решай, ты командир группы, но риск — дело благородное.
— Николай, держи прицел и займи позицию на этой берёзе, я их перевстрену на чистом, тебе хорошо будет видно... Чем черт не шутит, опасаться — значит предвидеть. Вдруг это немцы комедь ломают... Если махну рукой, бей правых от себя... Понял?
— Есть, командир!
Ирина с Окаемовым укрылись в густых кустах, увитых травою. Николай залез в гущу берёзы и приладился к окуляру оптики, разглядывая идущих. Егор выбрался на опушку, пока ещё не открываясь и присматриваясь к ним.
Это были рослые молодые ребята в свежем армейском обмундировании без знаков различия. Трое вооружены автоматами ППШ, и замыкающий тащил на плече пулемёт Дегтярёва.
Егор внимательно всматривался в их лица, проверял каждую деталь одежды; от него не ускользнули залихватски завитые пшеничные усы у одного из них. Разведчики были далеко не простаки.
Впереди шагающий усач глядел под ноги и щупал глазами приближающийся лес, за ним второй оглядывал пространство по правую руку, следом идущий — по левую, а пулемётчик часто озирался назад. Оружие было наготове, на поясах короткие финки и фляжки, за плечами вещмешки армейского образца.
Удовлетворённый их видом, не отыскав пока деталей подозрительных, отличающих от нашей разведки, Егор подпустил их метров на тридцать и поднялся из низких кустов без оружия. Он заметил, что, когда только начал вставать, ствол автомата усача мигом поймал его фигуру, и услышал короткую команду:
— Стой! Руки в гору!
Егор поднял руки и громко проговорил:
— Один ко мне, остальные на месте... я свой, покажу документы.
— Иди сам к нам, раскомандовался, — ухмыльнулся усатый.
— И будем на чистом поле переговоры вести? Засекут же от дороги!
— Некому там засекать... пока, — промолвил уверенно усатый, и Егор угадал в нём старшего группы, — оружие есть? Сколько вас там?
— Оружия нет, вот иди сюда и поговорим.
Усатый что-то коротко приказал своим, и они мигом упали в траву, пулемётчик выставил раструб ствола, установив сошки дегтяря на своего товарища. Действовали они слаженно и лихо.
Егор и командир группы сближались, настороженно карауля каждое движение друг друга. Когда они сошлись, Егор вынул грозную бумагу из кармашка, развернул клеенку, подал.
— Такие бумаги ещё не приходилось держать в руках, — облегчённо проговорил усатый, прочитав её и даже посмотрев на просвет. — Сколько вас и чем можем помочь? Дивизионная разведка, старшина Мошняков, документы в разведку не берём.