III. А может, стану я огнем 2 страница
Пыльные бури бывают трех видов. Вихрь. Столб. Стена. В первом случае не видно горизонта. Во втором вас окружают «вальсирующие джинны». В третьем перед вами «встает медно‑красная стена, и кажется, что все объято пламенем».
Она поднимает голову от книги и замечает, что он смотрит на нее. Он отводит глаза в темноту и начинает рассказ.
У бедуинов были свои причины для того, чтобы сохранить мне жизнь. Видите ли, я мог быть им полезным. Когда мой самолет потерпел аварию в пустыне, кто‑то сказал им, что я не простой летчик, а еще кое‑что умею – например, по очертаниям на карте определить, какой это город. И вправду, моя голова всегда хранила море информации. Я из тех, кто, оказавшись один в чужом доме, направляется к книжному шкафу, достает книгу и читает ее, забыв обо всем. Так мы вбираем в себя историю. Я помнил карты морских глубин, расположения слабых мест земной коры, схемы маршрутов крестоносцев, начертанные на телячьих шкурах…
Поэтому я знал те места еще до того, как мой самолет упал туда. Знал, когда эту пустыню пересек Александр Македонский, движимый благородными мотивами или алчностью. Знал обычаи кочевников, одержимых шелком и колодцами. Одно племя выжгло дно долины до черноты, чтобы повысить конвекцию и тем самым вероятность дождя, и возвело высокие сооружения, чтобы проткнуть чрево облака. Было и другое племя (и не одно), люди которого протягивали руки ладонями вперед, отстраняя от себя ветер. Они верили: если это сделать в нужный момент, можно направить ветер в иную часть пустыни, к иному, менее благословенному племени, которое было в немилости…
В пустыне легко потерять ощущение реальности. Когда мой самолет упал в эти желтые волны, единственной моей мыслью было: я должен построить плот.
…Я должен построить плот.
И здесь, в сухих песках, я знал, что меня окружали люди воды.
В Тассили[8]я видел наскальные рисунки тех времен, когда на месте Сахары было море, а люди плавали на лодках из тростника. В Вади‑Сура[9]я видел пещеры с наскальными изображениями пловцов. Там было когда‑то озеро. Я мог нарисовать его контуры на стене. Я мог бы отвести людей к его береговой линии, которая была там шесть тысячелетий назад.
Попросите моряка описать самое древнее известное парусное судно, и он расскажет вам о трапециевидном парусе, который свисал с мачты тростниковой лодки, – такие же я видел на наскальных рисунках в Нубии, относящихся к еще дофараоновской эпохе. В той пустыне до сих пор археологи находят гарпуны. Там действительно была вода. Даже сейчас караванные пути похожи на реки, хотя вода здесь редкая гостья. Вода сейчас в изгнании. Перенесенная сюда в банках и флягах, она, словно призрачное видение, исчезает в ваших руках и во рту.
Когда я оказался среди них и не мог определить, где нахожусь, все, что мне было нужно, – название небольшого горного хребта, или местный обычай, или любая маленькая частичка этого доисторического животного,[10]и карта окрестного мира будет восстановлена в моей памяти.
Что мы знали об этих районах Африки? То, что долина Нила превратилась в поле сражений, простирающееся на полторы тысячи километров в глубину пустыни. Восемь тысяч людей на быстроходных танках, бомбардировщиках средней дальности «Бленхейм», в гладиаторских боях на бипланах. Казалось, вся Европа воевала в Северной Африке. А с кем они сражались? И кто защищал эти места – плодородные земли Киренаики, соленые болота Эль‑Агейла?
* * *
Накрыв летчика тканью, пропитанной маслом, а сверху еще и плащом, бедуины несли его по пустыне пять дней.
Для него это был путь во мраке.
Внезапно он почувствовал, что температура упала. Они пришли в долину, окруженную высокими красными скалами. Здесь находился лагерь остатков племени людей воды, которое доживало свой век среди песка, пропадая в нем как вода (а их голубые одежды были похожи на струи молока или на крылья). Они сняли с него мягкую ткань, которая прилипла к его телу. Как и тысячу лет назад, высоко в небе парили канюки, плавно снижаясь к этой горной расщелине…
Утром его понесли в дальний конец глубокого ущелья. Теперь они разговаривали громко, и из их разговора он понял, что там находился склад оружия. Вот потому‑то он и был нужен им.
Глаза его были завязаны, поэтому он не видел, где они остановились. Его руку открытой ладонью прижали к металлическому стволу какого‑то огнестрельного оружия, затем отпустили. Голоса умолкли. Его доставили туда, чтобы определить тип оружия.
– Двенадцатимиллиметровый пулемет «Бреда». Италия.
Он оттянул затвор, проверил пальцем патронник – пустой, затем, отпустив затвор, нажал на спусковой крючок. Раздался щелчок.
– Отличный пулемет, – пробормотал он.
Его понесли дальше.
– Ручной пулемет «Шаттелеро» калибра семь с половиной. Модель 1924 года. Франция.
– Авиационный пулемет МГ‑15 калибра семь и девять десятых. Германия.
* * *
Его подносили к каждому виду оружия, которое, казалось, было собрано из разных времен и стран – своеобразный музей в пустыне. Осторожно смахнув пыль, он проводил ладонью по очертаниям ложа и магазина или дотрагивался пальцем до прицела, называл калибр оружия, и его несли дальше.
Он насчитал восемь видов оружия, которые опознал, громко называя сначала по‑французски, а потом на их родном языке. Но что они в этом понимали и зачем это было им нужно? Возможно, им не столько было важно название, сколько сам факт, что он действительно разбирается в огнестрельном оружии.
Его снова взяли за запястье и погрузили его руку в ящик с патронами. Справа был еще один ящик с патронами, на этот раз семимиллиметровыми.
В детстве его воспитывала тетя. Он хорошо помнит, как, рассыпав на траве на лужайке колоду карт лицом вниз, она учила его играть. Каждому игроку разрешалось перевернуть только две карты, а потом по памяти нужно было постепенно восстановить пары. Но все это происходило в другом мире, среди ручьев, в которых играла форель, и среди лугов, залитых пением птиц. Он узнавал их по голосам. То был мир, полный названий.
А сейчас, с маской из трав на лице, он выбирал патрон, указывал, к какому оружию его поднести, вставлял патрон, двигал затвором и, подняв дуло вверх, стрелял в воздух. Звук выстрела отдавался в ущелье безумным грохотом. «Эхо – это душа голоса, пробуждающаяся в пустоте.» Мужчину, который когда‑то написал эти строки в стенах одной английской больницы, считали нелюдимым и немного не в себе. А он, летчик, здесь, сейчас, в пустыне, был вполне нормальным и сохранил здравость ума; и с такой же легкостью, как когда‑то подбирал пары карт и подбрасывал их в воздух, улыбаясь своей тетушке, теперь он находил на ощупь подходящие патроны для каждого типа пулемета и разряжал их в воздух, а его зрители, которых он не видел, отвечали на каждый выстрел одобрительными возгласами.
Следом шел один бедуин и процарапывал ножом одинаковые шифры калибров на ящиках с патронами и стволах. А он был рад движению и оживлению после стольких дней неподвижности и уединения. Своими знаниями он расплатился с ними за то, что они спасли его, пусть даже вот так небескорыстно.
* * *
В некоторых селениях, куда его приносят, совсем нет женщин. Слух об его исключительных знаниях, которые могут принести пользу, проносится от племени к племени. Восемь тысяч аборигенов, и каждый – индивидуальность. Он прикасается к особенной музыке и особенным обычаям. Он слышит ликующие песни племени мзина, воздающие хвалу воде, танцы дахия , звуки дудок, которыми пользуются, чтобы предупредить об опасности, двойных флейт макруна (одна из которых звучит монотонно, как басовая трубка волынки). А затем другая деревня – на этот раз территория пятиструнных лир. Каждое новое селение или оазис полон своих прелюдий и интерлюдий. Хлопки в ладоши. Молчаливый танец.
Он может увидеть своих спасителей и одновременно поработителей только после сумерек, когда снимают повязку. Теперь он знает, где находится. Для некоторых племен он рисует карты мест, которые расположены за пределами их границ, другим – объясняет устройство оружия.
Музыканты сидят близ костра по другую сторону. Через языки огня легкий порыв ветра доносит до него звуки лиры симсимия . Под эти звуки танцует мальчик, который так хорош в освещении пламени костра, что от него трудно оторвать взгляд. В бликах огня его худые плечи кажутся белыми, как папирус, на животе искрятся капельки пота, а нагота, которая, подобно отблескам молнии, просвечивает сквозь разрезы его синего балахона от шеи до лодыжек, соблазняет и манит.
Их окружает ночная пустыня, покой которой нарушают лишь ураганы да караваны. Его постоянно подстерегают тайны и опасности. Однажды он, опустив руку в песок, неожиданно порезался острой бритвой, которая неизвестно как там оказалась. Иногда нет возможности точно сказать, явь это или сон, но этот порез такой четкий, что не оставляет боли, и он проводит рукой по голове (до лица еще невозможно дотронуться), чтобы обтереть кровь и привлечь внимание бедуинов, в плену которых находится, к своей ране. Существовало ли на самом деле это селение, где нет ни одной женщины и куда его принесли в полном молчании? Действительно ли целый месяц он находился в абсолютной темноте, когда не видел даже луны? Может быть, ему просто приснилось, что он был окутан коконом из масла, войлока и темноты?
Они проходили мимо колодцев, где вода была проклята. На некоторых открытых участках песок поглотил города, и он ждал, когда его спутники откапывали стены или колодцы. В его памяти всплывал образ танцующего у костра подростка, чистая красота его непорочного тела, чистая, как звук голоса мальчика‑хориста, как прозрачная речная вода или воды морских глубин. Здесь, в пустыне, где когда‑то, очень давно, было море, ничто не застывало и не останавливалось, а находилось в медленном движении – как одежды на танцующем мальчике, словно он входил в океан или медленно выплывал из его волн, словно из последа при рождении. Подросток, пробуждающий свою страсть, его гениталии медленно покачивались в свете костра.
Затем костер засыпают песком, и только дым поднимается над ним. Звуки музыкальных инструментов похожи на ритмические удары пульса или стук капель дождя. Мальчик делает знак рукой, чтобы замолчали дудки. Мальчика нет, уже не слышно и его уходящих шагов. Только груда тряпья. Один из мужчин ползет вперед и подбирает несколько капель спермы, упавшей на песок. Он подходит к белому человеку – переводчику оружия – и пересыпает ему в руки эти капли с песком. Ничто не ценится так в пустыне, как влага.
Она стоит, ухватившись за края таза, и смотрит на стену перед собой, затем, водя головой из стороны в сторону, – на свое отражение в воде. До этого у нее не было времени и желания смотреть на себя, и она убрала все зеркала в пустую комнату. Набирая в руки воду, она смачивает голову. Это придает ощущение свежести, которое ей нравится, когда она выходит из дома и легкий ветерок обдувает ее, заставляя забыть о плохом.
II. Безучастный к жизни
Mужчина с забинтованными руками находился в госпитале в Риме уже более четырех месяцев, когда случайно услышал имя медсестры, оставшейся с обгоревшим пациентом. Он резко повернулся от двери и подошел к группе врачей, чтобы узнать, где можно найти эту медсестру, чем немало удивил их. Дело в том, что, несмотря на довольно долгий срок пребывания здесь, он неохотно шел на контакт и ни с кем не сблизился за это время. Его общение с людьми ограничивалось жестами и мимикой, иногда – усмешкой. От него ничего нельзя было узнать, даже его имя, – а в медицинской карте был поначалу записан лишь его личный воинский номер, и это могло означать, по крайней мере, что он принадлежал к армиям союзников.
Он прошел двойную проверку, а из Лондона прислали подтверждение, что человек с этим номером действительно значился в списках личного состава канадского корпуса. При осмотре врачи, глядя на его бинты, понимающе кивали. В конце концов, победителей не судят. Герои тоже хотят и имеют право помолчать.
Так он чувствовал себя спокойнее, охраняя молчанием свою безопасность, ничего не открывая и не рассказывая. Они ничего не добьются от него ни нежностью, ни уговорами, ни угрозами. Более четырех месяцев он не произнес ни слова. Когда его привезли и дали дозу морфия, чтобы заглушить боль в руках, он был большим животным, совершенно безучастным к жизни. Обычно он сидел в кресле с подлокотниками в полутемном углу, наблюдая за суетой медсестер и движением пациентов из палаты в палату.
Но сейчас, проходя мимо врачей в холле, он услышал женское имя, замедлил шаг, повернулся, подошел к ним и спросил, в каком конкретно госпитале она работает. Ему ответили, что она осталась в бывшем женском монастыре к северу от Флоренции.[11]Там шли ожесточенные бои, и монастырем сначала владели немцы, а потом, после осады союзниками, он был переоборудован во временный полевой госпиталь. Здание почти наполовину разрушено, и там небезопасно. Тем не менее, когда госпиталь эвакуировался, медсестра и ее пациент отказались уехать вместе со всеми.
– Почему вы не приказали им уехать?
– Она заявила, что ее пациент слишком слаб и не вынесет переезда. Мы, конечно, постарались бы доставить его как можно аккуратнее, но тогда нам было не до споров. Да она и сама была далеко не в лучшем состоянии.
– Она ранена?
– Нет. Возможно, небольшая контузия после взрыва. Ее следовало бы отправить домой, но главная проблема в том, что здесь война закончилась, и никто уже не подчиняется приказам. Пациенты самовольно уходят из госпиталей. Солдаты разбегаются, не дожидаясь, когда их отправят домой.
– На какой вилле? – спросил он.
– На той, где, говорят, в саду живут призраки, – Сан‑Джироламо. А вообще‑то у нее есть свой призрак – обгоревший пациент. Он так обгорел, что у него нет лица, он не реагирует ни на что. Даже если провести спичкой по его щеке, вы не увидите никакой реакции. Мертвое лицо.
– Кто он? – спросил он.
– Мы не знаем его имени.
– Он не разговаривает?
Врачи рассмеялись.
– Нет, он разговаривает, почти все время говорит, но не помнит, кто он.
– Откуда его привезли?
– Бедуины привезли его в оазис Сива. Потом он некоторое время находился в госпитале в Пизе, а потом… Возможно, у какого‑нибудь араба и хранится бирка с его именем. Может быть, когда‑нибудь он продаст ее, и мы, наконец, узнаем его имя. А может, и нет. Арабам очень нравятся эти бирки. У всех летчиков, которые потерпели аварию в пустыне и поступили к нам, никогда не бывает именных бирок, по которым их можно идентифицировать. А сейчас этот пациент скрывается на вилле в Тоскане, и девушка ни за что не бросит его. Просто отказывается это сделать. Союзники сумели разместить там сотню раненых. До того немцы удерживали этот монастырь – свой последний оплот – с небольшим отрядом. Стены некоторых комнат расписаны под разные времена года. За виллой расположено узкое ущелье. И все это – в горах, в тридцати километрах от Флоренции. Вам, конечно, понадобится пропуск. Может, мы попросим кого‑нибудь подвезти вас. Там вокруг еще ужасные следы войны: убитые животные, мертвые лошади, наполовину съеденные, тела убитых людей, свисающие с моста. Последние злодеяния войны. Там все начинено минами – саперам хватит надолго работы. При отступлении немцы заминировали почти все. Для госпиталя это было ужасное место. Кругом стоял запах смерти. Потребуется не одна стая воронов и немало снежных метелей, чтобы очистить эту страну от мертвых тел и замести следы войны.
– Спасибо.
Впервые за все свое пребывание в римском госпитале он вышел на воздух, на солнце, вырвался, наконец, из больничных палат с зеленоватым светом, в которых чувствовал себя, как в стеклянной банке. Он стоял, вдыхая воздух полной грудью, вбирая в себя все, что видит вокруг. «Прежде всего, – подумал он, – мне нужны ботинки на резиновой подошве. И еще я хочу мороженое.»
В трясущемся поезде он не мог заснуть. Пассажиры курили. Виском он ударялся об оконную раму. Все были одеты в черное, и огоньки сигарет походили на маленькие костры в ночи. Он заметил, что всякий раз, когда поезд проезжал мимо кладбища, все крестились.
«Она сама далеко не в лучшей форме.»
Мороженое для миндалин, вспомнил он. Он вспомнил, как они втроем – с девочкой и ее отцом – пришли в больницу, где ей должны были удалить гланды. Она только взглянула на палату, полную других детей, и наотрез отказалась. Эта девочка, такая послушная и покладистая, вдруг проявила твердость и железную волю, чего от нее никто не ожидал. И никто не смог бы вырвать миндалины из ее горла, даже если бы она понимала, что в этом была необходимость. Она не позволит ничего делать с ней и будет жить с этим , что бы ни случилось. А он до сих пор так и не знал, что оно за штука – гланды.
«Странно, – подумал он, – что они не тронули голову.» Самое страшное было тогда, когда он представлял себе, что они могли бы сделать дальше, какой орган отрежут следующим. В такие минуты он всегда беспокоился за свою голову.
* * *
Опять что‑то, похожее на мышь, пробежало по перекрытию потолка.
Он остановился в дальнем конце коридора и, поставив свой саквояж на пол, помахал ей сквозь тьму и колеблющиеся облачка свечных огоньков, а потом направился к ней по длинному коридору. Ее немного удивило, что не было слышно звуков его шагов, он приближался почти бесшумно, и это действовало успокаивающе, было знаком того, что он не разрушит их уединенный мир: ее и английского пациента.
Когда он проходил мимо канделябров в коридоре, они отбрасывали его тень на стены. Она подкрутила фитиль лампы, и стало немного светлее. Она сидела очень прямо, с книгой на коленях, а он подошел и склонился над ней, как старый добрый дядюшка.
– Скажи мне, что такое миндалины.
Она с удивлением уставилась на него.
– Я помню, как ты пулей выскочила из больницы, а мы с твоим отцом бежали за тобой.
Она кивнула.
– Твой пациент здесь? Могу я с ним познакомиться?
Она отрицательно покачала головой, пока он не заговорил снова.
– Ну, тогда я увижу его завтра. Где я могу разместиться? Простыни мне не нужны. А кухня здесь есть? Если бы ты знала, какое странное путешествие я проделал, чтобы найти тебя…
Когда он ушел, она вернулась к столу и села, не в силах унять дрожь. Ей нужен этот стол, эта наполовину прочитанная книга, чтобы взять себя в руки. Человек, которого она знала еще девочкой, ехал сюда на поезде, пешком одолел семь километров из деревни в гору, а затем прошел по длинному темному коридору – и все только для того, чтобы увидеть ее?
Через несколько минут она вошла в комнату английского пациента и остановилась, глядя на него. На листву, нарисованную на стенах, лился лунный свет, и казалось, что листья живые, а цветы источают нежный аромат; рука невольно тянется к цветку, чтобы сорвать его и приколоть к платью.
Мужчина с фамилией Караваджо[12]распахивает настежь все окна в комнате, прислушиваясь к ночным шорохам.
Он раздевается, осторожно растирает забинтованными ладонями шею и некоторое время неподвижно лежит на незастеленной кровати. Шепчутся деревья в саду. Блики луны прыгают на листьях астр, ныряя в них серебряными рыбками и появляясь снова.
Лунный свет окутывает его, словно вторая кожа, словно сноп воды. Через час он уже на крыше виллы. Здесь, наверху, он видит разрушенные бомбежками скаты крыши, а внизу – развороченные огороды и сады, окружающие виллу. Он все еще в Италии.
* * *
Утром, у фонтана, они пытаются поговорить.
– Вот ты и в Италии, значит, можешь больше узнать о Верди.[13]
– Что? – она поднимает голову от белья, которое стирает в фонтане.
Он напоминает ей:
– Когда‑то ты говорила мне, что влюблена в него.
Хана в смущении опускает голову. Караваджо ходит вокруг, рассматривая дом при дневном свете, глядя из лоджии вниз, на сад.
– Да, когда‑то ты все время повторяла это. Ты доводила нас до бешенства все новой и новой информацией о Джузеппе. Какой мужчина! Лучший из лучших! В нем нет изъянов! И нам ничего не оставалось, как только соглашаться с тобой, самоуверенной шестнадцатилетней девочкой, не терпящей возражений.
– Той девочки давно уже нет. – Она вешает выстиранную простыню на край фонтана.
– Ты всегда добивалась, чего хотела.
Она идет по тропинке из булыжников, меж которыми пробивается трава. Он видит ее ноги, обтянутые черными чулками, ее тонкое коричневое платье. Перегнувшись через балюстраду, она говорит:
– Наверное, я должна признать, хотя бы где‑то в глубине души, что я приехала сюда именно из‑за Верди, но вряд ли осознавала это. А может, потому, что ты уехал на войну, а потом и отец… Посмотри на ястребов. Они прилетают сюда каждое утро. Все остальное разрушено и разбито. Водопровод разрушен, и воду можно взять только в этом фонтане. Союзники разобрали водопровод, когда уходили. Они думали, что тогда я соглашусь уехать.
– Тебе следовало уехать. Ведь этот район еще не разминирован, кругом полно неразорвавшихся снарядов.
Она подходит к нему и прикладывает палец к его губам.
– Караваджо, я очень рада видеть тебя. Как никого другого. Только не говори мне, будто ты приехал сюда специально, чтобы уговорить меня уехать.
– Да лично мне наплевать на эти чертовы бомбы! Я бы с удовольствием посидел где‑нибудь в маленьком баре, выпил бы пива и закусил сыром, только я не хочу думать, что в один прекрасный момент это все может взлететь на воздух! Я бы не отказался послушать Фрэнка Синатру. Кстати, было бы неплохо раздобыть что‑нибудь в плане музыки, – говорит он. – Это будет полезно и твоему пациенту.
– Ему все равно. Он все еще в Африке.
Он наблюдает за ней, ожидая, что она скажет еще что‑нибудь об английском пациенте, но ей нечего добавить. Он бормочет:
– Некоторые англичане любят Африку. Одно полушарие мозга у них точно отображает пустыню. И они не чувствуют себя там чужими.
Он видит, как она слегка качнула головой, мысленно соглашаясь с ним. Она коротко подстригла волосы, и ее лицо стало обычным, в нем не осталось и следа от скрытой тайны, которую придавали ей длинные пряди. Что бы ни случилось, она казалась спокойной в этом маленьком, созданном ею мире: журчащий вдали фонтан, ястребы, разрушенный сад на вилле.
Он думает, что, возможно, она и права. Каждый по‑своему старается забыть ужасы войны. Она выбрала свой путь: посвятить себя заботам об обгоревшем пациенте, стирать простыни в фонтане, читать книги в комнате, укрываясь в беседке из нарисованных на стенах листьев. Как будто все, что остается, – это капсула из прошлого, которое было задолго до Верди, когда Медичи, хозяева виллы, при свете свечи обсуждали проект балюстрады или окна в присутствии приглашенного ими архитектора – самого лучшего архитектора в пятнадцатом столетии – и желали, чтобы он создал что‑нибудь особенное для обрамления столь великолепного вида.
– Если ты останешься, – говорит она, – нам понадобится больше продуктов Я посадила немного овощей, у нас есть мешок фасоли, но нам нужны куры. – Она лукаво смотрит на Караваджо, зная его занятие в прошлом, но не называя это вслух.
– Я тоже уже не тот, у меня не хватит смелости, – говорит он.
– Тогда я пойду с тобой, – предлагает Хана. – Вдвоем будет не страшно. Ты научишь меня воровать, покажешь, что и как надо делать.
– Ты не понимаешь. У меня не хватит смелости в смысле… уверенности в себе и успехе.
– Почему?
– Меня схватили немцы. Они пытали меня и чуть не отрубили мои проклятые руки.
* * *
Иногда по ночам, когда английский пациент засыпает, либо почитав книгу за столиком около двери его комнаты, она отправляется на поиски Караваджо. Она знает, где можно его найти: или в саду, где он лежит на каменном краю фонтана и глядит на звезды в небе, или на нижней террасе. Сейчас, в начале лета, когда установилась теплая погода, ему трудно оставаться в доме по ночам. Большую часть времени он проводит на крыше у разрушенной трубы, но тихо сползает вниз, когда видит, что Хана проходит по террасе и ищет его. Она находит его у обезглавленной статуи графа, где на месте шеи любит погреться один из местных котов, важно восседая и мурлыча при появлении людей. Ее преследует чувство, что это не он, а она нашла мужчину, который любит темноту и знает все ночные звуки, а когда напьется, утверждает, что вырос в семье сов.
Они стоят на утесе, вдалеке светится огнями Флоренция. Иногда он кажется ей неистовым, иногда – слишком спокойным. Днем она замечает, как неуклюже он двигается, его негнущиеся, непослушные руки с забинтованными кистями, как он поворачивается к ней всем телом, вместо того чтобы повернуть только шею, когда она показывает ему что‑нибудь высоко в горах.
– Мой пациент верит в целительные свойства истолченной в порошок кости павлина.
Он смотрит в небо.
– Я тоже знаю об этом.
– Ты что, был шпионом?
– Не совсем.
Он смотрит на окно в комнате английского пациента. Там еще горит свеча. Разговаривая с Ханой, он чувствует себя свободнее ночью.
– Иногда нас посылали воровать. Им крупно повезло, что они заполучили меня – итальянца, да к тому же еще и вора. Они не могли поверить в свою удачу и использовали меня на полную катушку. Нас было четверо или пятеро. Некоторое время у меня все шло хорошо. Я доставал для них бумаги и ценные сведения. Но однажды, совершенно случайно, я попал в объектив фотоаппарата. Представляешь?
Это произошло на вечеринке, одной из тех, которые организовывались на средневековых итальянских виллах для немецких офицеров и их местных подружек. Я получил задание выкрасть несколько бумаг, и, чтобы пробраться на эту вечеринку, мне пришлось напялить смокинг. На самом деле я был просто вором. И совсем никакой не патриот и уж тем более не герой. Просто отцы‑командиры признали мои способности и сделали их официальными. Но одна из дам, подружка какого‑то вояки, принесла с собой фотоаппарат и щелкала им без передышки, снимая офицеров, а я попал в кадр, когда проходил через зал. Я был уже на полпути, и щелчок фотоаппарата заставил меня обернуться. Так я и засветился, а это грозило опасностью не только для меня, но и для всей организации.
Дело в том, что во время войны все фотографии печатались в государственных лабораториях под контролем гестапо, а по фотографии было легко установить, что я не был в списке приглашенных. Любой чиновник обнаружил бы это при тщательном просмотре. Оставалось одно – попытаться как‑то выкрасть эту пленку.
* * *
Она заглядывает в комнату английского пациента, чтобы убедиться, что он еще спит. Он наверняка сейчас далеко в пустыне, а бедуин, сидящий рядом с ним, погружает пальцы в темную пасту, которую разводит в чаше, сделанной из соединенных подошв ног, и накладывает ее на его обгоревшее лицо. Она словно чувствует, как тяжесть руки бедуина ложится на ее щеку.
Она идет по коридору и забирается в свой гамак, который резко качнулся, когда ее ноги отрываются от пола.
Перед тем как уснуть, она чувствует некоторое оживление, прокручивая в памяти все события дня, принеся их с собой в кровать, как ребенок приносит учебники и карандаши. Кажется, в течение дня смена кадров и сцен происходит в беспорядке, пока не наступает этот момент, когда она все раскладывает по полочкам, ее тело наполнено рассказами и сюжетами. Вот, например, история Караваджо, которую он рассказал ей сегодня. Его порыв, драма и фотография, сделанная украдкой.
* * *
Он уезжает с вечеринки на машине. Автомобиль, темный, словно чернильное пятно на фоне светлой летней ночи, медленно, со скрежетом продвигается к воротам по усыпанной гравием дорожке, огибающей виллу.
Весь остаток вечера на вилле Козимо он не сводил глаз с женщины с фотоаппаратом, увертываясь всякий раз, когда она направляла объектив в его сторону. Сейчас, когда он уже знает, чем это грозит для него, он успевает отвернуться. Затерявшись в толпе и прислушиваясь к тому, о чем они разговаривают, он узнает, что женщину зовут Анна, что она любовница офицера, который отправляется завтра на север, через всю Тоскану, а сегодня проведет ночь вместе с ней здесь, на вилле.
Он мучительно ищет решение. Смерть женщины или ее внезапное исчезновение вызовет подозрение. Сейчас все, что выходит за рамки обычного, подлежит расследованию.
Через четыре часа он бежит в носках по траве, подминая под себя свою тень, отбрасываемую лунным светом. Добежав до дорожки, усыпанной гравием, он останавливается, потом медленно крадется вдоль нее. Он смотрит вверх, на освещенные прямоугольники окон виллы Козимо, временно ставшей дворцом военных жен.
Луч света от фар, словно неожиданная струя воды, вырвавшаяся из брандспойта, окатывает комнату, по которой он крадется, и Караваджо снова застывает на полушаге. Он видит огромную кровать, на которой лежат мужчина и женщина, та самая, что фотографировала на вечеринке. Мужчина, явно собираясь заняться с ней любовью, что‑то нежно шепчет ей на ухо, перебирая пальцами ее белокурые волосы. Она тоже видит Караваджо, и он уверен, что она тоже узнала его, хотя он стоит здесь сейчас в чем мать родила. Конечно же, она узнала того мужчину на вечеринке, которого сфотографировала, потому что по чистой случайности он стоит сейчас точно в такой же позе, как и там, наполовину повернувшись в удивлении на свет фар, который раскрывает его наготу в темноте. Пятна света скользят в дальний угол темной комнаты и исчезают.