Часть четвёртая. Белая река 21 страница
— Мой мир, мой дом — в твоей душе... Без тебя не восходит солнце, весна не сменяет зиму. Дыхание мира останавливается... Я часто вспоминаю слова моей бабушки, обращенные ко мне: «Жалкая ты моя, что же ты так любишь?!»
Я тоже думала — что это? Почему это ни с чем нельзя сравнить? И только сейчас, в страдании разлуки с тобой, поняла: ты — Белая Река, которая течёт по руслу моей души. Произошло с нами редкое и сокровенное: душа с душою встретилась.
Потому так сильны, а для людей необычны, все ощущения, которые ты вызываешь во мне.
Ты — моя молитва...
«Агница Твоя, Иисусе, Ирина зовёт велиим гласом: Тебе, Жених мой, люблю, и Тебе ищущи страдальчествую и сраспинаюся и спогребаюся крещению Твоему, и стражду Тебе ради, яко да царствую в Тебе, и умираю за Тя, да и живу с Тобою; но яко жертву непорочную приими мя, с любовию пожершуюся Тебе. Тоя молитвами, яко Милостив, спаси души наша»...
Егор прижался лбом к холодному стеклу самолёта и медленно растворил глаза, силясь увидеть её через мглу и звёздный мир, вдруг разом вырвавшийся из туч.
Звёзды близко лучились в его мокрых глазах, а губы шептали заветные слова Ирине, и не находилось ещё слов, чтобы выразить свою печаль и тоску о ней...
Егор напряжённо вглядывался в золотую россыпь и помнил слова Окаемова, что, по древним поверьям, это — души дедов, ставших Солнцами, и не мог разгадать вместе с Окаемовым, откуда древние пастухи тыщи лет назад знали, что звёзды — есть Солнца во Вселенной...
Пращуры не боялись смерти в бою за свой Род — весёлые умирали и уходили к горизонту, а потом ступали на голубую траву Сварги и шли к дедам своим на радость их зрящих...
Млечный Путь сиял над самой головой мириадами звёзд, они порошили в глаза, бесчисленными душами золотились, целыми родами и семьями сливались, иные мерцали еле заметно, другие горели ярко и чисто, согласно более великим подвигам... горели неугасимо путеводным русским трактом, птичьей лебединой дорогой, летели журавлиными станицами над землёю и вечностью...
Окаемов неспокойно вертелся на своём кресле, отбросив на пол мешавший парашют, уверенный, слегка подшучивающий над своим необычным положением в этой жизни. Тронул Егора за локоть и дурашливо сказал на ухо:
— Сейчас сядем в Тегеране и смоемся к моему другу Ахметке, у него шикарный духан, он нам и проводников подыщет.
— Нас же ждут в посольстве?
— Посольство — под неусыпным наблюдением немецкой агентуры, нам там появляться нельзя, к аллаху лишние инструкции и подозрительные рожи малиновых парней от Лубянки.
Мы выполняем особое задание, и надо к нему подходить творчески! Никаких посольств. Ты, как командир группы, требуй немедленно отвязаться от нас и ждать возвращения. Организовать отправку назад. Вот все их дела. К Ахметке!
— А у тебя и тут друзья? — подивился Егор.
— Труднее найти место, где их у меня нет. Опасность в том, что наши в посольстве могут оказаться хуже врагов по своему тугоумию. А если прознают о цели нашей, то не поверят и станут связываться с Москвой и ждать подтверждения...
Они же помешаны на инструкциях и секретности... и спеси столь, что меня начинает трясти после минуты общения. Восток же — коварен, его надо знать и чувствовать.
— Будь по-твоему, — согласился Егор, — только вряд ли отвяжемся от них.
— Отвяжемся... Мы археологи, и всё!
Самолёт приземлился, и к нему вмиг подкатили две легковые машины. Трое деловитых людей в лёгких плащах и шляпах сразу взяли командный тон, приказали грузить вещи и усаживаться самим. Окаемов легонько толкнул в бок Егора и уверенно проговорил:
— Отвезете нас на западную окраину города, в посольство мы не поедем.
— Таков приказ, — отрезал встречающий.
— Мы не поедем! — твёрдо заверил Егор, поддерживая Илью, — у нас мирная археологическая экспедиция, ещё дуриком прицепятся немцы и станут следить.
— Этот вопрос надо согласовать с Москвой, можем отвезти вас в отель, а после согласования катите куда вздумается.
— Ну, уж нет, — упорствовал Окаемов, — перед вылетом мы получили особые инструкции и выполняем приказ, — уверенно соврал он.
Встречавшие озадаченно переглянулись. Нарушать приказы они не умели. Потом один из них согласно кивнул головой и рассудил:
— Баба с возу — кобыле легче... У нас нет времени тут болтать, отвезём куда укажете... Но связь с нами не прерывайте — чужая страна.
Осклизлые, грязные и зловонные улочки предместья города. Истошно вопит муэдзин на минарете, призывая правоверных на утренний намаз: чужой рассвет, чужая земля, чужой хлеб...
Все семеро прибывших сидели в тесной комнатушке дома Ахмета, уже переодетые в восточные мужские платья, изучая документы и «легенды» о родителях-белоэмигрантах в Сербии.
Каким-то средством Окаемов придал лицам соплеменников южный загар, некоторым выкрасил волосы в тёмный цвет, учил здешним обычаям, советовал молчать и не лезть, куда попадя. Из соседнего дома дотекала заунывная музыка и вопли певца.
Ахмет устроил встречу с продавцом грузовиков в одном из элитных ресторанов. Окаемов взял с собой Быкова, Ахмет одел их в новенькие бостоновые костюмы, белоснежные сорочки и сам переоделся для деловой беседы.
Ресторан был недоступен для обычной публики, к подъезду подкатывали сверкающие лаком лимузины, из них важно вылезали дельцы с нафуфыренными дамочками, лакей распахивал дверь и подобострастно кланялся, получая щедрые чаевые.
Им отвели столик на четырёх человек в сумеречном углу, недалеко от эстрады. Ахмет вальяжно развалился на стуле и долго заказывал официанту экзотические восточные блюда, видно, решил царственно подивить своих гостей.
Стол уже был завален грудами закусок, блюдами с мясом и овощами, а официант всё тащил и тащил яства, ловко забирая опустевшие тарелки и ставя свежие с ещё более аппетитными лакомствами.
Владелец автомашин оказался тучным персом с большими навыкате глазами и слегка отвисшей нижней губой, за ней сиял ряд золотых коронок.
Ел он с алчным аппетитом, бараний жир блестел на двойном подбородке и усах; Егора подмывало сказать ему, чтобы он утерся салфеткой, но промолчал и с любопытством оглядывал полный зал.
Дверь ресторана отгораживала мусульманский мир и все его законы, тут шумно кутили, рекой лилось вино, запретное Аллахом для простых правоверных. Взвизгивали женщины; насытившиеся посетители чего-то ждали, всё чаще поглядывая на красочно убранную и освещенную эстраду.
Дым дорогих папирос и сигар плавал в воздухе всё гуще и резал глаза. О покупке машины договорились не сразу. Окаемов азартно торговался, как настоящий духанщик, и, наконец, ударили по рукам.
Егор заметил, что этот торг и виртуозное владение местным диалектом, доставляли наслаждение Илье Ивановичу гораздо больше, чем обжорный стол.
Внешне трудно было усомниться, что разговаривали два перса: ужимки, жестикуляции руками и витиеватый слог Окаемова был образцом искуснейшей школы старой русской разведки.
Он цитировал Коран и стихи известных восточных поэтов, начиная с глубокой древности, открывал персу такие тайны его родины, что тот пришёл в великое изумление и почтение...
Вдруг зазвучала тихая волнующая музыка. Что-то случилось на эстраде, посетители разом повернулись туда и приветствовали возгласами начало увеселительной программы.
Егор сидел спиной к сцене и обернулся при новом взрыве воплей, уловив краем глаза ещё более выпученный взгляд торгаша автомобилями, его хищно разинутый рот и стынущее сало на подбородке...
Обернулся и замер, потрясённый... Под заполошную музыку танцевал кордебалет в прозрачных тонких шальварах. Восточные девушки исполняли танец откровенного бесстыдства, вихляя бедрами и дёргая животами, груди их были чуть прикрыты фиолетовыми звёздами из тонкого шёлка.
Разгоряченные накрашенные глаза и томные улыбки на смуглых лицах, бешеный темп музыки и движений, но не это изумило Егора. В ресторане «Самовар» Харбина он видел подобные пляски.
Его потрясла медленно выходящая из-за кулис белая девушка... он сразу угадал, что она — русская. Жрущие посетители хохотали, тянули к ней руки, пускали слюни, похоть разлилась по залу при её появлении.
— Наташа-ханум! — прорычал сально лыбящийся перс.
Егор, как завороженный смотрел на её хлебное тело, ему стало больно и стыдно, он с отвращением оглядел зал, всё это чужое цивилизованное свинство. С какой-то особой тоской вспомнил Ирину и содрогнулся, представя её на месте Наташи-ханум...
Взгляд девушки был устремлён поверх толпы, поверх сидящих утекала из её взора печаль и невыносимая тоска. Маленькое невинное лицо было прекрасным и строгим при большом пенковом теле.
На стройных полноватых ногах её были натянуты какие-то несуразные черные чулки с пряжками к поясу; крепкие груди распирали легкий шелк; её обрядили во все проституточное, но эти гнусные тряпки смотрелись на её теле, как язвы и нелепы были... Она не вмещалась в одежды позора...
Егор видел в её глазах слёзы отчаянья и немой боли, но и проступала в них внутренняя гордость... её раздели, опорочили, но не сломили... Её белотелая мощная грация особо разительно выделялась на фоне смуглых танцовщиц, худых и вертлявых, она гляделась дорогим самоцветом на фоне тёмного тела...
И Егор понял, что её приходили смотреть, как диковину, как некую редкую чистоту, как бриллиант в грязи...
Замерло, заболело его сердце глубоким прозрением. Он понял, что подобное надругательство грозит его Родине... с неё тоже могут содрать одежду; выставят к позорному столбу алчуще-жрущие нелюди, будут орать и хохотать, раздевать, лапать сальными руками...
И, чтобы это не случилось с Россией и её народом, надо не только победить в войне, но и победить зверя, способного порушить все законы русской жизни, гармонии и любви, опоганить девственную душу Руси...
Егор уже знал, что такое Закон Любви, — это русская жизнь, это Ирина и Васенька, старец Илий и монастырь с молитвами и бельцами... Это борьба за любимое Отечество... Он неожиданно для всех промолвил вслух:
— Мы должны победить зверя!
— Ты это о чём, — спросил Окаемов, пристально глядящий на сцену.
— А ты разве не видишь, что Наташа — символ России?
— Да, да... до чего мила... верным делом дочь какого-нибудь князя или графа... Породу видно...
— Ничего ты не понял, Окаемов, — со вздохом обронил Егор, — пошли отсюда, я этого видеть больше не могу... не в силах смотреть на оргию унижения...
* * *
Утром Егор тоскливо поглядывал в окно, и вдруг, в комнату вошёл какой-то незнакомый усатый человек. Быков настороженно вгляделся и расхохотался.
Только по походке и ещё незримым почти приметам он узнал Окаемова, столь разительно тот переменился, а уж с Ахметкой тараторил без передыху без всякого акцента.
— Собирайтесь, — приказал Окаемов, — сейчас подойдёт машина, все документы готовы, через час отправляемся, — он подмигнул Егору и вышел улаживать ещё какие-то дела.
Вскоре старенький грузовой автомобиль пылил по дороге. В его кузове на соломе тряслись неряшливо одетые, пропыленные рабочие археологической экспедиции. В задке кузова гремели лопаты и кирки.
Тяжёлая корзина с виноградом стояла посредине, и бельцы с удовольствием поглощали золотистые сладкие гроздья.
— Там ребята на фронте кровь проливают, а мы винограды жрём от пуза, — недовольно проворчал Николка Селянинов и с тоской оглядел непривычные вологодскому глазу безлесные пространства.
— Так надо, брат, — тихо ответил Егор, — так надо... и молодёжь такими разговорами не устыжай... Ещё неведомо, что нас ждет за этими холмами и долами... в этой расчудесной стороне.
— Да я так... пострелять бы от скуки...
Они проезжали какие-то границы и городки, и везде Окаемов важно разговаривал с проверяющими, показывал документы и надменным хозяином смотрел на рабочих в кузове.
Совал деньги полицейским и гвардейцам неведомых для бельцов народностей, проживающих тут со времён вавилонского столпотворения, перемешавшихся кровью и многими войнами. Угрюмый шофёр Ахметки глядел на всё бесстрастно и привычно, видно, возил грузы и похлеще.
На место прибыли почти через неделю; ломалась машина, застревала в арыках, кончалось горючее и ещё много разных приключений выпало на долю скитальцев в этом опасном путешествии.
Хорошо, хоть не потребовалось оружие, упрятанное в двойном дне кузова грузовика, и они могли выхватить его мгновенно. Да и без оружия эти семеро оборванных людей способны натворить столько, что и не снилось всем проверяющим на постах и заставах.
Сытая и беззаботная жизнь разбаловала «археологов», и они всё беспечнее глазели на окружающий мир, дивясь ему и недоумевая. Как тут можно жить и зачем жить так, не по-русски, распахивая поля ещё сохой и мотыгой, добывая себе хлеб, облитый потом.
Егор изредка взглядывал на Николу Селянинова и тихо смеялся над его убогим видом. Одет северный боярин был в неописуемые лохмотья, перелатанные и потёртые, потерявшие цвет.
Но вологодский был природно сметлив, всё зорко подмечал: как ходят местные, как здороваются, как кланяются и жестикулируют руками.
Уже через неделю он болтал с Окаемовым на местных наречиях, кивал из кузова прохожим и, как у себя в Барском, приветливо и добросердечно здороваясь с ними, желал урожая и увеличения поголовья скота...
Его походка, мимика, разговор, взгляд — всё походило на то, что родился он тут, среди этих унылых холмов и равнин, если бы не курносый нос и бесшабашный азарт в голубых северных глазах. Окаемов поражался этому дару перевоплощения и однажды сказал Егору одобрительно, кивнув головой на Николу:
— Прирождённый разведчик...
— Прирожденный русский, — усмехнулся Быков, — талантлив и беспечен, как дитя. Всё ловит на лету, ему бы пару академий закончить — наворотил бы благих дел — пропасть.
— Это несомненно.
С благословения Патриарха Антиохийского Александра III, с его Обращением и письмом к правительству СССР, Окаемов и Быков встретились с затворником и молитвенником Гор Ливанских Илием.
Выслушав о тайной миссии прибывших русских, митрополит просил настоятельно выполнить все пункты Определения во благо спасения России, ибо гибель её повлечёт за собой крах мира...
Когда Егор и Окаемов услышали слова Определения, то поразились сходству их со словами своего духовного водителя.
Окаемов дипломатично, чтобы не обидеть митрополита, рассказал о явлении Божией Матери схиигумену Илию и выразил тревогу, что вряд ли станут исполнять Определение правители-гонители Православной веры на Руси.
На что Илия со вздохом сказал: «Нет пророков в своём Отечестве... для них»... Благословил обратный путь миссии и ушёл в свою пустынь Гор Ливанских на молитвенный подвиг во спасение мира...
Глава 2
Верховный Главнокомандующий вызвал к себе Скарабеева глубокой ночью. Встретил вошедшего спиной, отвернувшись к окну, раскуривая любимую трубку.
Тяжёлое молчание затягивалось, наконец, Сталин раскурил трубку, сделал несколько глубоких затяжек, и до замершего в дверях генерала доплыл терпкий дух табака. Слегка повернув к нему голову, Сталин хрипло промолвил:
— Я прочёл твой доклад и документы, присланные Патриархом Антиохийским... Ви согласны с Определением Матери Божьей, явленным митрополиту Илию?
— Согласен, — твёрдо ответил Скарабеев.
— И не кажется, что это все мистика и провокация церковников, чтобы посеять панику среди нас?
— Нет, это — не провокация. Мы посылали туда своих людей, и всё подтверждается. Кроме того, подобное видение было у нас, одному старцу.
— Товарищ Скарабеев, — Сталин резко обернулся и пронзительно посмотрел в глаза собеседника, — скажи мне честно, у нас нет другого выхода?
— Нет, товарищ Сталин.
— Ты веришь в Бога... ты же коммунист...
— Верю...
— Шапошников тоже верит, мне доложили... и не скрывает своих религиозных убеждений... Но это не мешает вам выполнять долг... Ви настаиваете в докладе на возрождении в Красной Армии русских национальных традиций?
— А чем плохи слова Суворова: «До издыхания будь верен Государю и Отечеству». Надо поднять дух армии, многие солдаты верят в Бога, верят и люди в тылу... это сплотит нас.
Размышляя, Сталин ходил по кабинету, посасывая угасшую трубку. Скарабеев заметил, как посерело от усталости его лицо, набрякли мешки под глазами от бессонных ночей, лихорадочно блестели глаза, ссутулилась спина. Он подошел и ткнул чубуком трубки Скарабееву в грудь.
— Ми одобряем ваше решение... Что ви жуете?
— Сухарик...
— Ви что, не ужинали?
— Мне надлежало его съесть при начале битвы за Москву... Битва началась.
— Ви уверены, что не сдадим Москву?
— Теперь уверен... Москву не сдадим!
— Идите... ми откроем храмы и разрешим людям молиться за победу в этой войне. Я учился в кутаисской духовной семинарии и вполне понимаю серьёзность вопроса. Привезите мне сухариков от вашего старца... От нашего старца...
* * *
Машина шла по затемненной Москве сквозь лавину снега, опадающего с неба. Порывы ветра косо стлали бесчисленные белые нити в свете фар, и Скарабееву почудилось, что они едут в каком-то белом потоке, подхватившем и машину, и улицы, и Москву, и всю Россию...
Этот поток укрывал и бинтовал ватной белизной грязь и ямы, снулые деревья, сами дома и души людей в них, изъязвлённых войной. Удивительная чистота снизошла на землю, и щемящая радость охватила страдающее сердце отрока Егорки, сидящего рядом с шофером.
Да, он вновь мысленно перенесся на печь своего родного дома и ощущал себя мальчишкой и жадно вдыхал сладость поспевающего пасхального теста, уготовленного для праздничных куличей, и ручонка сама тянулась к лакомству, и набежала в рот слюна от предвкушения этой сладости и сытости...
Неожиданно для самого себя он тихо вымолвил:
— В монастырь!
— Не успеем обернуться к утру, — предостерёг шофёр.
— В монастырь! — жёстко приказал Егорка и снова тепло печное окутало всё его существо...
Снег тёк с неба белой рекой, из тонких его нитей ткалось сияющее полотно, и Егорка пришедшим озарением видел в нём чистоту покровов Богородицы, укрывающих исстрадавшуюся русскую землю и народ её.
Свежее небесное дыхание прорывалось в кабину машины из чуть приоткрытого окна, редкие снежинки влетали и серебрили шинель Егория, таяли на его устах и щеке. Он жадно ловил ноздрями эту первозданную свежесть, пристально смотрел вперёд и новыми видениями был освящён...
Увидел заснеженные поля и бесчисленные бугорки поверженных и укрытых смертным саваном врагов... Они ушли под снег, словно растворяясь в нём и проваливаясь в преисподнюю за грех содеянного злодейства супротив этих полей и перелесков, сгоравших деревень и городов, за невинно убиенных людей.
Он увидел горы покорежённого и сгоревшего металла, останки танков и машин, орудий и разбитых самолётов со свастикой, ему хотелось плакать от счастья при виде свежих дивизий и армий сибиряков в белых полушубках, стремительно идущих на лыжах в атаку.
Пронзительно ощутил величие Определения старца из монастыря и его духовного брата Илия от Гор Ливанских о начале победы...
Самое трудное позади, Сталин принял условия Определения, Скарабеев шёл к нему с молитвою, даже при разговоре он продолжал непрестанно читать её в уме, зная в детстве от матери, что, в этом случае, даже лютый враг бессилен...
Снег мягко ударялся о лобовое стекло, почти неслышно шуршал, и в этом нежном шорохе была особая музыка, опять же, молитвенное звучание, живое прикосновение неба и вечности.
Страдающая красота русского духа наполнила его... Белая музыка снега опускалась с неба и колыхала сознание; колыхались от музыки сей деревья по обочинам, осыпая струи снега с ветвей и еловых лап, белый ветер мёл позёмкой, укрывая грязь и сор, вычищая белый путь к монастырю.
Всё прожитое в этом буране кружилось и являлось Скарабееву, он, как Емеля ехал на печи и всё исполнялось по-щучьему велению, по его хотению... но, через неистовые труды и волю, лавируя по лезвию бритвы под неусыпным наблюдением охранки Берия... и одно неверное движение может стать последним...
В одной из ложбин среди чистого поля снегу намело уже столько, что машина мягко врезалась в сугроб и забуксовала. Шофёр торопливо вскочил, стал лопатой разгребать занос, разбрасывать его сапогами, глухо ругаясь на непогоду. Весь разгоряченный засунул голову в открытую дверцу и попросил:
— Товарищ генерал, пересядьте за руль, я подтолкну.
— Да нет уж, садись сам, а я разомнусь, — он вышел в белую коловерть и задохнулся от снежного ветра.
Не было ни страха, ни раскаяния, что поехал в такую страсть, удивительное спокойствие, умиротворённость и крепость наполняли всё его существо.
С раскачкой, упираясь в задок машины, чуя в себе небывалый прилив сил, толкал он завязшую технику с такой энергией и уверенностью, что будь впереди хоть каменный завал, всё равно пробьёт брешь и они вырвутся из этой ловушки на торный путь.
Визжала буксующая резина, ноздри забивал горклый дух перегоревшего бензина, но Скарабеев, до хруста в костях, толкал холодное железо и оно поддавалось, изгибалось под этой мощью и проламывало снежный плен...
Когда он заскочил в машину, решительный и возбуждённый тяжёлой работой, шофёр подал ему бутерброд и термос с горячим чаем.
— Перекусите, ещё долго ехать.
— Спасибо... я сыт! — Он хлопнул радостно по плечу водителя, — я сыт, как никогда... всего один сухарик...
— Ну и силища у вас в руках, — удивлённо потёр ушибленное плечо шофёр.
— Всего один сухарик, — раздумчиво промолвил Скарабеев... А какая сила в нём... святая...
Снеговые тучи унесло дальше по России к югу, и в тусклом рассвете проявились купола монастыря. Главный купол казался серебряно-алым от набитого снега и зари...
Ворота со скрипом морозным растворились, засуетилась охрана, по нервам проводов молниями заметалась энергия приехавшего, и через минуту из корпуса выскочил заспанный Окаемов.
Скарабеев поздоровался и молча пошёл к келье старца в углу монастырского двора. Илья Иванович шёл следом, неожиданно гость остановился и проговорил:
— Я пойду один... а ты попроси извинения и разбудите Васеньку... сильно по нём соскучился, гостинцев привёз, через полчаса я уеду назад, ждут дела в Москве.
— Хорошо, — недоумённо ответил Илья Иванович, — какие ещё будут указания?
— Отбери самых надёжных людей для крестного хода в Ленинград... Для охраны Илия.
— Свершилось?!
— Да!
— Спаси Христос...
— Спаси и сохрани, — Скарабеев круто повернулся и ушёл к заметённой снегом избёнке, отстоявшей на своём посту века...
Он уже не удивился, когда дверь вскрипнула и растворилась ещё задолго до того, как он подошёл к порогу. Сбоку на снежную белизну выкатился медвежонок из небольшой будки под согнутыми смородиновыми кустами и кинулся в ноги гостю. Встав на задние лапы, он пристально глянул в глаза человеку и жалобно проскулил.
— Спать пора до весны Никитушка, вся твоя родова по берлогам, — промолвил Скарабеев, разворачивая карамель и давая в губы медвежонку.
Из кельи, на снег чистый, ступил согбённый старец, легко и радостно пал на колени с молитвою и словами звонкими на морозце:
— Ваше боголюбие... ты послан в мир, чтобы всё испытать, и пройдя и одолев страсти все человеческие, бездны зла и напастей, — да останешься ты велик духом своим... Мир зловреден и трудны испытания, но и благовония в ём есть и победы духа... и вижу все страдания твои и все старания ратные... и рад за русский народ, и горд, что у него есть такой воитель... Гряди в кельюшку... Помолимся перед битвой, Георгий...
Ирина выслушала просьбу Окаемова и вздохнула.
— Жалко будить, насилу угомонился с вечера. Читать ведь выучился у старца и не оторвёшь от книжек. Удивительный мальчонка, любознательный. Да так уж и быть, разбужу, — она вернулась в келью и зажгла свечу.
Васенька разметался во сне, сбрыкнул одеяло, сладко посапывал, полуоткрыв рот. На пухлых его щёчках залегли ямочки, ручонки исцарапаны в мальчишечьих подвигах, меж бровей залегла необычная взрослая складочка, придающая его лицу недетскую серьёзность и задумчивость...
Ирина склонилась над ним, прижав к груди руки, растроганно взмаргивала повлажневшими глазами, сладко впитывая дух разгорячённого сном детского тела.
Стал он ей невообразимо дорогим, ловила всё чаще себя на мысли, что сама его родила и вынянчила, до смешного искала в нём схожесть с собой и Егором и находила эту схожесть в непознанной, но явившейся вдруг материнской нежности.
Жалкий и трепетный, светлый, он вошёл в их жизнь и заполнил её всю, принеся радостное удивление необычностью судьбы, необычностью характера и света добра, исходящего от него всё больше и ярче.
Васенька не мог съесть какое-либо лакомство, чтобы не поделиться с бабушкой Марией или с «мамушкой», как он звал Ирину; а уж Егора он любил трепетно и завораживался весь от его появления.
Трогательно стеснялся, не смея напрашиваться на игру и ласку, а когда Егор подхватывал на руки и пестал, и крутил, и боролся с ним, то из мальчонки прорывался такой восторг, такая любовь к его силе и такое уважение, что Мария Самсоновна не могла, без слёз, видеть всё это и непременно вступалась:
— Ну, будет, будет, Васятка, родимец хватит от визгу и смеху, — гладила его по голове и забирала, давая хоть немного времени побыть Егору с Ириной, а то Вася и не дозволил бы своими новыми придумками и играми, к коим изобретательность у него была необычайная.
Целыми вечерами он приставал к бабушке Марии рассказывать сказки, а когда постиг чтение, то и сам рассказывал, запомнив прочитанное, переживая с героями сказок все горести и радости, ликуя и плача над ними.
Но, после видения на поляне тётушки в сиянии и прикосновения её, все стали замечать явную перемену в поведении мальчишки.
Он стал тише и задумчивее, ещё жаднее набрасывался на книги, скромно и строго просил толкования божественного писания, и видно было по его облику не по летам серьёзную работу мысли, ибо иногда от него исходили такие вопросы, что даже старец Илий изумлённо восторгался, не зная что сказать и как себя вести с этим пытливым мальцом.
Ирина же старалась воспитать его, как мужчину, ей приятна была эта скромность и задумчивость, но ей казалось, что, при таком характере, Васеньку станут все обижать и пользоваться его безответностью.
Она мягко и тонко выправляла его на путь героический, подкладывала книжки о богатырях и смелых людях; рассказывала, как Егор сражался с немцами и как побеждал врагов, но почему-то всякий раз сбивалась и умолкала, припомнив страшный эпизод, когда переодетые диверсанты остановили их на дороге за Ярцевом и Быков один победил всех.
Эту картину Ирина видела в мельчайших деталях и боялась её и гнала от себя. Но она не уходила и мучила её. Непостижимым образом тот испуг за Егора, за его жизнь восставал в ней и наплывал тот бой...
Этот кусок её жизни она воспринимала уже, как какой-то жертвенный ритуал, как греховный сон... Она ловила себя на том, что сладок был он ей, завораживающ, ибо Егор защищал её... он спасал ей жизнь, спасал их любовь...
Каждый раз, выстаивая службы в храме и ставя свечи всем святым, Ирина молила Бога простить вынужденную, безысходную жестокость того боя. Но томилась чем-то подспудным душа её, жалко ей было убитых немцев, ибо они были обречены, у них не оставалось в тот миг никакой надежды...
Явление в их судьбу сироты Васеньки ещё больше усилило её любовь, её трепет и беспокойство за Егора, за будущее.
Когда он рассказал, в каких краях побывала недавно экспедиция и что довелось там пережить, сердце Ирины защемило вдруг печалью от предчувствия новых разлук, от более тяжких опасностей, грозящих её милому на этом смертном пути военной разведки.
Она довела себя уже до отчаянья, до слёз и рыданий, когда, на второй день после его возвращения, они удалились из монастыря в ближайшую деревню на три дня его отпуска.
Привёз их на машине Мошняков, быстро договорился с председателем сельсовета и впустил Егора с Ириной в пустующий дом на окраине села, рядом с избой, где недавно добыл кринку молока и уверился, через эту дарованную ценность, что жив его отец...
Егор заметил необычно большую поленницу дров у небогатой избы, кучу играющей в войну ребятни возле неё и увидел их радость при виде Мошнякова.
Лицо старшины светилось счастьем, когда раздавал ребятне сахарок и совал банки с тушёнкой, видел его ожидающий взгляд в сторону крыльца и тоску его чуял и уныние, когда старший паренек сказал, что мать повезла на станцию с колхозниками сдавать для фронта картошку...
Первым делом Ирина подмела в нахолодавшей и пустой избе пол, Егор, тем временем, затопил печь и стал вынимать из вещмешка припасы. Исскучавшись друг по другу в разлуке, они всё делали торопливо, словно стесняясь, но опять привыкая и познавая себя.
Что-то новое приятно дивило Егора в Ирине; была она ему желанна по-иному, желанна душою...
А когда она взялась стелить постель, он даже вышел смятённый из горницы с ощущением, что всё у них случается впервые; он терялся перед её теплом и красотой, томился этой нахлынувшей робостью и боялся прикоснуться к ней, как к драгоценному хрустальному сосуду с живой водой, чтобы не расплескать и не разбить...
Печь наполнила избу сухим жаром, они оба раскраснелись за столом в разговоре, не могли насытиться им и насмотреться друг на друга; ночь заглядывала в окна глазами звёзд далёких и миров неведомых.