ГЛАВА VII. Историческая конкретность символа. Мировой образ Прометея 4 страница
О вчерашнем думает лишь редко.
Что терпел, что снес, то все утратил,
Даже миг хватает без разбора,
Встречное, схватив, себе берет он
И бросает без ума, без думы.
То мне горько. Но урок и речи,
Даже и пример, пребудут втуне,
Так грядите ж с детским легкодумьем
В день, всего неопытно касаясь!
Если б были вы с былым дружнее,
С настоящим, образуя, слились,
Благо было б всем, и был бы рад я.
Таким образом, прометеевское человечество тоже представляет собою бесконечный процесс; но он состоит в том, что люди непрестанно бросаются от одного предмета к другому и никак не могут расстаться с непрестанной текучестью жизни. Это подчеркивает также и заключительными словами Эос о том, что не Прометей, а только высшие боги могут создать людям подлинное счастье. Бесконечный прогресс человечества поэтому мыслится здесь как бесконечное стремление людей то туда, то сюда без всякого смысла и цели. Как и у Фр. Шлегеля, в этой символике Прометея безусловно содержится нечто новое, но европейский индивидуализм при всем своем измельчании все же остается на месте в качестве принципа поведения и творчества.
Таким образом, у Шефтсбери и Гёте из богатейшего содержания мифа о Прометее извлечена только идея художественного творчества, то более органического, то более механического. Однако у Гердера эта идея доведена до высокого общечеловеческого творчества, когда в результате усилия всех народов, по мысли Гердера, создается чистая и совершенная человечность.
14. Байрон и Шелли. В Англии Байрон в своем стихотворении «Прометей» (1816), наоборот, явился революционным романтиком, трактовавшим, кажется впервые, Прометея представителем человека вообще, равно как и Шелли. В своем «Освобожденном Прометее» (1819) Шелли ниспровергает небесного Юпитера, в результате чего вся природа наполняется небывалым ликованием и буйным расцветом, который мыслится у Шелли уже бесконечным во времени и пространстве. Из всех западных (226) Прометеев этот образ у Шелли несомненно больше всего заряжен той смысловой мощью, которую мы выше находили в символе вообще и которая наглядно дана здесь в виде развернутой и всемирной перспективы личной и общественной свободы и восторженного ликования.
15. Кинэ и Липинер. Французский романтик Эдгар Кинэ дает двойственную концепцию Прометея, которая, может быть, характерна и вообще для романтического мировоззрения. Им написана целая драматическая поэма в трех частях под названием «Прометей» (1838)[63], в которой Кинэ сначала рисует создание Прометеем людей из глины после потопа, похищение для них огня у циклопов на Лемносе и аллегорическую фигуру Гермионы, обозначающую освобождение человеческого духа от »сяких богов вообще. Вторая часть трилогии близка к дошедшей до нас трагедии Эсхила. Немезида приказывает циклопам приковать Прометея к вершинам Кавказа, хотя и знает, что покорить его не удастся. Как и у Эсхила, у Кинэ к Прометею приходят Океан, Гермес и другие. Приходит и Гермиона, которая просит дать ей бессмертие. Хор сивилл рассказывает о страданиях людей. Прометей в ответ предсказывает, что теперешние боги исчезнут и люди будут жить по-другому. Вместе с тем Прометеем владеют мучительные сомнения: исчезнут ли олимпийцы? Не будет ли новый бог так же жесток, как и они?
Третья часть трилогии имеет очень непоследовательный характер. На восходе солнца архангелы Михаил и Рафаил спустились с небес и наткнулись на Прометея, который уже забыл о своем подвиге. Архангелы ведут с ним долгую беседу. Прометей начинает вспоминать, что когда-то он был с богами и имел те же блага, что и они, но, пресытившись наслаждениями, он спустился на землю и специально населил ее людьми, дал им огонь, одежду и прочие блага цивилизации. Архангелы рассказывают Прометею, что Юпитер уже свергнут с неба. От них же Прометей узнает имя Иеговы. Прометей все еще не доверяет им, и тогда Рафаил говорит ему, что человечество и сейчас страдает от зла и что человечеству якобы нужен Прометей.
Архангелы освобождают Прометея. И тут к нему бросаются «бывшие боги, лишенные престола», и просят простить их и помочь. Михаил с презрением их отгоняет. Слышен меланхолический жалобный хор, провозглашающий, что этих богов больше не будет. Прометея несут по воздуху над землей архангелы (по аналогии с байроновской мистерией, в которой Каина уносит Люцифер). «Куда вы несете меня?» — спрашивает титан. Они отвечают: «К Иегове». Триумфальный хор серафимов славит (227) освобождение Прометея. В финале Прометей воскрешает Гермиону, и дальше наступает всеобщее ликование.
Формулировать основную интерпретацию Прометея у Кинэ не так легко. Недаром были критики, считавшие Кинэ защитником христианства. Здесь только одно можно сказать t полной уверенностью: Кинэ, несомненно, считает язычество изжившей себя религией, а Прометея — до некоторой степени намеком на будущего Христа. Однако настоящего христианства здесь тоже не чувствуется. Скорее, здесь мыслится в виде идеала духовно освобожденное человеческое сознание, что и символизировано у Кинэ как в виде освобождения Прометея христианскими небесными силами, так и в воскрешении Гермионы. Этот свободный человеческий дух, надо сказать, мыслится у Кинэ с некоторым чувством печали, так что атеизм, если он только тут был, переживается у поэта с явными чертами сомнения и колебания.
В более определенной форме христианская интерпретация мифа о Прометее находит для себя место у австрийского поэта 3. Липинера. В его поэме «Освобожденный Прометей» (1876)[64] титаническая гордость Прометея склоняется перед духом любви и всепрощения Христа.
Н. А. Холодковский в предисловии к указанному переводу пишет: «У Липинера Прометей — дух человеческой гордости, не признающей на свете ничего выше человечества, но в то же время это нежный дух добра, на первом плане полагающий всестороннее счастье человеческого рода и ради этого счастья готовый жертвовать собой. Гордость и нежность — два начала, борющиеся в нем, и отсюда проистекает идея сопоставления духа гордости Прометея с Христом,— духом любви и всепрощения: перед любовью смирится гордость»[65].
16. Менар. Леопарди. Другие критики Прометея. Некоторое снижение образа Прометея можно найти еще в середине XIX века. Парнасец Л. Менар в своей философской драме «Освобожденный Прометей» (1844)[66], написанной под псевдонимом Сеневиль, правда, не снижает Прометея окончательно, но все же трактует его не мифологически, но в смысле человеческого разума и прогрессивной науки. В этом отношении фигура Прометея у Менара является совершенно положительной. Менар своим Прометеем хочет доказать, что мировая гармония приведет человечество к совершенству более высокому, чем у богов. У Менара Прометей — борец, революционер, но еще в большей степени он — ученый, мыслитель, силой своего разума превосходящий (228) богов; он видит истину. Через фигуру Прометея Менар пытается возвеличить человечество. Элементы теории политеизма, которая впоследствии будет разработана Менаром, уже присутствуют в его «Прометее». Каждый бог существен и по-своему необходим, так как бог есть способ постижения мира человеком, есть символ сущности реальных вещей. С другой стороны, разочарование в буржуазной революции, пессимизм и безвыходность достигнутых идеалов гениально выразил в Италии Дж. Леопарди, который в своем диалоге «Пари Прометея» (1827)[67] изобразил Прометея ничтожным, жалким и завистливым мечтателем, никому не нужным и приносящим только зло.
В этом диалоге Леопарди изображается, как судьи из Коллегии Муз в городе Поднебесье предоставляют премию Вакху за изобретение вина, Минерве за изобретение масла, а Вулкану за медный горшок, «в котором можно варить все что угодно без большого огня и очень дешево». Прометей, создатель людей, не входит в число премированных, о чем Прометей жалуется Мому и хочет показать ему свои достижения, чтобы выиграть у него пари. Они обходят землю. Но оказывается, что в Новом свете люди поедают детей своих рабов и самих рабов, когда те состарятся. Во втором месте, в Азии, Прометей и Мом видят, как жена, ненавидевшая своего мужа при его жизни, бросается в костер, на котором сжигают труп мужа. В Лондоне же один человек со скуки кончает жизнь самоубийством и убивает своих детей. После этого Прометей, не пожелав видеть двух других частей света, которые у них еще оставались, уплатил Мому свой проигрыш.
Такого рода построением диалога Леопарди хочет доказать как ничтожество людей и их создателя, так и свой собственный пессимизм в отношении человеческого общества.
В стихотворении Леопарди «Брут младший» люди, эти «потомки Прометея», тоже изображаются и как разлюбившие жизнь и как неспособные уйти из этой жизни добровольно.
Впоследствии М. Конопницкая в Польше в драме «Прометей и Сизиф» (1892) изображает непонимание огня Прометея тупыми и немыми человеческими массами, которые заняты беспросветным и бессмысленным трудом (под именем Сизифа) и которые пользуются этим огнем только для разрушительных, а вовсе не для созидательных целей, а именно для поджогов, несмотря на благородство стремлений самого Прометея.
Однако упрочение буржуазного мира в XIX в. и в дальнейшем не приводило античный образ Прометея к его высокому и благородному пониманию. Польский писатель Вла(229)дислав Оркан в новелле «Свадьба Прометея»[68] иронически и саркастически рисует разочарование Прометея в ничтожных людях, ради которых он предпринимал свой подвиг, и в конце концов превращает его самого в обыкновенного буржуа. У Лонгфелло[69] в его драме «Маска Пандоры» (1875) Прометей тоже специфичен для буржуазного мира XIX в. Он здесь отчаянный индивидуалист, отрицающий богов и людей и проводящий свою жизнь в полном уединении, занимаясь только наукой.
К. Шпиттелер в своем романе «Прометей и Эпиметей» (1880—1881) рисует Прометея в виде прямого предшественника ницшеанского сверхчеловека. Это — бунтовщик, признающий только закон сверхности, в силу которого он прощает своего брата Эпиметея. Тот же автор в 1924 году изображает Прометея не бунтовщиком, а страдальцем в поэме «Прометей-страдалец»[70].
Французский романист Дж. Пеладан в 1895 году издал трилогию «Прометеида», составленную по древней схеме трилогии Эсхила (теперь эта схема оспаривается) ; трилогия эта называется у него «Прометей, носитель огня», «Скованный Прометей» и «Освобожденный Прометей». Среди исканий в буржуазной литературе конца XIX в. Прометей Пеладана заслуживает особого упоминания.
Прометей у Пеладана[71] — прежде всего апостол, мученик и пророк истинного бога. В своей благородной миссии спасти человечество и направить его развитие по пути прогресса (дать огонь, научить ремеслам, искусству, любви) Прометей выражает волю высшего бога, о котором он говорит как о «создателе всего мира», о «творце смертных и бессмертных», как о «первопричине Вселенной». Существование этого бога проявляется в мировой гармонии, в неотвратимости судьбы смертных и бессмертных. «Зевс же не бог, а, скорее, царь», официальная правящая власть.
История Прометея у Пеладана — это путь обретения бога, поиски и окончательное осознание бога.
В начале драмы Пеладана духовный скепсис. Потом — жадное стремление спасти людей от Зевса, колебания, сомнения; поиски возможностей спасения; божий знак, неожиданно появившийся огонь, разрушает сомнения, он видит в этом знаке проявление воли высшего Владыки. Но огонь и прогресс принесли, по мнению Прометея, много дурного — войны, воровство и т. д. Прометей опять сомневается в своей миссии. Зевс, чтобы уничто(230)жить людей, посылает Пандору с ее несчастьями. Прометей совсем впадает в мрачные раздумья, но с помощью Божественного огня (выполняя волю бога) заставляет Пандору помочь людям стать нежными, чуткими, любящими. Пандора — женское начало, которое облагораживает человечество.
В наказании Прометея у Пеладана опять-таки можно усмотреть проявление воли высшего божества. Прометей прикован к скале не оттого, что похитил огонь (это лишь формальная причина), а, скорее, потому, что он должен страдать за все человечество. И Прометей выступает здесь не в роли богоборца, а в роли святого, великомученика, «страдальца за справедливость». Прометей благодарит высшего бога и, стоя на коленях, рукою крестит себя.
Однако замысел автора (создать образ Прометея святого) в трилогии воплощается до некоторой степени противоречиво, поскольку вся вторая часть трилогии в значительной мере представляет перевод богоборческой трагедии Эсхила «Прометей прикованный», который логически не вполне совмещается с идейно-художественной структурой пьесы. Такую же противоречивость можно найти и в небольшой поэме молодого Гауптмана «Рука»[72]. С одной стороны, Прометей вначале создает человека без рук, а руки дает ему в дальнейшем, после совета Афины и Гефеста. Руки эти богоборческие, и Зевс их боится, за что Прометей в дальнейшем приковывается к скале. С другой же стороны, после освобождения Прометея Гераклом и после всех несчастий, вылетевших из сосуда Пандоры, Прометей смиряется, и автор этой поэмы приносит живые цветы на алтарь небольшого местного монастыря. В конце концов Прометей оказывается на кресте. Эта тема здесь не развивается, но христианские симпатии автора совершенно очевидны, то есть подлинным страдальцем за людей является, по Гауптману, вовсе не Прометей, а Христос.
В «Плохо скованном Прометее» (1899) Андре Жид[73] и вовсе помещает Зевса-банкира и Прометея-обывателя в гущу пошлых и обывательских будней буржуазного мира. Зевс и Прометей прогуливаются по бульвару, а орел является символом человеческой совести. А Фр. Кафка[74] в своей притче «Прометей», отражая упадочнические настроения буржуазии, рассказывает, как о Прометее забыли боги, забыли терзавшие его орлы, забыл и он сам о себе, а его рана тоже «устало закрылась». «Остались необъяснимые скалы», к которым был прикован Прометей. И только. По(231)нятно, что прогрессивный чешский писатель К. Чапек в своей новелле «Наказание Прометея» (1938)[75] дает сатиру на буржуазный суд, обвиняющий Прометея в даровании огня всем людям вместо дарования его только некоторым избранным.
17. Русская досоветская поэзия. Что касается русских Прометеев, как досоветских, так и советских, то здесь мы обладаем весьма обширным материалом, который тоже хотелось бы изучить подробнее и дать в систематической форме. Этого невозможно сделать в связи с планом нашей работы, но некоторые основные конструкции данного символа привести все же можно.
Во-первых, в русской литературе Прометей трактуется как символ передовой науки на пользу человечества — у Ломоносова («Письмо о пользе стекла...», 1752)[76]. В форме вопросительных предложений, но фактически весьма убежденно и настойчиво Ломоносов говорит о получении огня через увеличительное стекло от Солнца и об использовании телескопов для наблюдения неба, связывая то и другое с Прометеем, а его закование и страдания объясняет невежеством людей, не приобщенных к науке.
И только лишь о том мы думаем, жалея,
Не свергла ль в пагубу наука Прометея?
Не злясь ли на него, невежд свирепых полк
На знатны вымыслы сложил неправый толк?
Не наблюдал ли звезд тогда сквозь Телескопы,
Что ныне воскресил труд счастливой Европы?
Не огнь ли он стеклом умел сводить с небес
И пагубу себе от варваров занес,
Что предали на казнь, обнесши чародеем?
Коль много таковых примеров мы имеем...
Идея Прометея как борца за свободную науку, минуя прочие стороны Прометея, никогда не умирала в нашей литературе. Как одно из последних произведений этого типа мы можем привести драму В. М. Волькенштейна «Новый Прометей»[77] В этой драме изображен сам Ломоносов в его борьбе с тогдашним невежеством, интригами и разными препятствиями для свободного развития науки. Хотя автор допускает в своей драме некоторые хронологические смещения и некоторые незначительные вольности с точки зрения буквальной хронологии деятельности Ломоносова, тем не (232) менее великий деятель русской науки освещен здесь совершенно правильно и обрисован именно как символ свободного и героического научного творчества. В конце этой драмы сам Ломоносов говорит: «Не уступайте просвещения! Тут мало одного прилежания, тут надобно терпение и благородная упрямка и смелость к преодолению всех препятствий. Как видно, еще не пришло время, когда россияне без помехи ученым занятиям предаваться умеют. Но исполнится срок — и ученым подвигом своим Россия перед всем миром себя прославит... Не ищите другой судьбы. Почетно звание русского ученого, каковы бы ни были его тяготы и обиды!»[78] Во-вторых, если перейти к русской поэзии XIX в., Прометей трактовался у нас как символ духовной свободы, света и -справедливости. У Н. Щербины в стихотворении «Песня Прометея» (1848) мы читаем такое пророчество Прометея о будущем человечестве:
Но настанут века золотые:
Ты их мыслью своей призовешь,
И добра семена дорогие
Своей кровью обильно польешь,
И все силы души и природы
Покоришь себе, новый Зевес,
Создашь новое солнце свободы,—
И два солнца засветят с небес[79].
В другом стихотворении под названием «Два Титана» (1851) тот же поэт противопоставляет всепоглощающего, безмерного и безжалостного Океана и преисполненного любви к людям и за то страдающего Прометея. О любви и мощи Прометея, которые некогда превзойдут и самого Зевса (Дня), сокрушив волны Океана и разбив его трезубец, поэт пишет:
У него живой любовью
Сердце страстное полно,
Истекающее кровью,
Крепко мыслию оно...[80].
Необходимо сказать, что наряду с идеями свободы и справедливости Прометей выступал у нас также и как родоначальник и предначинатель художественного творчества, которое тоже имеет ближайшее отношение к свободе духа. Был у нас младший представитель пушкинской школы, поэт и переводчик Эдуард Губер, который в своей поэме «Прометей» (написанной в 1845 г., а (233) напечатанной в 1883-м) как раз соединил обе эти идеи, то есть героизм художественного творчества и героизм гордого и непокорного духа. Алексей Веселовский писал по поводу этой поэмы Губера, что в ней «широко разработан (в первой сцене. «Мастерские Прометея») гётевский мотив художественно-творческого увлечения титана своими созданиями, трепета и радости при виде того, как загорается жизнь в первой женщине, как пробуждается сознание в статуе мужчины и вслед за ними оживают и рвутся к свету и борьбе целые хоры творений Прометея, а вторая сцена воспроизводит традиционный рассказ о стойкости и силе духа»[81].
Эпигон романтизма Бенедиктов в своем стихотворении «Прометей» (1850—1856) нашел необычные для мифа о Прометее весьма нежные краски, которые до некоторой степени делают и образ самого Прометея не столь суровым. В начале стихотворения мы читаем:
И страдальца вид ужасен,
Он в томленье изнемог,
Но и в муках он прекрасен,
И в оковах — все он бог!
Посещение Прометея «нимфами» (у Эсхила это Океаниды) рисуется у Бенедиктова в таких тонах:
Вдруг — откуда так приветно
Что-то веет? — Чуть заметно
Крыл движенье; легкий шум,
Уст незримых легкий шепот
Прерывает тайный ропот
Прометея мрачных дум[82].
Далее в стихотворении происходит диалог между Зевсом и Прометеем, причем Зевс старается всячески унизить слабомощный и неразумный род людей, а Прометей говорит о возможности возвысить и укрепить род людской, что он и делает при помощи доставления людям огня.
У Я. Полонского в стихотворении «Прометей» (1880—1885) сам Прометей говорит о себе:
Я шел под скалами,
Мглой ночи одет,
Я нес темным людям
Божественный свет —
Любовь и свободу (234)
От страха и чар,
И жажду познанья,
И творческий дар.
Дальше появляются молнии Зевса, -разгневанного деянием Прометея, просыпаются боги, и к Прометею посылается хищный ворон, чтобы терзать его тело. Но дух Прометея непреклонен. Прометей в этом стихотворении говорит:
Пусть в борьбе паду я!
Пусть в цепях неволи
Буду я метаться
И кричать от боли! —
Ярче будет скорбный
Образ мой светиться,
С криком дальше будет
Мысль моя носиться...
И что тогда боги!
Что сделает гром
Сбессмертием духа,
С небесным огнем?
Ведь то, что я создал
Любовью моей,
Сильнее железных
Когтей и цепей!![83].
В-третьих, были у нас и критики Прометея ввиду совершения им безрассудного подвига, для которого не приспособлена ничтожная человеческая масса. У Баратынского в стихотворении «К Дельвигу» (1821) о Прометее мы читаем:
Похищенной искрой созданье свое
Дерзнул оживить безрассудный;
Бессмертных он презрел,— и страшная казнь
Постигнула чад святотатства.
Баратынский яркими красками рисует эту «казнь», полученную людьми от Прометея:
Наш тягостный жребий: положенный срок
Томиться болезненной жизнью,
Любить и лелеять недуг бытия
И смерти отрадной страшиться[84].
Людям остается только мечтать о небе, и Прометей в этом ничем не может им помочь.
Н. Щербина, которого мы уже упоминали выше, не только во(235)спевает Прометея за дарование людям свободы и справедливости, но и рисует тот тяжкий путь, на который встало человечество после получения дара Прометея. Этот путь рисуется у Щербины в стихотворении 1842 года «Дар Прометея», между прочим, так:
Когда мы приняли огонь самосозданья,
Природа спрятала в свою немую грудь
И тайны ясные, и легкие познанья,
И тернием усыпала нам путь...
И бледен пламенник блестящий Прометея,
И стал уж он приметно догорать,
И мало сил у нас, и нет у нас елея
Божественный светильник поддержать[85].
К. М. Фофанов, рисуя беспомощность человеческой природы, которая не в силах воплотить свои высшие видения, свои фантастические, но счастливые призраки, причину этого видит в том, что он лишен творческого дара Прометея. Это свидетельствует о том, что поэт признает творческую силу и мощь Прометея, но себя считает лишенным этой силы и мощи. В стихотворении 1893 года «Не зажигая звезд, плывет по небосводу...»[86] он пишет, обращаясь к своим «призракам»:
О нет! Летите прочь, скорей летите прочь!
Не я вас напою дыханьем Прометея,—
Я нищ огнем души, я тростника слабее,—
Летите от меня в заоблачную ночь!
У Всев. Соловьева в рассказе «Бессо безумный» (1883) некий осетинский пастух Бессо набрел на прикованного Прометея и хотел его освободить, чему помешали его соседи по аулу, а он сам стал бродить вокруг скалы Прометея как безумный. Здесь нет прямой критики Прометея (который к тому же и не назван по имени), но почему-то местный пастух сошел из-за него с ума и проводит жизнь в непрерывном бродяжничестве[87].
В-четвертых, Прометей трактовался в русской литературе также как символ буржуазной и вполне политической революции, хотя она далеко не всегда выражалась .буквально. Скорее, нужно говорить не о революционном содержании этих стихотворений, но о той радикальной атмосфере, в которой они появились и которая тоже невольно придавала им радикальный смысл. У Кюхельбекера, писавшего в атмосфере назревающего декабризма, (236) Прометей покамест еще прародитель поэзии и вдохновитель человечества на лучшие мечты и подвиги. В стихотворении «К Промефею» (1820) Кюхельбекер пишет
О, пришли ж, Промефей, все мое лучшее в дар —
Не удивленье одно, но любовь и звуки простые
Робких еще, но тобой смело настроенных струн![88]
Формально здесь не выражено никакой революции, а изложение мифа о Прометее идет в плоскости гётевского изображения Прометея как символа художественного творчества. Формально никакого революционного пафоса не дается у Кюхельбекера также и в стихотворении 1839 года. «Они моих страданий не поймут». Здесь поэт рисует тяжелейшую обстановку своей жизни в ссылке, где он окружен мелкими людьми и их ничтожными интересами и готов даже немедленно умереть, чтобы избавиться от окружающего его ужаса. Но среди этих страданий он все же не забывает великого имени Прометея и пишет:
Не говорите мне «Ты Промефей!»
Тот был к скале заоблачной прикован,
Его терзал не глупый воробей,
А мощный коршун[89].
Таким образом, даже страдания Прометея Кюхельбекер трактует как весьма завидный удел в сравнении с ничтожеством, мелкой и полной бессмысленностью как своих собственных страданий, так и состояния окружающей его общественности.
Нет никакой открытой революционности и в стихотворении Н. П. Огарева 1841 года «Прометей». Здесь он призывает коршуна клевать его внутренности и называет его «палачом Зевса». Кончается стихотворение таким обращением к Зевсу:
А я, на вечное мученье
Тобой прикованный к скале,
Найду повсюду сожаленье,
Найду любовь по всей земле,
И в людях, гордый сам собою,
Я надругаюсь над тобою[90].
Формально здесь тоже не выражено никакого политического радикализма. Тем не менее в устах Огарева в 40-х годах прошлого (237) века подобного рода стихотворение обязательно обладало политическим и даже революционным подтекстом.
Шевченко в своем стихотворении «Кавказ» (1845) уже прямо понимает Прометея как политический символ непобедимой мощи завоеванных и угнетенных народов. Приведем самое начало этого стихотворения.
За горами горы, тучами повиты,
Засеяны горем, кровию политы.
Спокон века Прометея
Там орел карает,
Что ни день, клюет он ребре,
Сердце разрывает,
Разрывает, да не выпьет
Крови животворной,
Вновь и вновь смеется сердце
И живет упорно.
И душа не гибнет наша,
Не слабеет воля,
Ненасытной не распашет
На дне моря поля.
Не скует души бессмертной,
Не осилит слова,
Не охает славы бога,
Вечного, живого[91]
Радикальнее всех мыслила, пожалуй, Леся Украинка, хотя ее общественно-политический пафос в те времена, конечно, не мог быть выражен буквально, а получал более философские или философско-религиозные формы. В стихотворении 1896 года «Rat пох?» эта писательница рисует окружающую ее действительность в виде мрачного хаоса, которому «земной бог» отдал один приказ: «Да будет тьма!» Среди этого темного я холодного хаоса жизни мелькают искры Прометеева огня, но и они оказываются бессильными[92].
В небольшой драме 1905 г. «В катакомбах»[93] раб, разуверившийся в религии, вспоминает Прометея:
Я честь воздам титану Прометею.
Своих сынов не делал он рабами,
Он просветил не словом, а огнем,
Боролся не покорно, а мятежно,
Не трое суток мучился, а вечно
И все же не назвал отцом тирана,
Но деспотом вселенским заклеймил, (238)
Предвозвещая всем богам погибель.
Я вслед за ним пойду. Но япогибну
Не за него,— не требует он жертвы,—
Но лишь за то, за что и он страдал.
Еще в одном своем произведении, в драматической поэме 1907 года «Кассандра», Леся Украинка говорит о Прометее не столь принципиально, но все же указывает на его муки за людей, предопределенные ему Мойрой:
Жизнь и огонь дал людям Прометей
И знал, что муки ждут его за это,
Все муки принял на себя провидец,
За всех сынов праматери Земли
Его жестоко покарала Мойра[94].
В. Я.Брюсов в стихотворении 1904 года «К олимпийцам» тоже настроен весьма пессимистически, несмотря на дары Прометея, но даже и после его гибели память об этих дарах он считает вечной.
Здесь же, долу, во вселенной —
Лишь обманность всех путей,
Здесь правдив лишь смех надменный
Твой, о брат мой, Прометей!
Олимпиец! бурей снежной
Замети мой буйный прах,—
Но зажжен огонь мятежный
Навсегда твоих рабах![95]
В-пятых, в русской литературе появлялась картина полного дуализма и безвыходного противоречия между Зевсом и Прометеем без всякого судейского осмысления образа Прометея, но на фоне роскошных картин кавказской природы — у Н. Минского в «Счастье Прометея»[96].
В этом стихотворении Н. Минского сначала рисуются неизмеримые страдания Прометея с подчеркиванием их безвыходности и как будто бы даже какой-то окончательности. Кроме того, сам Прометей не уверен в том, что его огненный дар людям действительно имеет для них решающее значение. И этим только подчеркивается мука Прометея, удаленного от всякого нормального существования и пребывающего в безвыходном противоречии с Зевсом. Однако не этим важно для нас стихотворение Н, Минского. Поэт жил в ту эпоху, когда многие писатели и обширные круги читателей были склонны верить в искусство как некоторого рода (239) всемогущую и всеисцеляющую силу. Прочие ценности старого мира уже изживались. Но одна ценность, именно искусство, не только продолжала утешать культурных людей, но часто казалась им единственной силой, способной утешить человека и дать ему такое удовлетворение, которое уже было потеряно в других областях. Под влиянием подобного рода настроений предсимволист Минский и находит возможным утешить Прометея не чем иным, как именно созерцанием красоты кавказских гор. Об окончании своих страданий Прометей уже не думает. О примирении с Зевсом также нет у него никакого помысла. Даже значение дарованного им людям огня вызывает у него сомнения. Отогнать хищных птиц, терзающих его внутренности, у него нет не только никакой возможности, но даже не приходит в голову. Но вот красота кавказской природы вдруг заставляет его забыть свои страдания, у него делается на душе тихо и спокойно, и он погружается в свои эстетические переживания, обо всем прочем просто забывает. О том, что Прометей имеет отношение к искусству и красоте, мы читали и у зарубежных и у русских писателей. Мы видели выше, что он часто трактовался вообще как предначинатель и поборник художественного творчества. Но о том, что Прометей самые муки свои забывает в результате своего погружения в глубину эстетических переживаний, об этом, кажется, до Минского негде было прочитать. Красота, пусть хотя бы даже красота только природы, уже способна если не излечить раны, то по крайней мере заставить забыть о доставляемых ими муках. Красота, по мысли Минского, оказывается выше и сильнее даже всех нечеловеческих и трудно-выразимых на человеческом языке страданий Прометея.