О стихах Веры Полозковой и Алины Кудряшевой

Алексей САЛОМАТИН

ОТ КИЧА К КЭМПУ

О стихах Веры Полозковой и Алины Кудряшевой

Говоря о современной русской поэзии, и те, кто констатирует ее упадок, и те, кто путается в числе гениев, возникших в ней за последние годы, сходятся, пожалуй, в одном - современная русская поэзия, как ни прискорбно, вынуждена обходиться без читателя. Кто-то видит причину в удаленности от народа, кто-то - в понижении общего культурного уровня и в том, что немногим избранным понятен язык поэтов и богов; но, как бы там ни было, факт остается фактом: поэтов читают в основном коллеги по цеху да филологи-специалисты, массовый же читатель предпочитает менее тонкие материи.

Впрочем, некоторым стихотворцам все же удается подобрать заветный ключик к сердцам публики - молодых авторов Веру Полозкову и Алину Кудряшеву вполне можно назвать живым воплощением поэтической “американской мечты”: контракты с издательствами, регулярные творческие вечера и гастроли, многотысячная армия поклонников, штурмующих живые журналы своих кумиров, и хор голосов, повторяющих: “В наше нелитературное время они вернули интерес к поэзии!” Получается, что в их текстах массовый читатель нашел что-то, чего не находил ни у Олега Чухонцева, ни у Сергея Гандлевского...

Что ж, в конце концов, “история литературы не есть только история писателей и их произведений, несущих в общество те или иные идеи, но и история читателей этих произведений”[1], и если история эта поднимает кого-то на котурны, значит, существуют на то причины. Анализу причин оглушительной популярности молодых поэтесс и посвящена данная статья.

Вера Полозкова: “...если слова - это тоже деньги...”

Вокруг Полозковой в русскоязычном секторе livejournal в последние годы сформировался настоящий культ. Его адепты, затаив дыхание, ловят каждое слово “блогини” и с неистовством религиозных фанатиков, возжаждавших костра, готовы растерзать любого, посягнувшего на ее святость. Характерный пример - массовая истерия в ЖЖ по поводу Игоря Панина, осмелившегося дать нелицеприятный отзыв на книгу Полозковой “Фотосинтез”[2]. Помимо ритуальных оскорблений в адрес автора рецензии звучали и очень знакомые формулы: “Вы недостойны даже имя ее произносить!” (не оскверняй имя Господа своими нечестивыми устами!) или “Вы обидели почитателей таланта Верочки!” (Вы оскорбили наши религиозные чувства!).

Наряду с восторженно-иррациональными признаниями в любви встречаются, впрочем, и попытки аргументировать значимость автора, как правило заверенные увесистым “я - филолог”. К примеру, провозглашается, что Полозкова обладает редким талантом к звукописи, а уж рифмами владеет так, как в русской поэзии доводилось лишь Маяковскому да Бродскому (почему, скажем, не Минаеву или Авалиани - “яфилологи” умалчивают).

Да что там рядовые блоггеры - сам великий и ужасный Дмитрий Быков утверждает, что - ни много ни мало - “живую традицию русской литературы продолжает сейчас она, и от этой девушки во многом зависит, куда история нашей поэзии повернет вообще”[3].

После такого заявления читатель вправе ожидать чего-то грандиозного. А что же его ожидает на деле?

Автор, от которого зависит судьба русской литературы, вслед Вере Павловой демонстрирует нам свой богатый внутренний мир (“Я хотела как лучше, правда: надумать наших / Общих шуток, кусать капризно тебя за палец, / Оставлять у твоей кровати следы от чашек, / Улыбаться, не вылезать из твоих рубашек, / Но мы как-то разбились. / Выронились. / Распались”), с монотонностью Бродского пишет “Школьную антологию” героев неснятых сериалов (“Клэрити Пэйдж в сорок два держится на тридцать, почти не старясь, / Делает маникюр дважды в месяц, носит сногсшибательное белье, / Преодолевая дьявольскую усталость, / Учится танцам после работы - так, будто бы у нее / Есть кого пригласить на жгучий латинский танец, / Так, как будто бы они с Дэвидом не расстались. / Так, как будто бы это чудовищное вранье”), скрестив Бродского с рэпом, протоколирует свои путешествия (“Мы в Северном Гоа, мама, каждый пейзаж как заставка для телефона / или рекламный 3d плакат. / Дело к вечеру, где-то уже включается электрический треск цикад. / Кто-то едет вдоль кромки моря на старом велосипеде через закат”), скрестив Павлову с воденниковской “новой искренностью”, бьется в истерике, упакованной в форму “Балтийского дневника” Елены Фанайловой (“меня, втягивавшую кокс через голубую тысячерублевую / в отсутствие хрестоматийной стодолларовой, / хотя круче было б через десятку, по-пролетарски, / а еще лучше - через десятку рупий; / облизавшую как-то тарелку, с которой нюхали, / поздним утром, с похмелья, которое как рукой сняло <...> меня, что проходит в куртке мимо прилавка с книгами, / видит на своей наклейку с надписью “республика рекомендует” / и хочет обрадоваться, / но ничего не чувствует, / понимаешь, совсем ничего не чувствует”), обращается к читателям с маяковски-вознесенским каламбуром (“Для Орфеев - приманки с мертвыми Эвридиками: / Сами ломятся в клетку. Правило птицелова. // Так любое “иди ко мне” слышишь как “и дико мне”. /А нейтральное “it’s a lover” -как “it’s all over””), усредненным языком среднестатистического эпигона Цветаевой излагает затертые философские пассажи (“Хвала Отчизне. Что бы без нее / Мы знали о наркотиках и винах, / О холоде, дорогах, херувимах, / Родителях и ценах на сырье. // Отчаянье, плоди неуязвимых. / Мы доблестное воинство твое”), с доверительной самокритичностью раскрывает перед читателем авторскую стратегию (“Мне, конечно, пора пахать на попсовых нивах, - / Я подъебка небес, а вовсе не делегат их - / Перелагая классику для ленивых, / Перевирая истину для богатых”), не забывая, впрочем, спустя две строчки оговориться: “Из какой безнадеги, милый мой, это шьется - / Лучше даже и не вдаваться”, и еще что-то под Цветаеву, и еще где-то под Маяковского, и еще... Увы - все это уже было, было не раз и не раз было на куда более высоком уровне.

Неужели опять обманули?

Все же присутствие рьяной армии исступленных фанатов явно выделяет Полозкову из когорты рядовых графоманов, волею судеб снискавших славу и почет, что заставляет присмотреться к ней повнимательней.

А присмотревшись, приходится констатировать: Полозкова - не заурядный графоман.

Более того - она вообще не графоман.

Нет в ее стихах ни свойственного графоманам захлебывающегося восторга творческим процессом, когда из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иногда черт знает что и значит, а иной раз даже, страшно сказать, в рифму, ни эпигонского строчкогонства по образу и подобию предшественников (хотя вторую свежесть полозковской осетрины заметит любой). Да и слишком рациональна наша звезда для графомана.

Нет, стихи ее - настоящий, честный, добросовестный кич[4].

Не полуироническое заигрывание с кичевой эстетикой, как, скажем, у куртуазных маньеристов, а чистокровный кич as it is.

Неприятно, конечно, уличать себя в инерции мышления и длительном незамечании очевидного, но мы настолько привыкли отождествлять литературный кич с мягкообложной прозой детективно-фэнтезийного содержания, что в стихотворном тексте опознаем его с трудом. Да и отказывается разум гражданина страны, в которой поэт, как известно, больше, чем поэт, верить в такое святотатство. Засилье графоманов - еще куда ни шло, но чтобы бульварное чтиво! И тем не менее все признаки налицо: авторская установка на массовый успех и следующее из нее стремление угодить вкусам публики; потворство читательскому эскапизму; осознанная формальная и содержательная вторичность; простота и доступность в восприятии; апелляция к “здесь и сейчас”; строгое соответствие массовым этическим и аксиологическим нормам; смысловая исчерпанность текста и неспособность его проявлять новые смыслы при изменении контекста[5].

Забавно, но именно вопиющая кичевость творений уже обеспечила Полозковой место в истории русской литературы - отечественная традиция бульварного стихосложения, пожалуй, исчерпывается лубочными виршами, позднее трансформировавшимися в рекламные слоганы и рифмованные подписи к открыткам[6]. Всевозможные Дементьевы, Рубальские и прочие Резники воплощают скорее модель наивного графомана, искренне верующего в свою способность глаголом жечь сердца людей и едва ли не бессознательно воспроизводящего максимально усредненную литературную норму. Ни привлекающий внимание масс вульгарно-эстетским эпатажем Дмитрий Воденников, которого так ревниво ненавидят фанаты Верочки, ни в надежде на литературные премии спекулирующие “новаторскими” приемами младые и актуальные птенцы подпольных инкубаторов журнала “Воздух” Полозковой также не конкуренты, поскольку апеллируют к публике элитарной (или считающей себя таковой), в то время как кич обращается к массам. “Неудачное абстракционистское полотно - не кич, равно как и неудачная симфония”[7].

Элитарность, к тому же, противоречит ценностным установкам современного homo fortunatus’a, привыкшего мыслить предельно конкретными, едва ли не физически ощутимыми категориями, - популярность, вполне себе арифметически исчисляемая (хотя бы количеством жж-френдов), для него куда предпочтительней абстрактного эстетического уровня. Примечательный факт: едва ли не каждый второй фанат Полозковой обвинил Панина в желании “пропиариться” на ее добром имени, что красноречиво свидетельствует о приоритетах таргетной группы. Соответственно, и в текстах все должно быть предельно ясно, просто и близко к сердцу: “Кич включает в себя обязательную потенциальную возможность отождествления человека и образа, своей биографии и жизни мечтаемой. Поэтому только предметное искусство обладает способностью превращаться в кич”[8]. Кстати, и обилие конкретных деталей в стихах Полозковой - отнюдь не дань уважения поэтике Бродского, а проверенный временем “кичливый” прием: “паралитература стремится убедить читателя в достоверности изображаемого <...> либо прибегает к мистификации <...> либо “обставляет” невозможные в реальности приключения узнаваемыми и документально достоверными подробностями”[9]. “В массовой литературе, как правило, можно обнаружить очерки общественных нравов, картину жизни города. Это современный аналог фольклора, городского эпоса и мифа”[10].

Действительно, если отбросить всю напускную забугорную экзотику, коей массовики-затейники потчевали невзыскательную публику со времен милорда глупого, и брутально-натуралистические подробности, сделавшие бы честь “крутому” детективу, останется - фольклорней некуда - простая и до боли понятная русская частушка. Иногда - задорная, чаще - слезливая, повествующая о нелегкой женской доле. Особенно “частушечность” очевидна в коротких стихотворениях - благодаря заметной невооруженным глазом факультативности начальных строк. К примеру (да простят нам почитатели таланта “Верочки” маленький филологический эксперимент), популярный текст поэтессы: “От Кишинева и до Сент-Луиса / Издевается шар земной: / Я ненавижу, когда целуются, / Если целуются не со мной” - без какой бы то ни было смысловой редукции можно представить в следующем виде: “Во саду ли, в огороде / Куст сирени у плетня. / Не терплю, когда целуют, / Коль целуют не меня!”

И надо признать - Полозкова делает свое дело качественно. Ведь что для серьезной литературы - минус, для массового ширпотреба - жизненная необходимость. Что применительно к поэзии принято именовать страшным словом “эпигонство”, по отношению к кичу - “кодифицированное рукопожатие”, призванное сообщить потенциальному читателю-покупателю, что данная книга - именно то, чего он взыскует, поэтому, разумеется, “стереотипность техники здесь - заранее принятое условие игры”[11]: “Защищаясь от колоссального объема сообщений, человеческое сознание отсеивает основной объем предлагаемой ему информации и принимает только то, что соответствует уже имеющимся знаниям и опыту <...> По такому принципу живет большинство людей”[12].

Более того - автор даже по максимуму использует допустимую правилами игры свободу. Поле новой женской поэзии с ее менструациями, мастурбациями и симуляциями оргазмов, засаженное Верой Павловой, ею же вдоль и поперек оказалось вытоптанным, однако оказалось, что, слегка припудрив вечные сюжеты гламуром, а заодно редуцировав психологизм до уровня формул, можно, оставаясь в рамках шаблона, предложить публике нечто винтажное, оригинальненькое и прикольненькое. Упрощенность, впрочем, в данном контексте тоже скорее плюс: побуждать реципиента к рефлексии - удел искусства (или того, что претендует именоваться таковым). Кич же должен быть необременителен и однозначен, как сериальная интерпретация “Братьев Карамазовых”.

Кичевость проявляется и на формальном уровне текстов. Хваленые звукопись и виртуозные рифмы - не что иное, как декоративное украшение (как и экзотика - на уровне содержательном), маскирующее никчемность смысла, порою - полностью подминающее (подменяющее) его: “В землю падаль педалью вжать, / Чтоб не радовалась гиенья / Свора пакостная; гниенья / Коллективного избежать”. Это не Бродский и не Маяковский - это вечно юная людоедка Эллочка, не ведающая разницы между бриллиантом и позолоченным чайным ситечком и желающая во что бы то ни стало заполучить в свою коллекцию очередную блестящую побрякушку. В случае же, когда мысль лишается костылей рифмы, на помощь приходят проверенные временем спекулятивные меры - вроде гордо выпяченного натурализма в уже цитированном павловско-воденниковско-фанайловском верлибре.

Предметность и конкретность кича сказывается и на взаимоотношениях автор - читатель. Воспринимать тексты отдельно от личности автора - роскошь, в массовой культуре, культуре бренда, непозволительная. Это читателю высокой поэзии по большому счету все равно, кто написал “Из Пиндемонти” или “Осенний крик ястреба”: поражение по Канту можно испытать и при общении с анонимным текстом. Потребитель же кича выбирает товар, за который расплачивается как минимум своим свободным временем, потому желает прощупать, попробовать на зуб, оценить качество швов на подкладке. И лейбл, и статус производителя, разумеется, играют ключевую роль - поэтому фанаты чтят в Полозковой не автора текстов, а Верочку, сотрудницу гламурных изданий, успешную поп-диву, живущую в красивом кукольном мире экранных мачо и дорогих покупок и иногда пишущую об этом мире в рифму, - и данный имидж всячески старается поддерживать сама поэтесса[13]. Потому что, когда у народа отнимают веру (no pun intended) в сказку, народ начинает бесчинствовать.

В общем, о дальнейшей судьбе Полозковой можно не беспокоиться. На ближайшие несколько лет ее вполне хватит, а когда кончится запал или (что более вероятно) автор выйдет из того возраста, в котором ее подростковые откровения еще можно воспринимать серьезно, - что-нибудь да придумает, в предприимчивости ей не откажешь. В те же культуртрегеры пойдет или собственную “Фабрику звезд” откроет. А вот наивных людей, верящих в возможность творческой эволюции своего любимого поэта, пожалуй, несколько жалко. Увы, кич строго нормативен и обязывает играть по правилам. Шаг вправо - шаг влево чреват сменой пылкой любви фанатов на такую же пылкую ненависть. И было бы ради чего на такой риск идти. Ради сомнительного удовольствия побывать в шкуре серьезного автора, что неизбежно приведет к смене статуса состоявшейся звезды на статус посредственного версификатора?

Прекратите, бросьте, вы в своем уме ли?

А Дмитрию Быкову - бог судья.

Алина Кудряшева: “Лишь не писать не смогу. Не смогу, прости мне...”

Мир стихов Кудряшевой кардинально отличается от мира Полозковой. Не характерны для него ни агрессивные истерики, ни кричащий гламур, он, можно сказать, уютен и по-детски трогателен и наивен. И поклонники ее в большинстве своем придерживаются иной линии поведения - массовых крестовых походов на идеологического противника не устраивают, в блоге своего кумира оставляют комментарии в духе “Это гениально!” или “Спасибо Вам!”, порою впадают в экстатическую глоссолалию, порою - доверительно сообщают, что “после Цветаевой у нас такого НЕ БЫЛО. Это точно”, при этом “не уточняя, именно чего “такого””. Да и сама обидчиво-ранимая Кудряшева и романтически-беззащитная лирическая героиня ее стихов куда больше соответствуют стереотипному представлению о поэте, нежели глянцевая Полозкова[14].

Следует признать - как версификатор Кудряшева на голову выше своего товарища по счастью и гораздо разнообразнее по форме и содержанию текстов. Из чего-то усредненно-бардовски-рождественско-асадовского (“Мокрый шарик устал крутиться, / Жмется, ищет тепла у тела. / Я растила в ладонях птицу: / Птица выросла - улетела”) и типически-трагических love-story колючих романтических бунтарок (“Глядишь на нее, а где-то внутри скрежещется: растил котенка, а выросло е-мое. / Точнее, слава богу уже не твое. / Остальное - дело ее”), зачастую увенчанных демонстративно броским театральным пуантом (“Если бы ты был мной, то что бы ты / Делал с мертвым своим телом?”), она совершает все более уверенные вылазки в область то страстной лирики (“Тебе - осуждать нас, / Нам - ждать суда. / Здравствуй, мой юный князь, / Тебе - сюда”), то новой женской поэзии (“Ну, что я могу ответить? Глаза сухи, / Улыбка ласкова, голос - хоть на парад. / Мои мужчины не любят мои стихи, / “Писала бы что серьезнее”, - говорят”), она рисует зловещую фантасмагорию (“Девятого старший под вечер приходит черный, /Говорит: “Там толпа, шли по головам, топтались по душам”. / Показывает ушибы и умирает. / Средний будто кожу с себя сдирает, / Воет волком, уткнувшись в его подушку. / Младший плачет: “Папенька, ты ученый, / Куда мы теперь без старшего? / Ведь нам и не снился ни опыт его, ни стаж его””), а порою и вовсе создает масштабное эпическое полотно, ложноклассический “Реквием”, перенесенный в загробный мир:

Тошно и душно. Скоро там будет кровь или

обмороки. Мария отходит в сторону,

где посвободней, где веришь, что Райский сад.

К хрупкой высокой девочке с тонким профилем,

с косами цвета сажи и крыльев ворона

и с серебряными нитками в волосах.

.............................................

Он смотрит на сутулую стать Мариину,

на Пенелопин выученный апломб.

И думает - слышишь, кто-нибудь, забери меня,

я буду сыном, бояться собак и пломб.

Я буду мужем - намечтанным, наобещанным,

я буду отцом - надежней стен городских.

Вот только бы каждый раз, когда вижу женщину, -

не видеть в ее глазах неземной тоски...

Метафоры становятся все сочнее, язык - все отточенней, а широта диапазона и богатство репертуара сделали бы честь любому поэту, если бы Кудряшева при этом не пела с чужих голосов, включая, разумеется, те, что сами поют с чужих голосов. В тех же четырех приведенных выше “положительных” примерах без труда угадываются (последовательно): Марина Цветаева, Вера Павлова, Линор Горалик и Борис Херсонский, изрядно приправленный все тою же Верой Павловой, а в последнее время чести быть перепетой все чаще удостаивается и Вера Полозкова. И надо отдать должное - слепки выполнены с тщанием копииста. Недаром некоторые комментаторы в ЖЖ молодой поэтессы порой признаются, что поначалу подумали на другого автора (почему-то считая это комплиментом). Что ж - тоже талант. Как говорил герой знаменитой кинокомедии: “У меня есть друг... так он за полчаса десятку так нарисует - не отличишь от настоящей”.

И все же перед нами - не совсем банальное эпигонство, ставшее, пожалуй, ключевой характеристикой современной молодой поэзии. Несмотря на точность “слепков” и разнообразие форм, лирическое я Кудряшевой ни в одном из случаев не растворяется полностью в поэтике предшественника - сквозь все тексты отчетливо проступает наивно-детская картина мира, носителем которой является автор. То есть мы имеем дело не с последовательным уподоблением своего чужому, часто приводящему к полной утрате творческой самоидентификации, что характерно для эпигонов, а напротив - с последовательным присвоением чужого и наивным неразличением своего и не-своего. Разумеется, ни о каком наследовании традиции предшественников и тем паче - о ее развитии говорить тут нельзя, уместнее вспомнить поведение маленьких детей, в своих рассказах смешивающих реально происходившие с ними события и сюжетные коллизии из любимых мультфильмов. Стихи Кудряшевой - это не столько личный опыт поэтессы, выраженный средствами чужих поэтик, сколько “рефлексия” над этими поэтиками и картинами мира их авторов.

Феномен Кудряшевой за много лет до появления самой Кудряшевой описал Александр Белецкий: “Придет, наконец, эпоха, когда читатель, окончательно не удовлетворенный былой пассивностью, сам возьмется за перо <...> Они сами хотят творить, и если не хватает воображения, на помощь придет читательская память и искусство комбинации, приобретаемое посредством упражнений и иногда развиваемое настолько, что мы с трудом отличим их от природных настоящих писателей”[15].

Стихотворения Кудряшевой, хотя и свидетельствующие об эрудированности автора (что на фоне вопиющего невежества многих молодых поэтов - уже большой плюс), вместе с тем крайне поверхностны. В них, как правило, дается опосредованное описание некоего чувства, иногда сопряженное с фиксацией опыта, это чувство вызвавшего. Никаких попыток осмыслить опыт (хотя бы личный, хотя бы на самом примитивном уровне) не предпринимается. Впрочем, и в мелкотемье автора упрекнуть нельзя - в активе Кудряшевой имеется и гражданская, и - не побоимся этого слова - метафизическая лирика, однако месседжи соответствующих произведений до неприличия тривиальны. В том же процитированном выше “херсонском” тексте все мифологические и религиозные аллюзии служат лишь декоративным украшением (пусть и более изысканным, чем в стихах Полозковой) для очередной банальности. Учитывая же абсолютную формальную вторичность, не может не возникнуть вопрос - зачем все это читателю?

У многочисленных поклонников таланта, однако, такого вопроса не возникает. Более того, именно обывательская стереотипность “философии” лирической героини Кудряшевой и обеспечивает ей шумный успех у определенной публики.

Причина, по которой люди, в большинстве своем, надо полагать, читавшие некоторые первоисточники, восторженно приветствуют заведомо вторичные тексты, легко объясняется явлением, которое В. Маркович остроумно называет “беллетризацией классики”, то есть сведением смыслов и форм к уровню общеупотребительного и удобопонятного. Речь идет, в частности, о читательской способности “приладить” классическое произведение к “среднетипическим” вкусам и требованиям, о возможности вычитать из классического текста именно и только то, что этим вкусам и требованиям отвечает”[16].

В нашем же случае и беллетризировать ничего не нужно - как сказал герой другой знаменитой кинокомедии, “все уже украдено до нас”. Кудряшева еще до того, как взяться за перо, в меру своей изощренности уже сама отсекла от творений предшественников все лишнее (ненужные подтексты, пространное философствование, чрезмерно сложные аллюзии и т. д.) и подвела под нужные стандарты: “Иосиф Бродский для “чайников”” или “A tribute to Marina Tsvetaeva”. Налетай, народ! И народ ликует и совершенно искренне ставит Кудряшеву в один ряд с Бродским и Цветаевой - не потому, что она не хуже, а потому, что в его понимании - они не лучше. А зачем, как говорится, платить больше? Кстати, в отличие от Полозковой Кудряшева не уникальна не только в качестве модели автора, но и в качестве социокультурного феномена. Так, говоря о ней, нельзя не вспомнить культового в среде молодежи конца позапрошлого века поэта Семан Надсона, беллетризовавшего едва ли не всю русскую поэзию XIX столетия от Пушкина и Лермонтова до Фета и Некрасова. Так что нашей героине есть к чему стремиться!

Однако подобный путь таит серьезную опасность, и в первую очередь - для самого автора. С одной стороны, богата земля русская и поэтами, чьи картины мира и чья поэтика будут искушать еще не одно поколение литературных Шур Балагановых (“Что ж это такое? Ведь я машинально...”), и читателями, ищущими “точно такого же, но без крыльев”. С другой - насколько долговечной может оказаться лирическое я - девочка, изо всех сил старающаяся казаться взрослой, но патологически боящаяся взрослой быть? Монументальная серьезность, почти трагичность тона, которым повествуется о старых как мир, но затянувшихся пубертатных переживаниях лирической героини, уже сейчас не может не создавать комический эффект (непреднамеренный, разумеется, - ирония, а тем более самоирония, детям не свойственны), и лишь эстрадная простота большинства текстов не дает отнести их к кэмпу. Впрочем, с отказом от эстрадности в пользу сложной метафорики и аллюзивности Кудряшева совершила несколько уверенных шагов в искомом направлении. Но если ребенок, наряжающийся в родительское платье, не замечая, что костюмчик великоват, порою даже забавен, то взрослый, пытающийся изо всех сил влезть в шортики и бантики...

Нет, читать, конечно, все равно будут, возможно, даже еще больше, чем сейчас.

Но совершенно по другой причине.

Итак, рассмотренные авторы ясно демонстрируют две литературные стратегии - последовательное и математически выверенное потакание вкусам невзыскательной публики и профанацию, возможно неосознанную, существующих литературных образцов, приведение их под стандарты типового обывательского мышления. Обе стратегии, как мы видим, приводят к неизменному успеху у читателя, который, пока поэзия училась обходиться без него, сам научился обходиться без поэзии, предпочтя последней новейший суррогат из области индустрии развлечений.

г. Казань

С Н О С К И

[1] Рубакин Н. Этюды о русской читающей публике. Факты, цифры и наблюдения. СПб., 1895. С. 1.

[2] Панин И. Кукла // Литературная газета. 2009. 16 сентября.

[3] Быков Д. Немаленькая Вера // http://gzt.ru/column/dmitrii-bykov/261641.html

[4] Так как единодушия в дефинициях не существует, то следует уточнить - мы склонны считать массовую литературу (и кич как наиболее откровенно спекулятивную ее отрасль) феноменом не столько эстетически-оценочным, сколько жанровым. Автор, работающий в “жанре” массовой литературы, дабы достичь своей цели (создать популярное и коммерчески успешное произведение), должен четко следовать устоявшемуся канону. И основанием для отнесения произведения к массовой литературе, на наш взгляд, служит именно изначальная авторская интенция, а не эстетический уровень текста: произведения массовой литературы далеко не всегда художественно несостоятельны, равно как и не всякий дурно написанный и банальный по содержанию текст можно отнести к массовой литературе.

[5] Примечательно, что даже в критических статьях, дающих деятельности Полозковой преимущественно негативную оценку (Топоров В. Поэтесса Веро4ка и программа “Времечко” // Частный корреспондент. 2009. 30 сентября; Пирогов Л. Верочка, Надежда и брат их Быков // Литературная газета. 2009. 30 сентября), деятельность эта продолжает рассматриваться в контексте не поп-культуры, а русской поэзии.

[6] В. Марков, впрочем, придерживается иного мнения, утверждая, что отечественный кич “родился на самых верхах - где-то у Пушкина в его Гвадалквивирах и “испанках молодых”, убитых впоследствии Козьмой Прутковым <...> был продолжен и узаконен Лермонтовым в “красивых” и “глубоких” “Трех пальмах”, а также в пэане нимфомании “Тамаре””, и находит “кичевые” стихотворения у Блока, Ахматовой, Заболоцкого и др. (Марков В. Ф. Можно ли получать удовольствие от плохих стихов, или О русском “Чучеле совы” // О свободе в поэзии. СПб., 1994. С. 279-280). Но, во-первых, само данное славистом определение кича как “ширпотреба красоты” представляется нам спорным (огрехи авторского вкуса - еще не кич), а во-вторых, в случае с Пушкиным и Лермонтовым уместнее говорить о попытке художественно осмыслить новые форму и содержание (пусть и вульгарные по сути). Кич же максимально каноничен, это “искусство” окостеневших форм, и ни о каком новаторстве в нем речи быть не может.

[7] Яковлева А. Кич и художественная культура. М.: Знание, 1990. С. 54.

[8] Яковлева А. Указ. соч. С. 54.

[9] Пульхритудова Е., Хализев В. Массовая литература // Хализев В. Теория литературы: Учебник. М.: Высшая школа, 2002. С. 164.

[10] Черняк М. Массовая литература конца ХХ века // Русская литература ХХ века. СПб.: Logos; М.: Высшая школа, 2002. С. 335.

[11] Гудков Л. Массовая литература как проблема. Для кого? // Новое литературное обозрение. № 22. 1996. С. 94.

[12] Райс Э., Траут Дж. Позиционирование: битва за узнаваемость. СПб.: Питер, 2004. С. 16.

[13] См., к примеру: Мухаметшина Е. Vero4ka: “У нас все будет очень круто!” // Русский Newsweek. 2008. 19 мая. Симптоматично - в интервью с поэтом и представителем “интеллектуальной элиты” разговор собственно о литературе ограничился обсуждением тиража книг героини.

[14] О современном мифе о Поэте и вкладе самих служителей муз в его формирование см. едкую и меткую статью Е. Сафроновой и С. Зубарева “Диагноз: Поэт” (Урал. 2009. № 10).

[15] Белецкий А. Об одной из очередных задач историко-литературной науки // Наука на Украине. 1922. № 24. С. 89.

[16] Маркович В. М. К вопросу о разграничении понятий “классика” и “беллетристика” // Классика и современность / Под ред. П. А. Николаева, В. Е. Хализева. М.: МГУ, 1991. С. 66.

Наши рекомендации