Сквозная тема грозы: сергей самойленко

КУСТ

Куст сирени, сожженный почти дотла

молнией, выбравшей эту скупую жертву,

стоит один на самом краю села,

он пуст и бесплоден, как взмах холостого жеста.

Ночью окольный гул мне тревожит слух,

как трансформатор, мерцая огнем во мраке.

Гулом и странным свеченьем томится дух,

и начинают выть по селу собаки.

Ближе подходишь: свет холоднее и глубже страх,

туман омывает шорох травы белесой.

И видишь: остов куста в вытянутых руках

держит сферу беспамятства и наркоза.

Видно, ангел здесь снес яйцо, и в нем

сквозь стеклянную скорлупу различима ветка

белой сирени, лежащая вверх лицом,

сотрясая дыханием воздух стоячий лета.

Пламенем полон этот прозрачный гроб,

пчелы бормочут псалмы языком сгоревшим,

ищут обугленный мед, и трясет озноб

воздух, расколотый молнией, как орешек.

Ветка делится надвое, и еще раз, и вот..,

свет, нарастая, изнутри разрывает колбу,

и куст выходит на волю, одетый в лед,

с лицом, искаженным ненавистью и скорбью.

Пчелы поют, замыкая щеколдой рот.

Воздух пахнет огнем и еще – сиренью.

Я пробую горлом лед, подбираю код

слухом, перегорающим от напряженья.

-

В этой цепи должна быть прореха, брешь.

Нотным ключом откроешь замок стеклянный –

вслед за натужным слухом сгорает речь,

гулом наполнив отравленную поляну.

Куст заслоняет небо, сметает мрак,

Я заслоняю глаза, затыкаю уши.

Я понял, Господи, ты мне даешь знак,

прежде чем светом споим сокрушишь душу.

Я этим светом пронизан уже насквозь, –

я этим гулом наполнен уже по горло,

и я принимаю в ладони горящую гроздь,

с лицом, искаженным ненавистью и восторгом.

Лекция № 6. ВОЗВРАЩЕНИЕ

Думаю, что данная тема не нуждается в специальной апологии после лекции о пути. Если преображение путника есть внутренняя цель пути, то его внешняя цель всегда – возвращение.

Пророк возвращается к людям. Высшей целью поэта является возвращение к исходной ситуации глубокого впечатления, ситуации призвания юноши в поэзию через постижение стиха, но возвращение уже не в теле юноши, а в теле стиха. Так поэт превращается в звено цепи (Ходасевич), имеющее замкнутую, возвращенную форму.

Более того, любой путь (физический или метафизический) обретает неповторимость лишь в первой точке самопересечения (возвращения). До этого момента идет линейное приращение нового количества, скучное, как все линейное. Удивление перед новым неминуемо блекнет перед узнаванием измененного.

Жест возвращения как никакой другой жестко связывает пространство и время. Возвращаясь в место, мы независимо от нашей сентиментальности или склонности к ностальгии, возвращаемся и в момент времени. Нас раздражает как новое среди старого, так и старое среди нового. Возвращаясь куда бы то ни было, мы наблюдаем работу времени, иначе говоря, время как таковое. Если же место мало изменилось, нам грустно вдвойне, потому что изменились мы сами.

Вообще, тут уникальный тупик даже для чистого разума. Печальна смерть, но мы можем представить себе бессмертие души и даже тела. Но' мы не можем вообразить такое возвращение, чтобы оно было не печальным. Полюса (изменилось всё – не изменилось ничего) представляют собой две модификации ада. Место, где молодыми и здоровыми живут наши умершие родные ("Марсианские хроники" Бредбери), есть стопроцентный ад. Год, прожитый вторично, представляет собой ад.

из романа МАКСА ФРИША "НАЗОВУ СЕБЯ ГАНТЕНБАЙН":

Я представляю себе ад:

Я Эндерлин, чей портфель я ношу, но бессмертен, так что должен еще раз прожить его жизнь или пусть часть жизни, год, пусть даже счастливый год, например, год, который сейчас начинается, но прожить с полным знанием будущего и без ожидания, которое только и делает жизнь сносной, без той неопределенности, той неизвестности, слагаемые которой надежда и страх. Мне представляется это адом. Еще раз: ваш разговор в баре, жест за жестом, его рука на ее плече, ее взгляд при этом, его рука, которая в первый раз скользит по ее лбу, позднее второй раз, ваш разговор о верности, о Перу, которое он называет страной надежды, всё слово в слово, ваше первое "ты", перед этим болтовня об опере, на которую вы потом не идете, свистки с ночной товарной станции, свистки и эхо свистков, и ни через что нельзя перескочить, ни через один шорох, ни через один поцелуй, ни через какое чувство и ни через какое молчание, ни через один испуг, ни через одну сигарету, ни через один поход в кухню за водой, которая не утолит вашей жажды, ни через стыд и ни через телефонный разговор из постели, все еще раз, минута за минутой, и мы знаем, что будет потом, знаем и должны еще раз это прожить, иначе смерть, прожить без надежды, что будет иначе, историю с ключом в почтовом ящике, вы знаете, что все будет в порядке, затем умывание на улице у водоразборной колонки, рабочий бар, опилки на каменном полу, ни одна минута не пройдет иначе, чем я знаю, ни одной минуты нельзя пропустить и ни одного шага, ни кофе, ни четырех булочек, ни мокрого платка в кармане брюк, Эндерлин машет рукой, это то же самое такси, но я знаю, что потом он выйдет из машины, чтобы кормить голубей, все это еще раз, в том числе испуг из-за записки, заблуждение, грусть, сон под отбойные молотки, которые вспарывают освещенный солнцем асфальт, и затем ожидание на аэродроме, flihgt number seven-o-five, туман в Гамбурге и что будет потом: прощание в надежде, что из этого не выйдет никакой истории, встреча, конец и объятие, прощание, письма и встреча в Страсбурге, трудности повсюду, страсть, очарование без будущего; да, без будущего – но я знаю будущее: счастье в Кольмаре (после осмотра изенгеймского алтаря и по дороге в Роншан) не последнее, как вы боитесь, и не высшее ваше счастье; тем не менее его нужно еще раз пережить, в точности так же, включая прощание в Базеле, прощание навсегда, в точности так же, да, но зная, что будет потом. Все подарки, которые были сделаны друг другу, нужно еще раз подарить, еще раз упаковать и обвязать ленточкой, еще раз распаковать, нужно еще раз восхититься ими, восторженно поблагодарить за них. И через недоразумения, отравляющие половину поездки, нужно пройти еще раз, через ссоры, смеяться над которыми можно лишь позже, все нужно еще раз продумать и прочувствовать, каждый разговор повторить еще раз, хотя я уже знаю, сколько раз он повторится еще, – и еще раз нужно вынуть из ящика те же письма, вскрыть их с сердцебиеньем, и еще раз нужно строить все планы, зная что все выйдет иначе, вы несколько недель ищете земельный участок, ведете переговоры, покупаете, – создаете себе заботы, которые ни к чему, окрыляете себя надеждами, я знаю, что постройка не состоится, обмер участка тем не менее произвести нужно, все насмарку, но в судьбе ничего изменить нельзя, хотя вы это и знаете, и еще раз я подхожу к двери, чтобы сердечно приветствовать мужчину, который вдруг вклинивается, еще раз спрашиваю, что он будет пить, виски или джин; еще раз мои остроты, мое подозрение, мое великодушие, моя наивная победа, еще раз ваша поездка с аварией, моя тревожная ночь, еще раз славные периоды равнодушия, я еще раз посылаю ему открытку с приветом, с тем озорным приветом, который я послал, ничего не зная, в точности так же, но теперь-то я знаю, и еще раз кипит кофе, чтобы остыть после твоего признания, я знаю, я знаю, тем не менее я должен еще раз ругаться и бегать по комнате, и ругаться в точности так же, еще раз стакан, который шваркнули о стенку, осколки, которые я убираю, в точности так же, да, но все это уже зная, как будет дальше: без любопытства; как будет дальше, без слепого ожидания, без неизвестности, которая помогает вынести...

Это был бы ад.

Эндерлин, листая газету, словно бы не слушает; положение напряженное; он наслаждается тем, что не знает, что будет в газете завтра, не знает наверняка...

Это был бы ад.

Опыт – это первое ощущение ада, но только первое ощущение: ведь мой опыт не говорит, что будет, он лишь ослабляет ожидание, любопытство...

Вернуться и прожить иначе, реваншировать прошлое, как делает Степной Волк у Гессе, – жизнь очевидно превращается в галлюцинацию. Нам как бы сообщается ВЕРНУТЬСЯ НЕВОЗМОЖНО, и любой мысленный бунт против этой невозможности вызывает Господний гнев.

Вчитаемся в стихотворение Иосифа Бродского "Развивая Платона". Поэт не говорит о возвращении. Он искренне рисует некий идеальный город, но не может превзойти фантазией Творца и лишь перебирает приметы и предметы, окружавшие его в юности. И когда его безымянный Город наливается энергией Ленинграда, он восстает (найдите этот момент энергетического толчка) и мстит своему архитектору-поэту точно так же, как Ленинград ему уже отомстил.

I

Я хотел бы жить, Фортунатус, в городе, где река

высовывалась бы из-под моста, как из рукава – рука,

и чтоб она впадала в залив, растопырив пальцы,

как Шопен, никому не показывавший кулака.

Чтобы там была Опера, и чтоб в ней ветеран –

тенор исправно пел арию Марио по вечерам;

чтоб Тиран ему аплодировал в ложе, а я в партере

бормотал бы, сжав зубы от ненависти: "баран".

В этом городе был бы яхт-клуб и футбольный клуб.

По отсутствию дыма из кирпичных фабричных труб

я узнавал бы о наступлении воскресенья

и долго бы трясся в автобусе, мучая в жмене руб.

Я бы вплетал свой голос в общий звериный вой

там, где нога продолжает начатое головой.

Изо всех законов, изданных Хаммурапи,

самые главные – пенальти и угловой.

II

Там была бы Библиотека, и в залах ее пустых

я листал бы тома с таким же количеством запятых,

как количество скверных слов в ежедневной речи,

не прорвавшихся в прозу. Ни, тем более, в стих.

Там стоял бы большой Вокзал, пострадавший в войне,

с фасадом куда занятней, чем мир вовне.

Там при виде зеленой пальмы в витрине авиалиний

просыпалась бы обезьяна, дремлющая во мне.

И когда зима, Фортунатус, облекает квартал в рядно,

я б скучал в Галерее, где каждое полотно –

особливо Энгра или Давида –

как родимое выглядело бы пятно.

В сумерках я следил бы в окне стада

мычащих автомобилей, снующих туда-сюда

мимо стройных нагих колонн с дорическою прической,

безмятежно белеющих на фронтоне Суда.

III

Там была бы эта кофейня с недурным бланманже,

где, сказав, что зачем нам двадцатый век, если есть уже

девятнадцатый век, я бы видел, как взор коллеги

надолго сосредотачивается на вилке или ноже.

Там должна быть та улица с деревьями в два ряда,

подъезд с торсом нимфы в нише и прочая ерунда;

и портрет висел бы в гостиной, давая вам представленье

о том, как выглядела хозяйка, будучи молода.

Я внимал бы ровному голосу, повествующему о вещах,

не имеющих отношенья к ужину при свечах,

и огонь в камельке, Фортунатус, бросал бы багровый отблеск

на зеленое платье. Но под конец зачах.

Время, текущее, в отличие от воды,

горизонтально от вторника до среды,

в темноте там разглаживало бы морщины

и стирало собственные следы.

IV

И там были бы памятники. Я бы знал имена

не только бронзовых всадников, всунувших в стремена

истории свою ногу, но и ихних четвероногих,

учитывая отпечаток, оставленный ими на

населении города. И с присохшей к губе

сигаретою сильно заполночь возвращаясь пешком к себе,

как цыган по ладони, по трещинам на асфальте

я гадал бы, икая, вслух о его судьбе.

И когда бы меня схватили в итоге за шпионаж,

подрывную активность, бродяжничество, менаж-

а-труа, и толпа бы, беснуясь вокруг, кричала,

тыча в меня натруженными указательными: "Не наш!"

я бы втайне был счастлив, шепча про себя: "Смотри

это твой шанс узнать, как выглядит изнутри

то, на что ты так долго глядел снаружи;

запоминай же подробности, восклицая "Vive la Patrie!" *

* Да здравствует Отчизна! (франц.)

В самой невозможности вернуться здесь, в рамках нашей жизни, нашего мира и нашего разума, есть ощущение жизни вечной и того, что вся наша жизнь – попытка вернуться, точнее, видимый фрагмент этой попытки.

Человек пытается вернуться в Эдем.

Его душа пытается вернуться в Элизиум.

Тем самым, нас не должно удивлять, что возвращение есть самый глубинный и самый мощный литературный сюжет.

Посмотрите, как стихотворение "Белый день" Арсения Тарковского сводит воедино сад детства и райский сад, умершего отца и Создателя.

БЕЛЫЙ ДЕНЬ

Камень лежит у жасмина.

Под этим камнем клад.

Отец стоит на дорожке.

Белый-белый день.

В цвету серебристый тополь,

Центифолия, а за ней –

Вьющиеся розы,

Молочная трава.

Никогда я не был

Счастливей, чем тогда.

Никогда я не был

Счастливей, чем тогда.

Вернуться туда невозможно

И рассказать нельзя,

Как был переполнен блаженством

Этот райский сад.

(Мы сознательно не касаемся таких тем, как: возвращение в христианстве и вообще в религии, возвращение как ритмическая основа музыки и т.п. Нам хватит жизни и литературы.)

"Одиссея" – книга о возвращении Одиссея на Итаку. Менее очевидно, что "Илиада" тоже книга о возвращении Одиссея на Итаку, только первый ее том. Одиссей – единственный греческий герой, который наотрез не хочет идти на Троянскую войну, а попав туда, страстно хочет покончить с ней и вернуться. Ради этого он по сути в одиночку выигрывает эту войну. Раз за разом сюжет "Илиады" застывает в эпической неподвижности, и Одиссей яростно двигает его вперед. Вспомним. Первый сошедший на троянскую землю должен погибнуть, и Одиссей спрыгивает с корабля первым (правда, не на землю, а на собственный щит). Выяснив, что для победы необходимы Филоктет и Неоптолем, он доставляет в Трою Филоктета и Неоптолема. Потом на пару с Диомедом отправляется на разведку в Трою и, наконец, придумывает Троянского коня и всю эту историю с ложным отъездом. Потому что хочет вернуться.

История Гамлета повторяет историю сына Агамемнона. Возвращение к сюжету важнее для нас, чем сюжет о возвращении. Конечно, возвращение не предполагает прямого повтора. У Гамлета и Ореста совпадают обстоятельства, канва, но сами они различны. Орест есть элемент мифа, человек-глагол. Нам неизвестны его мысли и чувства вне истории мщения. Их, можно сказать, нет. Гамлет же идеально не подходит на роль человека действия, и не потому что не способен на действие (сомневается, боится), а потому что избыточен для простой логики драматического действия. Он отказывается играть роль Ореста, и весь "Гамлет" есть трагедия отказа человека от глупой и плоской фигуры судьбы.

Посмотрите, как безжалостно и горько в стихах Ленского пародирует Пушкин свою раннюю поэтику. Тут очевиден жест возвращения.

ПУШКИН ПИШЕТ СТИХИ ЛЕНСКОГО

XXI

Стихи на случай сохранились,

Я их имею; вот они:

"Куда, куда вы удалились,

Весны моей златые дни

Что день грядущий мне готовит

Его мой взор напрасно ловит,

В глубокой мгле таится он.

Нет нужды; прав судьбы закон.

Паду ли я, стрелой пронзенный,

Иль мимо пролетит она,

Все благо: бдения и сна

Приходит час определенный;

Благословен и день забот,

Благословен и тьмы приход!

XXII

"Блеснет заутра луч денницы

И заиграет яркий день;

А я, быть может, я гробницы

Сойду в таинственную сень,

И память юного поэта

Поглотит медленная Лета,

Забудет мир меня; но ты

Придешь ли, дева красоты,

Слезу пролить над ранней урной

И думать: он меня любил,

Он мне единой посвятил

Рассвет печальный жизни бурной!.

Сердечный друг, желанный друг,

Приди, приди: я твой супруг!.."

XXIII

Так он писал темно и вяло

(Что романтизмом мы зовем,

Хоть романтизма тут нимало

Не вижу я; да что нам в том?)

И наконец перед зарею,

Склонясь усталой головою,

На модном слове идеал

Тихонько Ленский задремал;

Но только сонным обаяньем

Он позабылся, уж сосед

В безмолвный входит кабинет

И будит Ленского воззваньем:

"Пора вставать: седьмой уж час.

Онегин верно ждет уж нас".

Сравните ритм, образы, да и лексику "Бесов" с "Зимней дорогой". Тут возвращение с усилением: новоявленные бесы заселяют уже знакомую зимнюю дорогу.

Если поверить в то, что за преображением следует возвращение, то следует у поэтов с ярко выраженными ранним и поздним периодами творчества ожидать в позднем проращение раннего. Как бы наложение, удвоение поэтик. Не всегда, конечно, но такое происходит. Мы говорили уже, что Гумилев предпочел физический опыт визионерскому. Но, может быть, гениальнейшее его позднее стихотворение – "Заблудившийся трамвай" – опять визионерское. В нем осуществляется прорыв сквозь время, физически недоступный человеку.

НАЛОЖЕНИЕ ПОЭТИК: НИКОЛАЙ ГУМИЛЕВ

ЗАБЛУДИВШИЙСЯ ТРАМВАЙ

Шел я по улице незнакомой

И вдруг услышал вороний грай,

И звоны лютни и дальние громы,

Передо мною летел трамвай.

Как я вскочил на его подножку,

Было загадкою для меня,

В воздухе огненную дорожку

Он оставлял и при свете дня.

Мчался он бурей темной, крылатой,

Он заблудился в бездне времен,..

Остановите, вагоновожатый,

Остановите сейчас вагон.

Поздно. Уж мы обогнули стену,

Мы проскочили сквозь рощу пальм,

Через Неву, через Нил и Сену

Мы прогремели по трем мостам.

И, промелькнув у оконной рамы,

Бросил нам вслед пытливый взгляд

Нищий старик, – конечно, тот самый,

Что умер в Бейруте год назад. .

Где я? Так томно и так тревожно

Сердце мое стучит в ответ:

Видишь вокзал, на котором можно

В Индию Духа купить билет?

Вывеска . .. кровью налитые буквы

Гласят – зеленая, – знаю, тут

Вместо капусты и вместо брюквы

Мертвые головы продают.

В красной рубашке, с лицом как вымя,

Голову срезал палач и мне,

Она лежала вместе с другими

Здесь, в ящике скользком, на самом дне.

А в переулке забор дощатый,

Дом в три окна и серый газон.

Остановите, вагоновожатый,

Остановите сейчас вагон!

Машенька, ты здесь жила и пела,

Мне, жениху, ковер ткала,

Где же теперь твой голос и тело,

Может ли быть, что ты умерла!

Как ты стонала в своей светлице,

Я же с напудренною косой

Шел представляться Императрице

И не увиделся вновь с тобой.

Понял теперь я: наша свобода

Только оттуда бьющий свет,

Люди и тени стоят у входа

В зоологический сад планет.

И сразу ветер знакомый и сладкий,

И за мостом летит на меня

Всадника длань в железной перчатке

И два копыта его коня.

Верной твердынею православья

Врезан Исакий в вышине,

Там отслужу молебен о здравьи

Машеньки и панихиду по мне.

И все ж навеки сердце угрюмо,

И трудно дышать, и больно жить...

Машенька, я никогда не думал,

Что можно так любить и грустить.

У Заболоцкого в страшном "Прощании с друзьями", посвященном памяти Введенского, Олейникова и Хармса, опять на миг оживает обэриутский мир "разъятых форм", заселенный разумными насекомыми и мертво-живыми людьми.

НАЛОЖЕНИЕ ПОЭТИК: НИКОЛАЙ ЗАБОЛОЦКИЙ

ПРОЩАНИЕ С ДРУЗЬЯМИ

В широких шляпах, длинных пиджаках,

С тетрадями своих стихотворений,

Давным-давно рассыпались вы в прах,

Как ветки облетевшие сирени.

Вы в той стране, где нет готовых форм,

Где все разъято, смешано, разбито,

Где вместо неба – лишь могильный холм

И неподвижна лунная орбита.

Там на ином, невнятном языке

Поет синклит беззвучных насекомых,

Там с маленьким фонариком в руке

Жук-человек приветствует знакомых.

Спокойно ль вам, товарищи мои?

Легко ли вам? И все ли вы забыли?

Теперь вам братья – корни, муравьи,

Травинки, вздохи, столбики из пыли.

Теперь вам сестры цветики гвоздик,

Соски сирени, щепочки, цыплята...

И уж не в силах вспомнить вам язык

Там наверху оставленного брата.

Ему еще не место в тех краях,

Где вы исчезли, легкие, как тени,

В широких шляпах, длинных пиджаках,

С тетрадями своих стихотворений.

У Мандельштама в классическом стихотворении "Я вернулся в мой юрод..." ленинградские фонари, но поэт сквозь мертвое настоящее взывает к живому прошлому и называет другое имя: Петербург.

Сравним два стихотворения Георгия Иванова.

Все розы, которые в мире цвели,

И все соловьи, и все журавли,

И в черном гробу восковая рука,

И все паруса, и все облака,

И все корабли, и все имена,

И эта, забытая Богом, страна!

Так черные ангелы медленно падали в мрак.

Так черною тенью Титаник клонился ко дну.

Так сердце твое оборвется когда-нибудь – так,

Сквозь розы и ночь, снега и весну.

Торжественно кончается весна,

И розы, как в эдеме, расцвели.

Над океаном блеск и тишина,

И в блеске – паруса и корабли...

...Узнает ли когда-нибудь она,

Моя невероятная страна,

Что было солью каторжной земли?

А впрочем, соли всюду грош цена:

Просыпали – метелкой подмели.

Можно сказать, что это одно и то же стихотворение (если хотите, одна и та же идея стиха), воплощенное разными словами. Между ними 24 года. Серьезным уточнением является один эпитет: вместо забытая Богом страна во втором стихотворении стоит моя невероятная страна. Послушайте, как сильно звучит более нейтральное слово. Возмущение выгорает, остается лишь удивление, легкое как пепел. Кольридж определяет поэзию как лучшие слова в лучшем порядке. Пусть так, но слово не подбирается, а настаивается, как вино, на четверти века изгнания.

Эмиграция, то есть невозможность вернуться.

Память преображает жизнь и возвращает ее нам преображенной. Мы удержимся от искушения свести к этому всю литературу, но тут ее рабочая мышца.

Так и конкретный рассказ начинается с первого возвращения к уже представленным нам героям, с фигуры узнавания, как узор с петли.

Любой средне опытный литератор знает, что для правки есть некая мертвая зона. Можно внести счастливые изменения в текст на скорую руку, немедленно после написания. Потом он как бы застывает, а автор как бы теряет с ним связь. И лишь через полмесяца-месяц (сроки индивидуальны) автор может вернуться к своему произведению уже иначе, извне, как читатель, описав петлю.

На выходе из другой петли – в десятилетия – автор может вернуться к своим ранним текстам. Но это отдельная история, и пример одного Борхеса может занять целую лекцию.

Нашей целью не было исчерпать тему возвращения, мы лишь хотели очертить ее.

АВТОР: ЛЕОНИД КОСТЮКОВ

Наши рекомендации