Глава двадцать четвертая. Единственная поэтическая Тема

Поэзия — совокупность примеров, из которых каждый следующий поэт обретает свою идею поэзии, — за много веков стала почти необъятной. Примеров очень много, разных и противоречивых, как сама любовь, но если «любовь» — слово, обладающее такой магической силой, что влюбленный забывает обо всех его неискренних употреблениях, то и «поэзия» имеет подобную власть для истинного поэта.

Поначалу поэт был лидером тотемного сообщества религиозных танцоров. Его стихи, а versus — латинское слово, соотносящееся с греческим strophe и означающее «поворот», танцевались вокруг алтаря или в каком-то священном помещении, и каждый стих обозначал новый поворот или движение в танце. Слово «баллада» имеет то же происхождение: это танцевальные стихи от латинского ballare (танцевать). Все тотемные сообщества в древней Европе находились под властью Великой Богини, Повелительницы Всего Дикого; танцы соответствовали времени года и отображали ежегодный сюжет, из которого постепенно возникла единственная великая поэтическая Тема: жизнь, смерть и возрождение Духа Года, сына и возлюбленного Богини.

Тут необходимо задать вопросы: «Тогда подходит ли христианская религия для поэта? Если же нет, то какая альтернатива?»

Официально Европа была христианской на протяжении последних шестнадцати веков, и хотя три главные ветви католической Церкви разъединены, все они претендуют на получение священного мандата от Иисуса Христа. В общем-то, это нечестно по отношению к Иисусу, который недвусмысленно отрицал свою божественность: «Что ты называешь меня благим? Никто не благ, как только один Бог», и еще: «Боже Мой, Боже Мой! Для чего Ты Меня оставил?» Они также отменили следование Моисееву закону, усовершенствованному Гиллелем и его учениками, которое Иисус считал важным условием спасения, но при этом сохранили этический кодекс фарисеев и ввели в христианство все старые языческие празднества в честь Темы, не считая поклонения самому Иисусу как «воплощенному Слову Божьему» в дохристианском гностическом значении и как Солнцу Праведности — распятому человеку-богу доисторического язычества.

Но хотя Иисус отверг Тему своей неколебимой верностью единственному тогдашнему Богу, который отказался от всех связей с богинями, и своим объявлением войны Женщине и ее трудам, исторически христианский культ может быть в большой степени оправдан. Иисус происходил из царской семьи; древней формулой, заключенной во втором псалме, был тайно коронован царем Израиля и получил титул сына бога-солнца, после чего счел себя предсказанным Мессией. Во время Тайной Вечери, вспомнив парадоксальное пророчество Захарии, он предложил себя своим людям в качестве евхаристической жертвы и приказал Иуде поспешить с приготовлениями к его смерти. Потом он был распят, подобно богу урожая Таммузу, а не убит мечом, как должен был быть убит Мессия, а поскольку проклятие Иеговы лишало распятого человека права на иудейскую загробную жизнь, то почему бы не поклоняться ему теперь как языческому богу? В самом деле, многие поэты и святые, не зная о его бескомпромиссном иудаизме, поклонялись ему, словно он был очередным Таммузом, Дионисом, Загреем, Орфеем, Гераклом или Осирисом.

ACHAIFA, OSSA, OURANIA, HESUCHIA, IACHEMA — пять этапов, которые проходит Дух Года в культе Небесного Геракла, — можно выразить в виде формулы:

Его найдут.

Он явит чудо.

Он воцарится.

Он успокоится.

Он уйдет.

Речение, процитированное Климентом Александрийским из «Евангелия евреев», по-видимому, адаптация этой формулы к нуждам христианской мистики:

Пусть он ищет, пока не найдет,

Когда же найдет, явит чудо.

Явив чудо, он воцарится.

Когда воцарится, он отдохнет.

Поскольку мистик, отождествляясь с солнечным Иисусом во время причастия, разделял его триумф над смертью, то пятый этап ему не требовался. Иисус был уравнен с HESUCHIA (покой, сон), четвертым этапом, когда деревья сбрасывают листья и отдыхают до начала весны. Похоже, что формула, изрекаемая мистагогами верующим, посвящавшимся в культ Геракла в дохристианские времена, была примерно такой:

Ищи бога, возлюбленного Великой Богиней.

Когда он родится на берегу, ты его найдешь.

Когда он совершит подвиги, ты удивишься.

Когда он воцарится, ты разделишь его славу.

Когда он успокоится, ты успокоишься тоже.

Когда он уйдет, ты уйдешь с ним вместе

На Западный Остров, в рай избранных.

В утерянном «Евангелии евреев» есть отрывок, который сохранил Ориген:

Даже теперь моя мать Святой Дух хватает меня за волосы и тащит меня на великую гору Фавор.

Фавор, как нам уже известно, — древний центр поклонения золотому тельцу, а золотой телец — это Атабирий, Дух Года, сын богини Ио, Хатор, Исиды, Алфеи, Деборы и так далее. Таким образом, связь греко-сирийского христианства и единой поэтической Темы была очень тесной в начале второго века, хотя позднее «Евангелие евреев» было запрещено как еретическое, очевидно, потому, что оставляло лазейку для возвращения оргиастической религии.

Христианство теперь единственная значительная религия в Европе. Иудаизм остался только евреям, а бесплодная попытка Людендорфа возродить старую тевтонскую религию — дело местной немецкой политики. Греко-римское язычество ушло в небытие еще до конца первого тысячелетия нашей эры, a язычество Северо-Западной Европы, которое было живо еще в начале семнадцатого столетия и даже пустило корни в Новой Англии, уничтожила Пуританская революция. Конечная победа христианства стала ясной, едва император Константин утвердил его в качестве официальной религии римского мира. Он сделал это неохотно, под давлением своей армии, набранной из рабов и несчастных, которым нравилось благожелательное отношение Церкви к грешникам и изгоям, а также чиновников, которым пришлись по сердцу энергия и дисциплина церковников. Аскетическая доктрина, главный элемент раннего христианства, постепенно теряла свою силу, но процесс этот шел очень медленно, и лишь в одиннадцатом веке прежнюю деву-богиню Рею — мать Зевса, отождествленную теперь с матерью Иисуса, — вновь стали почитать и восстановили в небесном царствовании; впрочем, это восстановление не завершилось полностью вплоть до двадцатого столетия, хотя его предвосхитил еще в пятом веке император Зенон, который перепосвятил Деве Марии храм Реи в Византии.

Пуританская революция была реакцией на поклонение Деве, которое во многих районах Великобритании приняло форму оргий «безумных весельчаков». Признавая мистическую доктрину Богоматери-девственницы, пуритане в то же время рассматривали Марию как женщину, чья причастность к божественности закончилась с родами, и предавали анафеме любой церковный ритуал и любую доктрину, которая шла от язычества, а не от иудаизма. Трудно даже выразить, насколько иконоборческое буйство, греховная тьма и воскресное нытье, которые пуританство принесло с собой, поразили католиков. Это прозвучало как предупреждение им, чтобы они укрепили праздничную сторону своего культа, прилепились к Благословенной Деве как главному источнику религиозной радости и возможно меньше обращали внимания на ортодоксальный иудаизм Иисуса. Хотя «разделенный дом» Веры и Правды как попытка поверить в то, что исторически неверно, был осужден последними папами, образованные католики до сих пор отводят взгляд от исторических Марии и Иисуса и устремляют его в благочестивом порыве на Христа и Богородицу, стараясь убедить себя, что Иисус говорил от своего имени, а не пророчествовал именем Иеговы, когда сказал: «Я есмь пастырь добрый» (От Иоанна 10:14), — или: «Истинно, истинно говорю вам» (там же, 1:51) и обещал всем верующим в него вечную жизнь. Тем не менее, они уже давно привели в порядок свой дом: при том, что многие из средневековых священников не только потворствовали народному язычеству, но и с радостью принимали его, все же Царице Небесной и ее Сыну поклоняются теперь без оргиастических обрядов. И хотя официально по-прежнему признается, что Сын посещал ад, подобно Гераклу, Орфею и Тесею, а мистическая свадьба Агнца и Белой Царевны, отождествляемой с Церковью, остается ортодоксальной доктриной, инцидент с Самсоном и Далилой не включен в миф, и старого козлоногого дьявола, вечного врага Сына, больше не представляют его двойником. Старая религия была дуалистичной: на костяном резном изображении четырнадцатого века до нашей эры, найденном в Рас-Шамра, Богиня — в платье минойской эры и с тремя ячменными колосьями в обеих руках — делит свое расположение между бараном (Богом Прибывающего Года) слева и козлом (Богом Убывающего Года) справа. Козел блеял, протестуя, когда голова Богини была повернута в другую сторону, и стоял на том, что она должна смотреть на него, ибо теперь его черед. В христианстве постоянно возвеличивают овец за счет козлов, отчего Тема искажается: духовная наука становится антипоэтической. Жестокая, капризная, невоздержанная Белая Богиня и мягкая, спокойная, чистая Девственница могут быть соединены разве что в контексте Рождества.

Трещина, разделяющая теперь христианство и поэзию, в сущности та же, что разделила иудаизм и культ Аштарот в результате религиозной реформации после изгнания. Различные попытки сблизить их, предпринятые климентинцами, манихеями и другими раннехристианскими еретиками, а также паломниками, поклонявшимися Деве Марии, и трубадурами времен крестовых походов, наложили свой отпечаток на церковные ритуалы и доктрины, но потом были сведены на нет сильной пуританской реакцией. Стало невозможно соединять когда-то идентичные функции священника и поэта без ущерба для того или другого, как видно на примере англичан, которые продолжали писать стихи после своего рукоположения: Джона Скелтона, Джона Донна, Ричарда Крэшо, Джорджа Герберта, Роберта Геррика, Джонатана Свифта, Джорджа Крабба, Джерарда Мэнли Хопкинса. Поэт легко выживает лишь там, где священнику указывают на дверь. Так случилось со Скелтоном, когда он объявил о своем неприятии церковной дисциплины и вышил шелком и золотом имя музы «Каллиопа» на сутане. Геррик же доказал свою преданность поэтическому мифу, опаивая девонширским ячменным элем из серебряной чаши избалованную белую свинью. Что касается Донна, Крэшо и Хопкинса, то здесь война поэта со священником велась на высоком мистическом уровне, но разве можно сравнить «Священные стихи» Донна, написанные после смерти Анны Мор, его единственной Музы, с его любовными «Песнями и сонетами»? И стоит ли хвалить Хопкинса за то, что он покорно подчинил свои поэтические экстазы исповедальне?

В главе первой я писал, что о поэте можно судить по тому, насколько точно он изображает Белую Богиню. Шекспир знал и боялся ее. Не стоит заблуждаться насчет его глупеньких пассажей о любви в ранней поэме «Венера и Адонис» или невероятной мифологической путаницы в «Сне в летнюю ночь», где Тесей появляется в обличье елизаветинского щеголя, Три Парки, давшие имена феям, — как эксцентричные Душистый Горошек, Паутинка и Горчичное Зерно, Геракл — как озорной Робин Добрый Малый, Лев с Твердой Рукой — как столяр Миляга, а самые страшные из всех — Дикий Осел Сет-Дионис и Небесная Царица в диадеме из звезд — как ослоухий Основа и Титания в блестящей мишуре. С гораздо большей искренностью он показывает ее в «Макбете» — как Тройственную Гекату, властвующую над ведьминским котлом, ибо ее дух вселяется в леди Макбет и вдохновляет ее на убийство короля Дункана, или в «Антонии и Клеопатре» — как обольстительную и распутную Клеопатру, чья любовь погубила Антония. В последний раз она появляется в пьесах как «проклятая ведьма Сикоракса» в «Буре»[229]. Шекспир устами своего персонажа Просперо заявляет, что с помощью своих магических книг одолеет ее, сокрушит ее мощь и сделает своим рабом ее чудовищного сына Калибана, прежде под видом расположения к нему выведав у него все секреты. Однако он не в состоянии изменить ни название острова, ни цвет голубых глаз Сикораксы, хотя «голубоглазый» на елизаветинском сленге означало также «голубой ободок распутства». Сикоракса, на чью связь с Керридвен было указано в главе восьмой, явилась на остров в лодке вместе с Калибаном, как Даная приплыла на Сериф из Аргоса с младенцем Персеем или Латона — на Делос с еще не родившимся Аполлоном. Она была богиней, управлявшей видимой луной — «приливы и отливы ей подвластны». Шекспир говорит, что она изгнана из Argiers (Аргос?)[230]за колдовство, но он поэтически справедлив к Калибану, ибо вкладывает в его уста настоящую поэзию:

Be not afeared; the isle is full of noises,

Sounds and sweet airs that give delight and hurt not,

Sometimes a thousand twangling instruments

Will hum about mine ears; and sometime voices,

That if I then had wak 'd after long sleep

Will make me sleep again: and then in dreaming

The clouds methought would open and show riches

Ready to drop upon me; that, when I wak 'd

I cried to dream again.

(He бойся: этот остров полон шумов

И звуков, нежных, радостных, невнятных

Порой. Сотни громких инструментов

Доносятся до слуха. То вдруг голос,

И сам он меня от сна пробудит,

Опять навеет сон; во сне же снится,

Что будто облака хотят, раздавшись,

Меня осыпать золотом. Проснусь

И вновь о сне прошу [231].)

Надо отметить, что алогичное сочетание времен тут формирует идеальное представление о времени.

Донн слепо поклонялся Белой Богине в обличье женщины, которую он сделал своей Музой. Он настолько был не в состоянии вспомнить ее внешность, что написал лишь, как видел свои влюбленные глаза в ее глазах. В «Лихорадке» он зовет ее «душою мира», потому что если она покинет его, то мир будет всего лишь ее трупом. И еще:

Thy beauty and all parts which are thee

Are unchangeable firmament.

(Твоя красота и все, что тебя составляет,

Неизменный небесный свод.)

Джон Клэр писал: «Сны о красоте, о женском божестве внушали моему воображению самое возвышенное представление о прекрасном; вот и прошлой ночью богиня явилась мне столь живо мечтою моих снов, что мне больше не приходит в голову сомневаться в ее существовании. Поэтому я записал свои видения, не желая расставаться со счастливой верой в нее, как в моего ангела-хранителя».

Китс видел Белую Богиню как La Belle Dame Sans Merci. У нее длинные волосы, легкие шаги и дикий огонь в глазах, но Китс, что интересно, лилеи с ее чела переносит на чела её жертв и заставляет рыцаря сажать ее на своего коня, вместо того чтобы садиться на ее коня, подобно Ойсину, которого увезла с собой Ниав Золотоволосая. Любопытно также, что Китс писал с жалостью о Ламии, богине-змее, словно она была несчастной Гретхен или Гризельдой.

Стихотворение «La Belle Dame Sans Mersi» требует детального рассмотрения в свете Темы. Я привожу его здесь в таком виде, в каком оно впервые появилось в печати, взятое из письма Китса брату Джорджу в Америку, с несколькими шутливыми замечаниями. Зачеркнутые слова заключены в скобки:

Вечер, Среда [232]

La Belle Dame Sans Mersi[233]

О What can ail thee Knight at arms

Alone and palely loitering?

The sedge is withered from the Lake

And no birds sing!

О What can ail thee Knight at arms

So haggard and so woe begone?

The squirrel's granary is full

And the harvest's done.

I see [death's] a lily on thy brow

With anguish moist and fever dew,

And on thy cheeks a fading rose

Fast Withereth too —

I met a Lady in the [Wilds] Meads

Full beautiful, a faery's child

Her hair was long, her foot was light

And her eyes were wild —

I made a Garland for her head,

And bracelets too, and fragrant Zone,

She look 'd at me as she did love

And made sweet moan —

I set her on my pacing steed

And nothing else saw all day long,

For sidelong would she bend and sing

A faery's song —

She found me roots of relish sweet

And honey wild and [honey] manna dew,

And sure in language strange she said

I love thee true —

She took me to her elfin grot

And there she wept [and there she sighed]

and sighed full sore,

And there I shut her wild wild eyes

With kisses four.

And there she lulled me asleep

And there I dream 'd Ah Woe betide!

The latest dream I ever dreamt

On the cold hill side.

I saw pale Kings, and Princes too

Pale warriors death pale were they all

Who cried La belle dame sans mersi

Thee hath in thrall.

I saw their starv 'd lips in the gloam

[All tremble]

With horrid warning [wide agape] gaped wide,

And I awoke, and found me here

On the cold hill's side

And this is why I [wiher] sojourn here

Alone and palely loitering;

Though the sedge is withered from the Lake

And no birds sing — …

La Belle Dame Sans Mersi

1

«Зачем, о рыцарь, бродишь ты

Печален, бледен, одинок?

Поник тростник, не слышно птиц,

И поздний лист поблек.

2

Зачем, о рыцарь, бродишь ты,

Какая боль в душе твоей?

Полны у белок закрома,

Весь хлеб свезен с полей.

3

Смотри: как лилия в росе,

Твой влажен лоб, ты занемог,

В твоих глазах застывший страх,

У вяли розы щек ».

4

Я встретил деву на лугу,

Она мне шла навстречу с гор.

Летящий шаг, цветы в кудрях,

Блестящий дикий взор.

5

Я сплел из трав душистых ей

Венок, и пояс, и браслет

И вдруг увидел нежный взгляд,

Услышал вздох в ответ.

6

Я взял ее в седло свое,

Весь долгий день был только с ней.

Она глядела молча вдаль

Иль пела песню фей.

7

Нашла мне сладкий корешок,

Дала мне манну, дикий мед.

И странно прошептала вдруг:

«Любовь не ждет!»

8

Ввела меня в волшебный грот

И стала плакать и стенать.

И было дикие глаза

Так странно целовать.

9

И убаюкала меня,

И на холодной крутизне

Я все забыл в холодном сне,

В последнем сне.

10

Мне снились рыцари любви,

Их боль, их бедность, вопль и хрип:

«La belle dame sans mersi

Ты видел, ты погиб!»

11

Из жадных, из разверстых губ

Живая боль кричала мне,

И я проснулся — я лежал

На льдистой крутизне.

12

И с той поры мне места нет,

Брожу, печален, одинок,

Хотя не слышно больше птиц

И поздний лист поблек.

(Перевод В. Левика)

Почему четыре поцелуя, скажете вы, почему четыре поцелуя? Да потому что я хотел обуздать опрометчивую безудержную пылкость моей Музы, ведь она готова была сказать двадцать, не портя мне рифму, но мы должны держать Воображение в узде, как сказали бы Критики, вынося свой Приговор. Мне нужно было выбрать такое число, чтобы обоим глазам досталось поровну, и, если честно, по два — то, что надо. Представляешь, я бы сказал «семь», тогда получилось бы по три с половиной и было бы ужасно с моей стороны…

Это стихотворение обсуждается подробно в «Жизни Китса» сэра Сидни Колвина. Китс прочитал перевод, который приписывался Чосеру, «La Belle Dame Sans Merci» Алана Шатье, в котором «кавалер, не добившись расположения дамы, умирает в печали». В переводе на английский язык эти строки звучали так:

I came into a lustie green vallay

Full offlouers… Riding an easy paas

I fell in thought of joy full desperate

With great disease and paine, so that I was

Of all lovers the most unfortunate.

(Я оказался в красивой зеленой долине,

Полной цветов… Спокойно сидя на коне,

Я задумался о радости, полный отчаяния

Из-за великого несчастья и боли, ибо я был

Из всех влюбленных самым неудачливым.)

Есть и другие литературные источники баллады. В «Королеве фей» (II. 6) Спенсера волшебницу Федрию видит в лодке рыцарь Кимохил, когда идет по берегу. Он принимает ее приглашение войти в лодку, и они хорошо проводят время вместе. Она поет, шутит, надевает венок на голову, а потом — цветочную гирлянду на шею к большому удовольствию рыцаря. Когда они высаживаются на остров в «Покойном озере», дама уводит рыцаря в тень, убаюкивает его, положив его голову себе на колени, а потом оставляет его. Точно так же в «Смерти Артура» (IV.1) Мэлори поэт-пророк Мерлин «до безумства влюбился» в волшебницу Ниневу, которая завела его в грот и там заточила.

Эми Лоуэлл нашла еще один источник стихотворения в сказании «Пальмирин Английский», которое Китс, как известно, с жадностью читал. Пальмирин безумно влюблен в Полинарду, которую, как ему кажется, он обидел, и он изливает свою печаль, стоя на берегу под деревьями… «Такая сильная страсть завладела им, что ослабело его сильное сердце такую власть взяли над ним фантастические измышления, что он упал под ивами, словно мертвый». В другом эпизоде Пальмирин «увидел скачущую к нему на белой лошади девицу с развевающимися волосами и в смятых одеждах; а по дороге она кричала и плакала, наполняя небо печальными воплями». Ее подослала колдунья Евтропа, чтобы заманить рыцаря к себе. А ближе к концу сказания появляется описание королей и принцев, покоящихся в усыпальнице на Опасном острове, и это, похоже, и есть описание «pale Kings and Princes too» Китса.

В «La Belle Dame Sans Mersi» есть отголоски «Кубла Хан» Кольриджа (поющая девица и поэтическая медовая свежесть — «honey wild and manna dew» у Китса), строки Вордсворта («Her eyes are wild») и строки из «Пасторалей» Уильяма Брауна «Let no bird sing…» Однако самый значительный источник — баллада «Томас Рифмач», один из вариантов которой был опубликован сэром Вальтером Скоттом в «Песнях шотландской границы», а другой — Робертом Джеймиесоном в «Народных балладах». Томас из Эрселдауна был увезен королевой Волшебной страны на молочно-белом коне в сад, где она накормила его хлебом и напоила вином, укачала его на своих коленях и одарила поэтической проницательностью, но предупредила, что его принесут в качестве субботней жертвы аду, если он ступит на дорогу, что «лежит в стороне от морозного склона горы».

Китсу было двадцать четыре года, и у него ничего не ладилось. Ради литературы он забросил медицину, но начал сомневаться в том, что сможет себя содержать ею. «Ленивая праздность» завладела им. Он горел ревнивой собственнической страстью к «прелестной и элегантной, изящной, глупенькой, модной и непонятной… кокетке» Фанни Броун. Ей, несомненно, нравились его посвящения, и она хотела иметь его своим поклонником, но ее кокетство причиняло ему боль тем большую, что он не мог сделать ей предложение и потребовать от нее верности. «Четыре поцелуя» в стихотворении (обычное балладное число поцелуев — три), похоже, автобиографичны: вряд ли они выдуманы поэтом ради рифмы. Однако Фанни, по-видимому, частенько была безжалостна в ответ на его хозяйские замашки и даже, как он жалуется в письме, превратила его «сердце в футбольный мяч, кокетничая с Брауном», его другом. Таким образом, Belle Daте — отчасти волшебница Фанни Броун, которую Китс, используя метафору, посадил на своего Пегаса: ей и правда очень нравились его стихи, и она переписала одно или два из них в свой альбом.

Китс, когда писал своему брату Джорджу, который сам испытывал серьезные затруднения и был далеко от дома, всеми силами хотел скрыть, как сильна его страсть к Фанни и как плачевно состояние его здоровья вдобавок ко всем остальным неприятностям. Шестью месяцами раньше, во время изнурительного путешествия по Шотландии, он заболел туберкулезом, а вернувшись, обнаружил, что от той же болезни умирает его брат Том. Бывшему студенту-медику было известно, что от туберкулеза лекарства нет. Он видел лилеи на лбу Тома, чахоточные розы на его щеках, открытый рот, предупреждавший его об опасности, и он закрыл дикие глаза брата монетами, а не поцелуями.

В том же письме, в котором была записана баллада «La Belle Dame Sans Mersi», Китс упоминает о своей встрече с Кольриджем, прогуливавшимся возле Найгетских прудов с Грином, его бывшим преподавателем медицины. Сохранилась и запись Кольриджа об этом. Китс попросил разрешения пожать ему руку, желая унести с собой воспоминание об их встрече, и когда он ушел, Кольридж сказал Грину: «В его руке смерть». Он написал, что рука была «горячая и влажная», по словам самого Китса — это «лихорадочная роса» («fewer dew»). Таким образом, Belle Dame была также Чахоткой, чьи жертвы напоминали ему, что и он теперь входит в их число. Хотя еще целый год прошел до «смертельного предупреждения», то есть сильного легочного кровотечения, Китс наверняка уже понял, если бы он и мог содержать Фанни, то все равно с его стороны было бы неблагородно просить ее выйти за него замуж, тем более его чахотка осложнялась венерическим заболеванием, подхваченным за два года до этого в Оксфорде, где он навещал своего друга Бэйли, студента-богослова. Вот почему лицо Belle Dame бледно и тонко, как лицо Фанни, но при этом насмешливо и жестоко: оно было лицом жизни, которую Ките любил (в письмах к Фанни он называет ее Жизнью и Любовью), и лицом смерти, которой он боялся.

Но этот персонаж из ночного кошмара имеет и третье составляющее — дух Поэзии. Главным утешением Китса в его несчастьях, его всепоглощающей страстью и мощным оружием, которым он мечтал расчистить себе путь к любви Фанни, были его поэтические амбиции. Теперь Поэзия стала не доброй госпожой. В смятенном состоянии сердца и ума он не мог заставить себя сесть за романтическую поэму, которой, по примеру Мильтона, надеялся добыть себе славу. Незадолго до этого он прекратил работу над «Гиперионом», написав две с половиной книги, и признался своему другу Вудхаузу, что недоволен плодами своих трудов.

То, что Belle Dame представляла одновременно Любовь, Смерть от Чахотки (современной проказы) и Поэзию, подтверждается изучением сказаний, из которых Ките черпал образы для своего стихотворения. Похоже, он интуитивно чувствовал (не зная этого наверняка), что все они основаны на одном античном мифе. Королева Волшебной страны в «Томасе Рифмаче» была средневековой преемницей предкельтской Белой Богини, которая увозила священного короля в конце его семилетнего правления на свой остров Элисиум, где он становился пророчествующим героем. Сюжет о пророке Мерлине и волшебнице Ниневе имеет то же происхождение, что и сюжет о Пальмирине и волшебнице Федрии. Она — Смерть, дарующая поэтическое бессмертие жертвам, которых она соблазнила своими любовными чарами.

Что касается Томаса Рифмача, или Томаса из Эрселдауна, то это особый случай. Этот поэт начала тринадцатого столетия объявил, что получил поэтическую проницательность от королевы Волшебной страны, неожиданно явившейся ему, когда он лежал на берегу Хантли, и выбравшей его своим возлюбленным. Именно по этой причине его пророчества были высоко ценимы шотландцами. (Томас Чемберс в 1870 году говорил, что они получили «широкое распространение среди крестьян».) Хотя на первый взгляд может показаться, что Томас попросту украл гаэльский миф об Ойсине и Ниав Золотоволосой, артуровский вариант которого представлен в сюжете об Ажье Датчанине[234]и Моргане ле Фэй, и приложил его к себе, на самом деле это не так. По-видимому к нему на берегу подошел не фантом, а живая женщина, носившая титул «королевы Волшебной страны», — тогдашняя инкарнация Гекаты, богини ведьм. Она заставила его отречься от христианской веры и посвятила его в культ ведьм под новым именем «Честный Томас».

Насколько нам известно из ведьминских процессов, то же самое приключалось и с другими юными шотландцами три-четыре века спустя. В Абердине в 1597 году, например Андро Мэн покаялся в плотских утехах с тогдашней королевой Волшебной страны, которая «властвовала над всеми ремеслами» и на белой лошади приехала на ежегодный праздник урожая в Бинхилле и Бинлохте. «Она очень красивая и может быть старой или молодой по своему желанию. Она делает королем любого, кто ей понравится, и спит со всяким, с кем пожелает». (Старая и молодая она была естественно потому, что представляла богиню луны в разных фазах.) Позднее Уильям Бартон из Кирклистона тоже, как он признался на процессе в 1655 году, стал возлюбленным Королевы, отверг христианскую веру, был наречен Иоанном Крестителем и получил знак дьявола. Но к тринадцатому веку короля на седьмой (субботний) год правления уже не приносили в жертву или, если приносили, то символически, ибо в саду, куда Королева привела Томаса из Эрселдауна, она пригрозила ему смертью, если он будет рвать яблоки, которыми, как считалось, питались умершие пророки. Если бы Томас съел яблоко, он не выжил бы, чтобы поведать нам свою историю, и не сохранил бы «зеленые башмаки и бархатный плащ» — одежды королевского поэта. Описание его таинственных приключений совпадает с тем, что нам известно о церемониях инициации в ведьминском культе. Как и Ажье Датчанин, Томас поначалу ошибочно принял Королеву за Деву, но это простительная ошибка, поскольку (согласно признанию ведьмы Марион Грант из Абердина, подруги Андро Мэна) ведьмы ее называли «наша госпожа» и одета она была во все белое.

Китс в своих письмах к Фанни откровенно пишет, что хотел бы стать ее возлюбленным в полном смысле этого слова, в каком Томас из Эрселдауна был возлюбленным королевы Волшебной страны, и готов с радостью получить Знак и кровью подписать договор, согласно которому его душа пойдет в ад. Он не был христианином. «Моя религия — Любовь и ты — ее единственный догмат», — писал он Фанни.

Однако Фанни не пожелала играть предназначенную ей роль. Пусть поначалу, подобно королеве, которую Уильям Бартон встретил на своем пути, она делала вид, будто «злится и радуется», когда он предлагал ей свою любовь, а потом жалела его в его несчастье и немного иронизировала над ним, все же очевидно, что она никогда «не собиралась делать ничего такого, о чем противно слышать христианскому уху».

У Кольриджа в лучшие его времена было более ясное поэтическое сознание, чем у Китса. Хотя вторая часть поэмы «Кристабель» противоречит лунной магии первой части, в «Старом мореходе» в образе женщины, играющей на корабле-фантоме в кости со Смертью, Белая Богиня изображена со всей преданностью:

Her lips were red, her looks were free,

Her locks were yellow as gold,

Her skin was white as leprosy.

The Nightmare Life-in-Death was she,

Who thicks man's blood with cold.

Кровавый рот, незрячий взгляд,

Но космы золотом горят.

Как известь — кожи цвет.

То Жизнь-и-в-Смерти, да, она!

Ужасный гость в ночи без сна,

Кровь леденящий бред.

(Перевод В. Левика)

Английские сочинители баллад, оставшиеся неизвестными, постоянно славили красоту Богини и ее страшную власть. Она вдохновила анонимного автора на создание «Песни Тома О'Бедлама»:

Луна — мой друг сердечный,

И филин тут как тут,

Да селезень зеленый

С крикливою вороной

Печаль мою поют.

(Перевод А. Шараповой)

Также и в «Святой земле Вальсингам»[235]:

— Я встретил светлую деву —

Словно ангел Господа Бога,

Как нимфа или царевна

Стояла она у порога.

— Ушла и меня одного,

Как незнакомца, оставила.

А когда-то во мне души

Эта дева не чаяла.

(Перевод А. Шараповой)

«Святая земля Вальсингам» напоминает полное нежности описание Богини в древнеирландском сказании «Болезнь Кухулина», сочиненное Лаегом после посещения крепости сидов:

В красивом доме девица живет,

Прекраснее всех жен ирландских

И легкостью шагов, и золотом кудрей,

Но и умом, и смелостью, и блеском.

Со всеми говорит она в черед,

И речь ее столь сладкозвучна,

Что тотчас же сердца мужей

Переполняются любовью к ней.

Но хотя Богиня любит губить, губит она только тех, кто хочет быть погубленным.

Упоминание Кольриджа о проказе (white as leprosy) на удивление точно. Белизна Богини всегда была двоякого свойства. С одной стороны, это прелестная белизна жемчуга, женского тела, молока, нетронутого снега, а с другой — ужасная белизна трупа, призрака, проказы. Недаром в Левите (14:31) излеченный от проказы первым делом благодарит богиню-мать «приношением хлебным», то есть ячменной мукой. Алфито, как мы уже говорили, все это в себе соединяла, ибо alphos — белая проказа, что поражает лицо, a alphiton — ячмень, и Алфито жила в вечных снегах на скалах Нонакриса. Павсаний связывает слово leprosy, означающее «чешуйчатость», что является характер ной чертой настоящей проказы, с городом Лепреем, который стоит на берегу реки Алфей в районе Трифилии (клевер), где была колония прокаженных, основанная богиней по имени Лепрея. Потом она перешла под покровительство «Зевса белого тополя», поскольку leuce- другое название проказы — означает также «белый тополь». Таким образом, мы связываем несколько нитей. О белом клевере, который растет там, где правит богиня любви Олвен, можно сказать «белый, как проказа». И еще получается, что листья белого тополя (осеннее дерево «Beth-Luis-Nion»), который все еще растет в долине Стикса, использовались как профилактическое средство против проказы, ибо albus и albulus на латыни имеют все значения греческого слова alphos. Когда Эвандр пришел из Аркадии в Италию, он принес с собой название реки Алфей: Albula — старое название реки Тибр, хотя его желтые воды заработали бы ему название Xanthos или Flavus, если бы не вмешательство Белой Богини, способствовавшей миграции.

Священнослужительницы Белой Богини в древние времена, видимо, красили лицо мелом, подражая белому диску луны. Похоже также, что остров Самофракия, знаменитый своими мистериями в честь Белой Богини, получил название от чешуйчатой проказы, так как Samo — белый, а старо-гэльское слово, обозначавшее этот вид проказы, — Samothrusc. Страбон в «Георгиках» подтверждает это предположение, цитируя Артемидора, который писал, что «возле Британии есть остров, где отправляются те же обряды в честь Цереры и Персефоны, что в Самофракии».

В «Старом мореходе» Ночная Кобыла, «Жизнь-в-Смерти» выигрывает игру:

«The game is done, I've won, I've won»,

Quoth she and whistles thrice.

И с хохотом вскричала та,

Чьи красны, точно кровь, уста:

«Моя взяла, моя!»

(Перевод В. Левика)

Она трижды свистнула («whistles thrice»), призывая ветры, чтобы спасти жизнь Морехода, и здесь опять Кольридж на диво точен. Белая Богиня Кардея, как уже говорилось, властвовала над четырьмя главными ветрами. В мифологии главным был Северный ветер, за спиной которого располагался ее звездный замок — возле дверных петель Вселенной. Тот же ветер подул в ответ на последнюю загадку Гвиона в «Сказании» и помог освободить Элфина, именно он, согласно Гекатею, дал название гиперборейским жрецам Аполлона. Свистеть три раза в честь Белой Богини — традиционный способ поднять ветер, — отсюда поверье, что «кудахчущая курица и свистящая девица» сулят несчастье. «Я позову ветер». — «А я другой». Так ведьмы говоря в «Макбете»… Тесная связь ветров с Богиней являет себя в широко распространенном народном веровании, будто свиньи и козы (ее священные животные) — единственные способны видеть ветер, а кобылы легко могут стать невидимыми, повернувшись задом к ветру.

Самое раннее классическое упоминание этого поверья насчет кобыл встречается в «Илиаде», когда Борей воспылал любовью к трем тысячам кобыл Эрихтония, сына Дардана. Он встретил их на поле возле Трои и обрюхатил двенадцать из них. Ученые видели в этом аллегорическое описание быстроты двенадцати священных лошадей, посвященных Борею. Однако миф куда сложнее. Борей жил вместе с тремя братьями — Южным, Западным и Восточным ветрами-в священной пещере на горе Гем во Фракии, что находится к северу от Трои, но его также почитали в Афинах. Афиняне дали ему почетный титул «зятя», и их древнее уважение к нему еще более усилилось, когда он спустился с горы Гем во время персидского вторжения в Грецию и потопил большую часть кораблей Ксеркса возле мыса Сепий. На знаменитом резном ларце Кипсела можно увидеть Борея в виде получеловека-полузмея, и это должно служить напоминанием о том, что ветры подчинялись богине смерти и вылетали из нор или пещер прорицателей. Он показан уносящим нимфу Орифию, дочь другого Эрихтония[236], первого царя Афин (который изобрел колесницу, запряженную четверкой лошадей) в свой горный дом во Фракии.

Это дает ключ к пониманию происхождения культа Северного ветра. Кобылы Эрихтония на самом деле были кобылами самого Борея, ибо Эрихтоний — тоже получеловек-полузмей. Эрихтоний, которого называли «коренной житель земли» (autochthon, «тот, кто вырос из земли»), был первоначально сыном Афины и демиурга Гефеста, но потом, когда Афина стала символизировать девственность в Афинах и это сделалось гражданской гордостью жителей города, его отцом оставили Гефеста, а матерью сделали богиню земли Гею. Имя Орифии, то есть нимфы, которую он похитил, значит «та, что беснуется в горах», — и она, очевидно, богиня любви из священной триады, где Афина была богиней смерти. Это объясняет, почему Борей — зять Афины, а следовательно, зять всех афинян, чья давняя дружба со жрецами Борея из Гипербореи упоминается Гекатеем. Но так как северные ветры не могут дуть на север, сюжет о Борее, унесшем Орифию во Фракию, наверняка относится к переносу во Фракию оргиастического культа Афины, Тройственной Богини-козы, и ее возлюбленного Эрихтония, alias Офиона, и адаптации этого культа там, неподалеку от Трои, к оргиастическому культу Тройственной Богини-кобылы. Двенадцать священных кобыл Борея дали ей три запряженных четверкой колесницы. Так как Эрихтоний вскоре после рождения сбежал от своих преследователей в эгиде Афины — мешке из шкуры козы Амалфеи, — скорее всего он явился с ней вместе из Ливии, где его любили, по-видимому, больше, чем в Греции. Северные ветры летом холодят утренний воздух по всему побережью Ливии, и Гесиод называет Борея сыном Астрея (звездный) и Эос (заря). То, что португальские кобылы беременели от зефира — согласно Варрону, Плинию и Колумелле — очевидная ошибка, связанная с крайне западным paсположением Португалии. Философ Птолемей совершенно справедливо приписывает «ветры, которые оплодотворяют» только планете Зевса (Юпитеру), который властвовал над севером, и Борей — другое имя Зевса[237]. Лактанций, один из отцов церкви конца тринадцатого столетия, считал подобное оплодотворение кобыл аналогией таинственного оплодотворения Девы Марии Святым Духом (иначе «дыхание»), кстати, в то время это сравнение не считалось проявление плохого вкуса.

Сцена, где Филомеле вырезают язык, показывает жрицу, которая впадает в пророческий транс, жуя листья лавра. Ее лицо говорит об экстазе, а не о боли, и вырезанный язык — всего-навсего лавровый лист, который слуга подает ей.

Сцена, где она вышивает буквы на пеплуме, показывает жрицу, которая делает пророческие стежки на белой ткани по кельтскому обычаю, описанному Тацитом. Эти стежки похожи на буквы, которые она интерпретирует.

Сцена, где Терей ест мясо Итиса, показывает жреца, читающего будущее по внутренностям принесенного в жертву младенца.

Сцена, где Терей посещает оракул, скорее всего показывает, как он спит на овечьей шкуре в храме и видит пророческий сон. Греки отлично поняли бы содержание этой картинки.

Сцена убийства Дрианта показывает дуб и жрецов, которые пророчествуют под ним в манере друидов, глядя, как падает умирающий человек.

Сцена, где Прокна превращается в ласточку, показывает жрицу, которая читает будущее по полету ласточки.

Сцены, где Филомела превращается в соловья, а Терей — в удода, имеют то же значение.

Две следующие сцены показывают пророчествующего героя с хвостом змея вместо ног, вглядывающегося в кровавые жертвоприношения, и юношу, советующегося с пчелой-оракулом. Это Эрехтей и Бут (самый известный пчеловод в древности), братья Прокны и Филомелы. Их матерью была Зевксиппа (та, которая запрягает лошадей), очевидно, Деметра с головой кобылы.

Согласно «Одиссее», домом ветров, то есть центром культа Борея и его братьев, была не гора Гем, а один из Эолийских островов, — возможно, остров Тенос, который находится чуть севернее Делоса: имеющийся на нем мегалитический камень считают памятником, поставленным Гераклом Калаиду и Зету, героическим сыновьям Борея и Орифии. Однако культ Борея распространился из Афин на запад и на север — известно, что в Италии поклонялись ему — и, похоже, достиг Испании благодаря греческим колонистам. В поздне- классические времена гомеровским «эолийским островом» считался Липари, который был колонизирован эолийцами. Липари находится к северу от Сицилии, где, по-видимому, и возникла эта версия.

Слегка христианизированное ирландское стихотворение, напечатанное в томе II «Публикаций Оссианского общества» (1855), дает представление о характере четырех главных ветров. Оно не только показывает связь ветров с судьбой, но и рисует ребенка, который рождается, когда дует северный ветер, как одного из Гераклов.

Ветры судьбы

Малыш, родись под ветра западного вой,

Накормлен будет, будет он одет;

Но не получит он от властелина —

Сверх пищи и одежды — ничего.

Малыш, родись под ветра северного вой,

Узнает вкус побед и поражений.

Его изранят, многих ранит он,

Пока на небо к ангелам уйдет.

Малыш, родись под ветер южный,

Получит мед и фрукты всех сортов,

И в доме у него найдут усладу

Епископы и музыканты.

С востока ветер золотой,

Он лучше ветров всех других:

Малыш, в его рожденный время,

Дышать лишь им захочет целый век.

А вот когда не дует ветер

И не колышет вереск на горе,

И не колышет траву на равнине,

Малыш родится дураком.

Здесь нам придется прояснить несколько важных моментов. Если афиняне поклонялись Северному ветру в самые давние времена и принесли его культ из Ливии, тогда первые гиперборейцы, «люди-жившие-за-спиной-Северного-ветра», жрецы, связанные с северным «иным миром», были ливийцами. Это объясняет странный пассаж Пиндара о том, что Геракл принес дикую оливу с далекого севера. На самом деле он принес ее с юга, возможно, из египетских Фив, где она все еще росла рядом с дубами и священными фруктовыми деревьями во времена Плиния. Да и горгона, которую Персей убил во время своего посещения гиперборейцев, приносивших в жертву ослов, была южной богиней Нейт Ливийской. Тут речь идет о другом — не о Геракле, герое-дубе, а о фаллическом большом пальце, предводителе пяти дактилей: именно он, согласно существовавшей в Элиде и ставшей известной Павсанию легенде, принес туда такое количество диких олив из Гипербореи, что после состязания в беге, устроенного его братьями, и награждения венком победителя все они спали на свежих листьях. Павсаний, хотя и называет соперников, не говорит, кто выиграл, но наверняка это был Пеон, указательный палец, который всегда оказывается первым, стоит вам пробежать пальцами по столу, ибо раеаn или paeon означает «победная песня». Более того, Павсаний говорит, что в честь принесения оливы Зевс боролся с Кроном и победил его. Зевс — бог указательного пальца, а Крон — среднего, или дурацкого, пальца. Дактилем, который пришел вторым, был, по-видимому, Эпимед, «тот, который долго думает», дурак, ибо Павсаний ставит имена в таком порядке: Геракл, Пеон, Эпимед, Иасий и Ид.

Дикая олива, в таком случае, увенчала Пеона, указательный палец, и это подразумевает, что его гласную О, представленную утесником «Onn» в «Beth-Luis-Nion»-алфавите, в греческом алфавите деревьев представляла дикая олива. Это объясняет, почему в античные времена оливу использовали во время весеннего праздника (в Испании это продолжают делать во время праздника Рамос — ветки); да и Гераклова дубинка из оливы означает, что солнце впервые вооружает себя во время весеннего равноденствия, а оливковая ветвь в клюве голубя Ноя символизирует осушение земли весенним солнцем. Это также объясняет, что Пеон — титул Аполлона Гелиоса, бога молодого солнца, который он, по-видимому, отобрал у богини Афины Пеонии, первой принесшей оливу в Афины, а также название пиона (реоniа), средиземноморского дикого цветка, распускающегося только во время весеннего равноденствия и быстро увядающего.

Белая Богиня Спенсера — артуровская Дева Озера, которую также называют Белой Змеей, Ниневой и Вивьен и которую профессор Рис в «Артуровской легенде» отождествляет с Хрианнон. Она — возлюбленная Мерлина (Мертин), которая предательски заточила его в волшебной пещере после того, как он, подобно Хлеву Хлау, Самсону и Курою, открыл ей некоторые из своих тайн. Однако в ранней валлийской версии «Диалог Гвентит и Мертина» она говорит ему, чтобы он вышел из тюрьмы и «без страха открыл книгу Вдохновения». В этом диалоге она называет его «братом-двойняшкой», что указывает на нее, как на Олвен; ее же саму именуют Gwenddydd wen adlam Cerddeu (Белая дама дня, прибежище стихов), что доказывает: она — Муза, Кардея-Керридвен, которая вдохновляет cerddeu (стихи), по-гречески: cerdeia.

Что такое вдохновение? Этот вопрос задают постоянно. Происхождение слова предполагает два ответа. «Вдохновение» может означать вдыхание поэтом возбуждающих паров из опьяняющего котла, Awen из Котла Керридвен — смесь ячменя, желудей, меда, бычьей крови и священных трав: плюща, чемерицы[238], лавра; или зловонных паров из подземелья, как, например, в Дельфах; или паров, которые человек вдыхает, когда жует поганки. Эти пары вызывают параноидальный транс, когда время останавливается, а разум продолжает действовать и может продуцировать поэтические внедрения в будущее или прошлое. Однако термин «вдохновение» также может относиться к доведению себя до похожего состояния слушанием ветра, посланца богини Кардей, в священной роще. В Додоне поэтические оракулы произносились в дубовой роще, а в пророческий транс жрицы черной голубки, которые владели святилищем, входили, по всей видимости, жуя желуди. В любом случае, комментатор Лукана замечает, что этот метод был распространен среди галльских друидов. В Ханаане первым деревом-оракулом была акация — «неопалимая купина», о которой мы говорили в главе пятнадцатой, и в Первой книге Паралипоменон (14:15) о вдохновении сказано:

…и когда услышишь шум как бы шагов на вершинах тутовых деревьев, тогда вступи в битву…

Вместо «тутовых деревьев» здесь должны стоять акации. Иегова сам присутствовал в порыве ветра, и контекст — изгнание Давидом филистимлян от Гивы до Газы — показывает, что ветер дул с севера. Этот сюжет датируется временем, когда Иегова еще не был вездесущим Богом, но жил, как Борей, на горе на дальнем севере. Он был тогда белым богом-быком Ваалом Зефоном (властелин Севера), который позаимствовал свой титул у своей богини-матери Ваалтиды Запуны, имя которой есть в надписи из Гошена, где когда-то обитало племя Иосифа. Ханаанеи поклонялись ему как царю северного «иного мира», и филистимляне Аккарона взяли себе его культ. Он был богом пророчеств и плодовитости. Другой его титул — Ваал-Зевул, «повелитель обиталища на Севере», стал именем колена Завулонова, поклонявшегося ему на горе Фавор. Когда царь Охозия Израильский советовался со своим оракулом в Аккароне (Четвертая книга Царств 1:1–4), он заслужил упрек от Илии за то, что не посоветовался с настоящим израильским оракулом, наверное на горе Фавор. Я подозреваю, что Ваал-Зевул — осенний Дионис, чьи приверженцы вдохновлялись грибом amanita muscaria, который все еще растет на той горе. Библейское название этих поганок «лисенята»[239]. Ко времени Иисуса, который был обвинен в сношениях с Веельзевулом, царства Израильское и Филистимское уже давно перестали существовать и святилища Аккарона и Фавора были разрушены. Функции Ваал-Зевула перешли к архангелу Гавриилу, а сам он пpeвратился просто в дьявола, иронически называемого Ваал-Зебуб[240](повелитель мух). Все же мясники-левиты не забыли старый обычай при жертвоприношении поворачивать голову жертвы на север.

Акация все еще считается священным деревом в Аравийской пустыне, и там до сих пор верят, что отломивший ветку акации умрет в течение года. Обычное классическое изображение — Муза шепчет на ухо поэту — относится к вдохновению, полученному на верхушке дерева: Муза — это driad (дриада, фея дуба), или melia (фея ясеня), или melia (фея айвы), или caryatid (фея ореха), или hamadryad (лесная фея), или heliconian (фея горы Геликон, которая взяла свое имя отчасти у halice — посвященной поэтам ивы, а отчасти у реки, которая там течет).

Теперь поэты редко пользуются дополнительными средствами, чтобы обрести вдохновение, хотя шум ветра в ветках ивы или в лесу все еще странным образом воздействует на них. «Вдохновением», таким образом, может быть любое средство, вызывающее поэтический транс. Однако есть шарлатаны, которые пробуют автоматическое письмо или спиритизм. Неплохо бы им знать о древнем иудейском разделении пророчеств на законные и незаконные — «пророчество» имеет значение вдохновенной поэзии, в которой не обязательно, но обыкновенно предсказывается будущее. Если пророк вошел в транс и не знал потом, что он набормотал, это считалось незаконным. Но если он не терял способности критически оценивать свое состояние, то пророчество признавалось законным. Сила поэта укреплялась «пророческим духом», так что слова его превращали его жизненный опыт в несравненный поэтический алмаз, однако, милостью Божьей, он добивался этого самостоятельно и осознанно. С другой стороны, спиритический медиум, чья душа уходила неизвестно куда, так что демонические силы могли владеть его телом и беспрепятственно говорить его устами, вовсе не считался пророком и «изгонялся из сообщества», если обнаруживалось, что он умышленно доводил себя до подобного состояния экстаза. Очевидно, автоматическое письмо тоже было под запретом.

Наши рекомендации