Гумбольдт В. О задаче историка // Гумбольдт В. фон. Язык и философия культуры. М., 1985. С. 292 – 306
О ЗАДАЧЕ ИСТОРИКА
Задача историка заключается в изображении происходившего. Чем верней и полнее ему это удается, тем совершеннее он выполнит свою задачу. Простое изображение событий является первым непреложным требованием в его деле и вместе с тем высшим, что ему дано совершить. В этом аспекте он как будто является лишь воспринимающим и воспроизводящим, а не действующим самостоятельно и творчески.
Однако происходившее различимо в чувственном мире лишь отчасти, остальное должно быть привнесено посредством вчувствования, выводов и догадок. То, что являет себя нам, — рассеянно, бессвязно, единично; то, что объединяет отдельные явления, представляет единичное в его подлинном свете и придает форму целому, — недоступно непосредственному наблюдению. Это наблюдение способно воспринять лишь сопутствующие друг другу и следующие друг за другом обстоятельства, но не внутреннюю причинную их связь, на которой ведь только и основана внутренняя истина. Когда мы пытаемся рассказать о самом незначительном факте, стремясь со всей точностью сообщить только то, что действительно произошло, мы очень быстро замечаем, что при отсутствии величайшей осторожности в выборе и взвешивании выражений во все детали рассказа примешиваются мелкие детали случившегося, в связи с чем наши сообщения о предмете становятся ложными или неточными. Даже самый язык способствует этому, так как, проистекая из всей душевной полноты, он часто бывает лишен выражений, которые были бы вполне свободны от всех сопричастных им понятий. Поэтому встречающийся столь редко дословно точный рассказ как ничто другое служит доказательством здравого, хорошо организованного, четко дифференцирующего мышления и свободного, объективного умонастроения, поэтому историческая истина в известной мере подобна облакам, обретающим для нас форму только на расстоянии; поэтому исторические факты внутри отдельных связывающих их событий суть не многим большее, чем результат преданий и исследований, которые с общего согласия решено считать истиной, поскольку они, будучи наиболее вероятными сами по себе, наилучшим образом соответствуют связи, целого.
Но простое обособление того, что действительно произошло, едва ли дает нам каркас событий. Таким путем мы обретаем только необходимую основу истории, ее материал, но не саму историю. Остановиться на этом означало бы пожертвовать подлинной, внутренней, основанной на причинной связи истиной в пользу истины внешней, буквальной, кажущейся; это означало бы принять уже известное заблуждение, чтобы тем самым избежать опасности заблуждения еще неведомого. Истинность всего происходившего требует добавления той недоступной взору части каждого факта, о которой речь шла выше, ее и должен привнести историк. В этом аспекте он действует самостоятельно и даже творчески: правда, не создавая того, чего не существовало, но формируя своими силами то, что нельзя непосредственно воспринять в его подлинной действительности. Подобно художнику, но иным способом, он должен внутренне переработать собранные им рассеянные данные в некое целое.
Может показаться сомнительным, что сферы историка и художника соприкасаются хотя бы в одной точке. Однако деятельность того и другого, бесспорно, обладает родственными чертами. Ибо если историк в соответствии с указанными выше положениями достигает в своем изображении истины происходившего, только дополняя и связывая неполные и разрозненные данные непосредственного наблюдения, то сделать это он может, подобно художнику, лишь с помощью фантазии. Но разница, которая устраняет возможную опасность, заключается в том, что фантазию он подчиняет опытным данным II исследованию действительности: в этом процессе действует не чистая фантазия; ее правильнее было бы определить как способность предугадывать и своего рода дар устанавливать связь. Однако тем самым истории была бы отведена недостаточно высокая цель. Установить истину происходивших событий как будто несложно, но это и есть то наивысшее, что может быть мыслимо. Ибо если истина была бы полностью познана, в ней раскрылось бы то, что связывает все существующее в необходимую цепь. Поэтому историк также должен стремиться к необходимому, но не подчинять материал форме необходимости, как это делает художник, а сохранять незыблемыми в глубине своего духа идеи, являющиеся законами этой необходимости; преисполненный только ими, он может найти их след в чистом изучении действительного в его действительности.
Историк охватывает все нити земной деятельности и все отпечатки неземных идей; предметом его изучения служит вся сумма бытия в более близкой или более отдаленной степени и поэтому он должен следовать всем направлениям духа. Умозрение, опыт и художественное творчество являются не обособленными, противоположными друг другу и взаимно ограничивающими сферами деятельности духа, а различными аспектами его излучения.
Следовательно, надо идти одновременно двумя путями: искать историческую истину, беспристрастно, критически изучать то, что происходило, и затем соединять обнаруженное, интуитивно, постигая то, что этим средствам недоступно. Тот, кто пойдет только первым путем, упустит сущность самой истины; тот же, кто, пренебрегая первым, изберет второй путь, окажется перед опасностью исказить истину в ее деталях.- Даже простое описание природы не ограничивается перечислением и описанием частей, измерением сторон и углов: некое живое дыхание овевает целое, в нем открывается внутренний характер — измерено и описано то и другое быть не может. И в описании природы мы вынуждены прибегать ко второму средству, которое сводится к представлению о форме всеобщего и индивидуальном бытии природных тел. В истории на этом втором пути не следует выявлять что-либо единичное, а тем более что-либо домысливать. Делая сопричастной себе форму всего происходящего, дух должен лишь глубже понять действительно доступный исследованию материал, научиться познавать в нем больше, чем это доступно простой рассудочной операции. Все сводится единственно этой ассимиляции исследующей силы и исследуемого предмета. Чем глубже историк силою своего гения и знаний понимает людей и их деяния или чем большая человечность придана ему природой и обстоятельствами и чем четче проступает эта его человечность, тем полнее он выполнит поставленную перед ним задачу. Это доказывают хроники. Несмотря на множество искаженных фактов и очевидных легенд, лучшим авторам хроник никто не откажет в признании того, что в основе их творений лежит самая подлинная историческая истина. К ним примыкают более древние из так называемых мемуаров, однако то обстоятельство, что в центре их стоит индивид, часто препятствует тому вниманию к общим проблемам человечества, которого требует история и при изучении единичного.
История, как и каждая наука, служит одновременно многим второстепенным целям, тем не менее занятия ею не меньше, чем занятия философией или искусством, свободны и завершены в самих себе. Чудовищное переплетение теснящих друг друга мировых событий, вызванных в какой-то мере свойствами почвы, природы человека, характером народов и индивидов, а отчасти как бы возникающих из небытия и чудом вырастающих, зависимых от смутно ощущаемых сил и явно проникнутых вечными, глубоко в груди человека коренящимися идеями, является тем бесконечным, что дух никогда не сумеет вместить в одну форму, но что все время побуждает его пытаться это совершить и придает ему силу в некоторой степени этого достигнуть. Подобно тому, как философия стремится познать первооснову вещей, а искусство — идеал прекрасного, так история стремится создать подлинную картину человеческих судеб в ее истине, живой полноте, чистоте и ясности, воспринятой духом, настолько направленным на свой предмет, что в нем растворяются и исчезают взгляды, чувства и притязания отдельной личности. Высшая цель историка — создавать и поддерживать такую настроенность; он достигнет этого лишь в том случае, если добросовестно и неуклонно будет преследовать свою ближайшую цель — простое изображение происходившего.
Итак, предназначение историка состоит в том, чтобы пробуждать и оживлять чувство действительности; субъективно его задача определяется развитием этого понятия, объективно — понятием изображения. Каждое воздействующее на человека в целом духовное стремление содержит нечто такое, что можно назвать его стихией, его движущей силой, тайной его воздействия на дух; и оно настолько явно отличается от предметов, входящих в его сферу, что они часто служат лишь для того, чтобы представить духу эту тайну новым и преображенным способом. В математике это — отвлеченное занятие числом и линией, в метафизике — абстрагирование от всякого опыта, в искусстве — поразительное отношение к природе, при котором все как будто взято из нее и все-таки ничто не оказывается таким же, как в ней. Стихия, в которой движется история, — это чувство действительности; в нем заключено ощущение бренности бытия во времени и зависимости от предшествующих и сопутствующих ему причин и наряду с этим сознание внутренней духовной свободы, присущее разуму знание, что действительность, несмотря на ее кажущуюся случайность, все-таки связана внутренней необходимостью. Если мы мысленно проследим хотя бы одну человеческую жизнь, нас взволнуют те различные моменты, с помощью которых история возбуждает и приковывает наше внимание, и, для того чтобы выполнить задачу, поставленную перед историком, он должен так соединить события, чтобы они столь же волновали душу, как сама действительность.
Этой стороной история близка деятельной жизни. Ее назначение состоит не в том, чтобы показывать на отдельных примерах, чему надо следовать и чего избегать, — эти примеры часто сбивают с пути и редко поучают; подлинная и неизмеримая ее польза состоит в том, чтобы оживлять и очищать чувство действительности скорее посредством формы событий, чем посредством: самих этих событий, препятствовать тому, чтобы это чувство перешло в область одних идей и вместе с тем подчинить его идеям, однако помнить на этом узком пути, что есть только один успешный способ противостоять натиску событий: ясным взором познать истинное в господствующей направленности идей и с твердой решимостью держаться этого.
Такое внутреннее воздействие история должна оказывать всегда, каким бы ни был ее предмет, — рассказывает ли она о совокупности связанных друг с другом событий или об одном из них. Историк, достойный этого имени, должен описывать каждое событие как часть целого, или, что то же самое, в каждом таком событии изображать форму истории вообще.
Это ведет к более точному развитию понятия, которого требует от историка изображение событий: события предстают ему в кажущемся беспорядке, обособленными друг от друга только хронологически и географически. Ему надлежит отделить необходимое от случайного, выявить внутреннюю последовательность, сделать зримыми подлинно действующие силы, чтобы тем самым придать своему изложению такой характер, который обусловит не воображаемую и даже не обязательную здесь философскую ценность ИЛИ художественное очарование, а первое и наиболее существенное предъявляемое к нему требование — истинность и точность изображения. Ведь если при изучении Событий останавливаться на их поверхностной являемости, то они будут познаны только частично или в искажении; более того, обычный наблюдатель ежеминутно привносит в них свои заблуждения и свое ложное понимание. Все это устраняется только истинным видением, которое открывается лишь историку, счастливо одаренному природой, тому, чей взор благодаря занятиям и опыту обрел острую проницательность. Как же ему преуспеть в нем?
Историческое изображение, подобно художественному, является подражанием природе. Основа обоих — познание истинного образа, обнаружение необходимого, устранение случайного. Не следует поэтому страшиться применения легче познаваемых методов художника наиболее подверженной сомнениям работе историка.
Подражание органическому образу может идти двумя путями: с помощью непосредственного копирования внешних очертаний настолько, насколько это возможно для нашего глаза и нашей руки, или изнутри, посредством предварительного изучения того, как внешние очертания возникают из понятия и формы целого, посредством абстрагирования их отношений, посредством работы, благодаря которой образ познается сначала совершенно иным, чем его воспринимает взор не причастного к искусству человека, а затем настолько заново рождается фантазией, что наряду с буквальным сходством с природой в нем присутствует еще иная, более высокая истина. Ибо величайшее преимущество художественного произведения состоит в том, чтобы сделать очевидной внутреннюю истину форм, затемненную в реальном явлении. Оба названных здесь пути во все времена и во всех жанрах служили критериями, позволяющими отличить ложное искусство от истинного. Есть два народа, весьма отдаленных друг от друга во времени и по своему местоположению, которые в равной степени, однако, служат для нас отправными точками в развитии культуры: это египтяне и мексиканцы, и на их примере названное различие предстает весьма отчетливо. Указывалось, и вполне справедливо, на ряд сходных черт в их культурах: обе культуры должны были преодолеть страшные для искусства подводные камни, пользуясь рисуночными изображениями в качестве письменных знаков, но в рисунках мексиканцев нет ни одного правильного видения образа, тогда как в самом незначительном египетском иероглифе есть стиль[1]. И это вполне естественно. В рисунках мексиканцев нет и следа ощущения внутренней формы или знания органической структуры, все сводится к подражанию внешнему образу. Между тем в несовершенном искусстве попытки строго следовать внешним очертаниям должны привести к полной неудаче, а затем и к искажению образа; напротив, стремление выявить подлинное соотношение и соразмерность всегда очевидны, несмотря на всю беспомощность руки художника и несовершенство его орудий.
Для того чтобы понять очертания образа изнутри, надо вернуться к форме вообще и к сущности организма, а следовательно — к математике и к науке о природе. Одна дает понятие образа, другая — его идею. К обеим должно быть присоединено в качестве, третьего, того, что связывает их, выражение души, духовной жизни. Однако чистая форма, выступающая в симметрии частей и равновесии соотношений, — самое существенное, и проявляется она на самом раннем этапе развития искусства, когда для свежего, еще молодого духа наиболее притягательна чистая наука, и ею он скорее способен овладеть, чем требующим известной подготовки опытом. Об этом с очевидностью свидетельствуют египетские и греческие произведения искусства. В них всегда прежде всего выступают чистота и строгость формы, которая не боится жесткости; правильность кругов и полукругов, острота углов, определенность линий; только на этой прочной основе покоится внешнее очертание. Там, где еще нет подлинного знания органического строения, форма уже выступает в сияющей ясности, а когда художник овладевает и этим знанием, когда он уже может придать своему творению свободную грацию, вдохнуть в него божественное выражение, он уже не станет применять новых обретенных им средств, не позаботясь сначала о строгости формы. То, что было необходимым с самого начала, остается главным и наивысшим.
Все многообразие и красота жизни не помогут художнику, если в уединении его фантазии им не будет противостоять вдохновляющая любовь к чистой форме. Этим объясняется, что искусство зародилось именно у того народа, чья жизнь отнюдь не была преисполнена движения и очарования, у народа, который едва ли отличался любовью к прекрасному, но чье глубокое чувство рано обратилось к математике и механике. Оно зародилось у народа, которому нравились огромные, очень простые, но строгие и правильные строения (их архитектонику он перенес на образ человека) и которому твердый материал затруднял проведение каждой линии. Положение греков было во всех отношениях иным: их окружала красота во всем своем очаровании, жизнь их была полка движения, становясь подчас даже беспорядочной, их мифология была многообразной и богатой, и резец легко извлекал любой образ из податливого мрамора, а в древнейшее время — из дерева. Тем более поразительна глубина и серьезность восприятия искусства этим, народом; несмотря на все соблазны, которые могли привести к поверхностной прелести изображаемого, греки превзошли по строгости египетское искусство благодаря более основательному знанию органического строения. Может показаться странным, что в основу искусства нами положено не только многообразие жизни, но также и сухость математических идей. Однако дело обстоит именно таким образом, и художнику не понадобилась бы окрыляющая сила гения, если бы он не был предназначен к тому, чтобы преобразовать в свободную игру глубокую строгость непререкаемо господствующих идей. Однако пленительное очарование заключено и в простом созерцании математических истин, вечных соотношений пространства и времени, независимо от того, открываются ли они нам в звуках, числах или линиях. Созерцание их само по себе дает вечно новое удовлетворение открытием все новых соотношений и все совершеннее решаемых задач, и только слишком раннее и частое применение форм чистой науки способствует ослаблению нашего восприятия их красоты.
Следовательно, подражание художника природе исходит из идей, и истинность образа является ему только через них. То же, поскольку в обоих случаях объектом подражания служит природа, должно лежать и в основе работы историка: вопрос только в том, существуют ли идеи, способные направлять историка, и каковы они. Однако теперь дальнейшее продвижение требует величайшей осторожности, чтобы уже само упоминание об идеях не нарушило чистоты и исторической точности. Ибо, несмотря на то, что оба — художник и историк — используют в своей деятельности изображение и подражание, цель их совершенно различна. Художник лишь сметает с действительности поверхностное явление, он лишь касается его для того, чтобы вообще освободиться от действительности; историк же стремится постигнуть только действительность и в нее он должен проникнуть. Однако именно поэтому, а также и потому, что историк не может удовлетвориться слабой внешней связью единичного, но должен проникнуть в средоточие вещей, исходя из которого может быть понято истинное сцепление событий, ему надлежит искать их истину на том же пути, на котором художник ищет истину образа. События истории еще в значительно меньшей степени, чем явления чувственного мира, непосредственно открыты нашему взору, их невозможно просто увидеть; понимание этих событий может возникнуть только в результате сочетания их структуры с чувством, которое привносит наблюдатель, и подобно тому, как это происходит в искусстве, здесь также нельзя с помощью рассудочных операций логически вывести одно из другого и расчленить на понятия; постижение всего подлинного, тонкого, скрытого происходит лишь в том случае, если этому постижению соответствует правильная настроенность духа. Историк, так же как художник, создаст лишь искаженное изображение, если будет рисовать отдельные обстоятельства, связанные с событиями, сочетая их в таком порядке, в каком они перед нами в своей внешней последовательности выступают; истина будет искажена, если историк не будет отдавать себе строгий отчет в том, что существует внутренняя связь явлений, не достигнет созерцания движущих сил, не осознает, в каком направлении они действуют в определенный момент, не исследует связь того и другого с их состоянием в данный момент и с предшествующими изменениями. Однако для этого он должен быть осведомлен о структуре, действии, взаимозависимости этих сил, поскольку полное понимание особенного всегда предполагает знание всеобщего, в рамках которого оно познается. В этом смысле понимание происходившего должно направляться идеями.
Между тем само собой разумеется, что эти идеи складываются из полноты событий или, более точно, возникают в духе благодаря чисто историческому исследованию этих событий, а не добавляются к истории как некий чуждый ей придаток — ошибка, которую часто допускает так называемая философская история. Вообще для исторической точности философские методы представляют значительно большую опасность, чем методы художественные, которые допускают обычно по крайней мере свободу обращения с материалом. Философия предписывает событиям определенную цель: эти поиски конечных причин, пусть даже их выводят из сущности человека и самой природы, служат препятствием и искажают всякое свободное воззрение на своеобразное действие сил. Телеологическая история именно потому никогда не проникает в живую истину судеб мира, что индивид всегда вынужден находить вершину своей деятельности в границах своего бренного бытия; поэтому телеологическая история не может полагать последнюю цель событий в жизнь, а ищет ее в мертвых институтах и в понятии некоего идеального целого, будь то всеобщее культивирование и заселение земли, рост культуры народов, их дружеское объединение, совершенное гражданское общество или другая подобного рода идея. От всего этого в самом деле непосредственно зависит деятельность и благополучие отдельного человека. Однако то, что каждое поколение извлекает из результатов деятельности всех предыдущих поколений, не может служить ни доказательством его силы, ни даже материалом, формирующим эту силу. Ибо даже то, что является плодом духа и образа мыслей, — наука, искусство, нравственные институты, — теряет духовность и становится матерней, если дух все время не оживляет его. Все это связано с природой мысли, которая может быть сохранена, только будучи мыслима.
Следовательно, историк должен обратиться к действующим и творящим силам. Здесь он находится в своей собственной стихии. Привнести форму в лабиринт событий всемирной истории, отпечатавшийся в его душе, — форму, в которой только и проявляется подлинная связь событий, он сможет только в том случае, если выведет эту форму из самих событий. Противоречие, которое как будто в этом заключается, при ближайшем рассмотрении исчезает. Понимание каждой вещи уже предполагает в качестве условия своей возможности наличие в познающем субъекте некоего аналога того, что впоследствии действительно будет понято, требует изначального совпадения между субъектом и объектом, предшествующего этому акту. Понимание отнюдь не есть простое развертывание того, что существовало в субъекте, и не простое заимствование имеющегося в объекте, но то и другое одновременно. Ибо оно всегда состоит из применения ранее имеющегося общего к новому особенному. Там, где два существа разделены пропастью, там нет моста к их взаимному пониманию; для взаимного понимания необходимо, чтобы это понимание в некоем ином смысле уже существовало. В истории эта предварительная основа понимания очевидна, так как все то, что действует во всемирной истории, волнует душу человека. Поэтому чем глубже дух нации ощущает все человеческое, чем с большей тонкостью, многосторонностью и чистотой он его воспринимает, тем в большей степени эта нация способна иметь историков в подлинном смысле этого слова. К подготовленному таким образом восприятию истории следует присоединить многократную проверку, с помощью которой то, что ранее ощущалось, контролируется и исправляется посредством сопоставления с изучаемым предметом, пока в результате такого повторного взаимодействия вместе с достоверностью не возникает ясность.
Таким образом, историк, изучая творческие силы всемирной истории, набрасывает для себя всеобщую картину формы связи всех событий; в этой сфере находятся и те идеи, о которых шла речь выше. Они не привнесены в историю, а составляют самую ее сущность; ибо каждая мертвая и живая сила действует по законам своей природы, и все, что происходит, находится в неразрывной связи в пространстве и во времени.
В этом аспекте история, с каким бы многообразием и с какой бы живостью она ни проходила перед нашим взором, представляется мертвым часовым механизмом, который следует непреложным законам и приводится в действие механическими силами. Ибо одно событие порождает другое, мера и свойство каждого воздействия даны их причиной, и даже кажущаяся свободной воля человека находит свое определение в неизменных обстоятельствах, заложенных задолго до его рождения, более того, до становления нации, к которой он принадлежит. Вывести из каждого отдельного момента весь ряд событий прошлого и даже будущего представляется невозможным не само по себе, а только потому, что нам неизвестны многие промежуточные звенья. Однако давно уже стало ясно, что движение только по этому пути увело бы нас от понимания истинных созидающих сил, что в каждом действии, где речь идет о чем-то живом, именно главный элемент ускользает от всякого исчисления и что определение, кажущееся на первый взгляд механическим, изначально подчиняется свободно действующим импульсам.
Следовательно, наряду с механическим определением одного события посредством другого надо еще большее внимание уделять своеобразной сущности сил, и здесь первой ступенью является их физиологическое действие. Все живые силы — как человек, так и растения, как нации, так и индивиды, как человеческий род, так и отдельные народы, даже порождения духа, поскольку они покоятся на проходящих в известной последовательности действиях, — литература, искусство, нравы, внешняя форма гражданского общества — обладают общей структурой, развитием и законами. Это — движение по восходящим ступеням к вершине и затем постепенное падение, переход от совершенства к своего рода вырождению и т. д. Не подлежит сомнению, что в этом заключено множество возможных исторических объяснений, но очевидно также, что в них познается не творящий принцип, а только некая форма, которой он вынужден подчиняться, кроме тех случаев, когда она возвышает и окрыляет его.
Еще в меньшей степени доступно исчислению действие психологических сил, поскольку они не подчиняются познаваемым законам, а могут быть восприняты только в известной аналогии, — сил, многообразно переплетающихся в человеческих способностях, ощущениях, склонностях и страстях. Будучи самыми близкими пружинами действий и непосредственными причинами связанных с ними событий, они в первую очередь занимают историка и чаще всего используются для объяснения событий. Однако именно этот метод требует наибольшей осторожности. С его помощью мы меньше всего можем объяснить события всемирной истории; применяя этот метод, мы снижаем трагедию истории до уровня драмы повседневной жизни и склоняемся к тому, чтобы вырвать отдельное событие из связи целого и поставить на место судеб мира мелочную суету отдельных личностей с их субъективными, побуждающими к действию мотивами. На этом пути все сосредоточивается на индивиде, и все-таки индивид не познается в своем подлинном единстве и глубине, в своей подлинной сущности. Ибо познание индивида не допускает такого расщепления, анализа суждений на основе данных опыта, которые, будучи взяты у многих, должны быть типичными для многих. Своеобразная сила индивида пронизывает все его чувства и страсти, накладывая на все свой отпечаток.
Можно было бы попытаться классифицировать историков по трем намеченным здесь воззрениям, однако характеристика подлинно гениальных историков не будет исчерпана ни одним из них, даже не всеми вместе, ибо сами эти воззрения также не исчерпывают причинной связи событий, и основная идея, исходя из которой только и можно понять события и причинную связь в ее полной истине, не заключена в сфере этих воззрений. Они охватывают лишь явления мертвой, живой и духовной природы, обозримые в их равномерно повторяющемся следовании, но не свободный самостоятельный импульс изначальной силы; поэтом" такие явления свидетельствуют только о постоянно повторяющемся в соответствии с познанным законом или проверенным опытом развитии; однако то, что возникает, подобно чуду, хотя и может быть отчасти объяснено механическими, физиологическими и психологическими причинами, но ни из одной из них реально выведено быть не может; оно остается внутри сферы явлений не только не объясненным, но и не познанным.
Как бы мы ни строили свое объяснение, сфера явлений может быть понята только из точки, находящейся вне ее, и обдуманный выход из этой сферы столь же безопасен, сколь неминуемо заблуждение, если слепо замкнуться в ней. Всемирная история не может быть понята вне управления миром.
Приняв эту точку зрения, мы сразу обретаем то преимущество, что не считаем понимание событий завершенным посредством взятых из жизни природы объяснений. Впрочем, это мало помогает историку на последнем, самом сложном отрезке его пути, ибо ему не дан орган, посредством которого он мог бы непосредственно проникнуть в замыслы управления миром, и каждая такая попытка, так же как стремление обнаружить конечные причины, только завела бы его в тупик. Тем не менее это находящееся вне развития природы управление событиями открывается в них самих с помощью средств, которые, хотя и не относятся к области явлений, все-таки связаны с ними и могут быть познаны в них, подобно бестелесным существам, но лишь в том случае, если мы выйдем из сферы явлений и духовно перенесемся в ту сферу, откуда они берут свое начало. С их исследованием, таким образом, связано последнее условие задачи историка.
Число сил, творящих историю, не исчерпывается непосредственно выступающими в событиях силами. Если даже историк исследовал все эти силы в отдельности и в их взаимосвязи, — тип и преобразование почвы, изменения климата, духовные способности и склад мышления народов, еще более своеобразные проявления этих свойств у отдельных индивидов, влияние искусства и науки, глубокое и далеко идущее влияние гражданских институтов, — все еще остается более могущественный в своем воздействии принцип, который, правда, не выступает явственно, но дает самим этим силам толчок и направление. Этим принципом являются идеи, которые по своей природе находятся вне сферы конечности, но пронизывают всемирную историю во всех ее сферах и господствуют в ней.
Не может быть никакого сомнения в том, что подобные идеи открывают себя, что ряд явлений, не объяснимых просто действиями, близкими законам природы, обязаны своим существованием лишь отдаленному дуновению этих идей; не может быть сомнения и в том, что существует, следовательно, точка, которая указывает историку область, лежащую вне пределов событий, для того чтобы он мог познать их истинный характер.
Идея открывает себя двумя способами: в одном случае как направление, которое сначала незаметно, но затем постепенно все более зримо и наконец неодолимо охватывает многих людей в различных местах при различных обстоятельствах; в другом — как возникновение силы, которая по своим размерам и своему величию не может быть выведена из сопутствующих ей обстоятельств.
Что касается первого пути, то примеры такого рода могут быть обнаружены без всякого труда; они, впрочем, и распознавались во все времена. Но вполне вероятно, что еще многие события, которые теперь объясняют в первую очередь материальными и механическими причинами, должны быть рассмотрены именно с этой точки зрения.
Примером действия сил, явлений, достаточным' объяснением которых не могут быть связанные с ними обстоятельства, служит вышеупомянутое внезапное возникновение в Египте искусства в его чистой форме и, пожалуй, в еще большей степени неожиданное развитие в Греции свободной и вместе с тем сдерживаемой в известных границах индивидуальности. С этого момента язык, поэзия и изобразительное искусство сразу же предстают в совершенстве, путь к которому тщетно пытаются обнаружить. Ибо удивительным в греческой культуре, тем, что в наибольшей степени является ключом к ней, мне всегда казалось следующее: поскольку к грекам все великое и переработанное ими перешло от разделенных на касты народов, они остались свободными от этого бремени, сохранив, однако, некий аналог ему: они лишь заменили строгое понятие более мягким понятием школы и свободного сообщества и посредством более дробного деления исконного национального духа, — деления на племена, народности и отдельные города — и посредством растущей связи между ними, привели различные индивидуальности к самой живой совместной деятельности. Благодаря этому Греция создала никогда ни до нее, ни после нее не существовавшую идею национальной индивидуальности, и, подобно тому, как в индивидуальности заключена тайна всего бытия, так ее степень, свобода и своеобразие во взаимовлиянии с другими определили все дальнейшее продвижение человечества во всемирной истории.
Правда, и идея может выступать только в связи с природой, и потому в упомянутых явлениях обнаруживается ряд оказывающих благоприятное воздействие причин, обнаруживается переход от менее совершенного к более совершенному, а там, где в нашем знании зияют пробелы, мы можем с полным основанием предполагать наличие подобных причин. Однако от этого первоначальное направление, первая вспыхнувшая искра, не становится менее удивительной. Без нее невозможно было бы действие каких бы то ни было благоприятствующих обстоятельств, и ни опыт, ни постепенное продвижение, пусть даже оно длилось века, не привели бы к цели. Идея может открыться только индивидуальной духовной силе, но то, что росток, который она в эту силу привноси г, развивается предначертанным ему путем, что характер его развития не изменяется, когда этот росток переходит в другие индивиды, что выросшее из него растение собственными силами достигает своего цветения и зрелости, а затем вянет и исчезает независимо от характера обстоятельств и индивидов — это показывает, что движение в данном явлении совершает самостоятельная природа идеи. Таким образом, во всех различных видах бытия и духовного порождения возникают образы, в которых отражается какая-либо сторона бесконечности, и ее вмешательство в жизнь создает новые явления.
В материальном мире — поскольку при исследовании духовного мира наиболее верным путем остается прослеживание аналогии с ним — нельзя ожидать возникновения столь значимых новых образов. Различия в организации нашли свои прочные формы, и, хотя они никогда не могут быть исчерпаны в органической индивидуальности, эти тонкие нюансы недоступны взору непосредственно и едва различимы в своем действии на духовное формирование. Создание материального мира происходит в пространстве сразу, создание духовного мира совершается постепенно во времени, и первое, несомненно, раньше находит точку своего успокоения, на которой творение теряется в однообразном воспроизведении. Значительно ближе духовному, чем образ и строение тела, органическая жизнь, и законы того и другого в большей степени могут быть применены друг к другу. В здоровом состоянии это менее заметно, хотя вполне вероятно, что и тогда происходят изменения соотношений и направленностей, которые вызываются скрытыми причинами и в разные эпохи меняют характер органической жизни. Но в состоянии, отклоняющемся от нормы, в болезненных формах жизни, несомненно, можно провести аналогию между направлениями, которые без каких-либо объяснимых причин возникают внезапно или постепенно, следуют как будто своим собственным законам и указывают на некую скрытую связь вещей. Это подтверждают многочисленные наблюдения, хотя, быть может, в историческом исследовании они будут использованы лишь позднее.
Каждая человеческая индивидуальность есть идея, воплощенная в явлении; в некоторых же сияние идеи настолько сильно, что кажется, будто идея лишь приняла форму индивида, чтобы открыть в нем самое себя. Если развернуть человеческую деятельность, то после устранения всех определяющих ее причин в ней останется нечто исконное, которое, вместо того чтобы быть задушено влиянием этих причин, напротив, само преображает их, и в этом элементе заключено беспрерывно действующее стремление создать внешнее существование для своей внутренней своеобразной природы. Так же обстоит дело с индивидуальностью наций: в ряде исторических периодов это различается в них с большей ясностью, чем в отдельных людях, так как в определенные эпохи и при известных обстоятельствах человек развивается как бы в массе. Поэтому в событиях жизни народов, вызванных потребностями, страстью и кажущейся случайностью, действует, и сильнее, чем эти элементы, духовный принцип г индивидуальности; он стремится создать пространство для заключенной в нем идеи, и это ему; удается, подобно тому как самое слабое растение благодаря своему органическому развитию разрушает стену, выдерживавшую воздействие веков. Наряду с тем направлением, которое народы и отдельные индивиды придают развитию человеческого рода своими делами, они оставляют последующим поколениям формы духовной индивидуальности, оказывающие более длительное и интенсивное воздействие, чем события и происшествия.
Но существуют и такие идеальные формы, которые, не воплощаясь в человеческую индивидуальность, воздействуют на нее лишь косвенно. К ним относятся языки. Ибо хотя в каждом языке отражается дух нации, каждый из них имеет и более раннюю, независимую основу, а его собственная сущность и его внутренняя связь настолько могущественны и определяющи, что его самостоятельность оказывает большее воздействие, чем испытывает таковое, и каждый имеющий значение язык выступает как своеобразная форма создания и сообщения идей.
Еще более чистым и полным способом вечные исконные идеи всего мыслимого создают для себя бытие и значимость, красоту во всех материальных и духовных образах, истину в неизменном действии каждой силы соответственно присущему ей закону, право в неумолимом ходе вечно выносящих себе суд и карающих себя событий.
Для человеческого воззрения, которое не проникает непосредственно в замыслы управления миром, а может лишь предчувствовать их в идеях, посредством которых они открываются, вся история является лишь осуществлением идеи, и в идее заключена одновременно сила и цель; таким образом, углубляясь в созерцание творящих сил, мы оказываемся на более правильном пути к постижению конечных причин, к которым естественно стремится дух. Целью истории может быть только осуществление идеи — ее надлежит выразить человечеству, выразить во всех направлениях и во всех образах, в которых конечная форма может быть объединена с идеей; ход событий оборвется лишь там, где обе они окажутся уже неспособными проникать друг в друга.
Таким образом, мы достигли того, что обнаружили идеи, которые должны руководить историком, и можем теперь вернуться к предпринятому нами выше сравнению между ним и художником. То, чем для художника является знание природы, изучение органического строения, тем для историка является исследование сил, выступающих в жизни действующими и страдающими; что для первого — соотношение, соразмерность и понятие чистой формы, то для второго — идеи, разворачивающиеся в тиши и величии внутри мировых событий, но не принадлежащие им. Дело историка заключается в решении его последней, но самой простой задачи — изобразить стремление идеи обрести бытие в действительности. И не всегда идее это удается при первой попытке, нередко она вырождается, будучи неспособной полностью овладеть противодействующим ей материалом.
В ходе этого исследования делалась попытка внушить две вещи: что во всем происходящем действует не воспринимаемая непосредственно идея и что познана эта идея может быть только в пределах самих событий. Поэтому историку не следует искать решения всех вопросов только в материальном мире и исключать идею из изображения происходившего; он должен хотя бы оставить место для ее действия; должен, продвигаясь вперед, стремиться к тому, чтобы его душа была готова к восприятию этой идеи способна живо ощутить и познать ее; но прежде всего он должен опасаться привнести в действительность им самим созданные идеи или жертвовать в поисках связи целого чем-либо из живого богатства единичного. Свобода и тонкость воззрений должны стать свойством его природы; он должен привносить их в рассмотрение любого события, ибо ни одно из них не стоит вне общей связи, и все, что происходит, частично находится, как было показано выше, вне сферы непосредственного восприятия. Если историк не обладает этой свободой воззрения, он не сможет познать событие во всем его объеме и глубине; если же ему недостает щадящей осторожности, он исказит его простую и живую истину.
[1] Здесь дело заключается только в том, чтобы пояснить на примере сказанное об искусстве; я далек от того, Чтобы тем самым вынести окончательное суждение о мексиканцах. Существуют произведения мексиканского искусства, как, например, изображение головы, переданное моим братом в местный Королевский музей, которые свидетельствуют о достаточно высоком уровне их художественной техники. Если принять во внимание, как мало мы знаем о древней культуре мексиканцев и к какому недавнему времени относятся произведения их искусства, то судить о них на основании того, что нам известной что вполне может относиться ко времени их полного упадка, было бы слишком смело. Что вырождение искусства возможно, даже если оно ранее достигало высочайшего совершенства, очевидно по маленьким бронзовым фигуркам, которые находят в Сардинии; нет никакого сомнения, что они относятся к греческой или римской культуре, однако по неправильности пропорции они стоят на уровне мексиканских. Подобное собрание находится в «Коллегиум романум» в Риме, Есть и другие основания для предположения, что в более раннее время и в другой местности мексиканцы находились на значительно более высоком уровне культуры; на это указывают даже исторические свидетельства, тщательно собранные в трудах моего брата и позволяющие сопоставить следы их странствий.