Чемпионат второй (1960) 12 страница
Глава 94.
Если бы только от нас зависели наши поступки. В Вене на меня обрушилось всеобщее предвкушение нового триумфа. Я чувствовал себя несостоятельным перед уверенностью всех. Никто не задумывался, насколько возможно это - постоянно работать на новых результатах. Большой спорт исключает снисхождение публики. Залы не понимают и не прощают отступлений от лучших результатов.
Долгими днями примерял себя к схождению с "железом" - всем неожиданным весам. Настоящих соперников нет, но что я могу? С какими весами справлюсь? На каких стережет срыв?
По минутам раскладывал часы поединка. Есть ли запас? А если нет, каковы надежды в столкновениях с предельными весами? Можно ли рисковать? Какова степень ослабленности? Сколько я потерял в лучших результатах?..
И потом, это ведь не выступление без соперников. Нет, все соперники со мной. Самые злые. Скверное выступление - это новая сила соперников, это воодушевление их новых тренировок. Я натравлю их на себя. Каждое выступление должно утверждать силу, не уступать добытое. Я возьму чемпионат, но психологически окажусь в проигрыше. Для соперников я предстану исчерпанным. Нужен результат. Нужен...
Как повести себя?..
А вдруг вовсе срежусь? Заклинит спина. Стряслось же похожее с Плюкфельдером в Риме. Объявят: струсил. Как насели на Плюкфельдера! Воробьев даже требовал, чтобы Плюкфельдера не брали на этот чемпионат,- ненадежен: мол, "немец"! Я ходил в "инстанции", доказывал, что это не так... Поверили.
Срежусь - и поражение смоет честь побед. Все потерять - это каких-то десять минут - три неудачных подхода. И всю жизнь - горечь. За месяцы подготовки ни одной обнадеживающей прикидки, ни одного контрольного веса, даже отдаленно близкого к прежним. Упадок. Случалось, зверски уставал, нахлебавшись зла и клеветы. С ненавистью думал о жизни: дыхание - истина и истинно, а все прочее - книги, теории, поиски правды, верность принципам - тлен, бред, химеры!
А может быть, укрыться за болезнь и вообще, в будущем, работать только тогда, когда сильный, когда победа наверняка моя? Не рисковать, разрешать споры только на большой силе, самым сильным...
На разминках я скрывал плохую форму. И молчал, когда хвалили мою силу. Ведь столько рекордов наворотил тогда, за считанные недели лета!
Что такое искусство вести борьбу? Разве поединки лишь для самой большой силы? Разве я не обязан управлять собой, когда ослаблен?.. Искусство борьбы.
Глава 95.
Своеобразно встречал утро Михаил Михайлович. Я за шнур выбирал дюралевые жалюзи. День ослеплял избытком света. Это как счастье, как радость - солнце!
Одни деревья, сжелтев, уже скучнели обнаженностью ветвей, другие тучной зеленью заслоняли дома, и чернь их теней прилежно пасло солнце. И всякий раз Михаил Михайлович изрекал одну и ту же восторженную сентенцию. Для первого раза, прямо надо признать, несколько неожиданную. Поначалу я даже усомнился, не ослышался ли. А после смеялся. Смеялись мы оба: хвала жизни и творению жизни! Итальянцы говорят: смех выдергивает гвозди из гроба. После сентенций Михаила Михайловича оных вообще могло не сыскаться.
Любо нам было вечерами устроиться где-нибудь в кафе. К сожалению, украдкой,- "порядок" запрещал и карал подобные вольности. В этих улочках вблизи от Аухофгассе и Винтальштрассе кафе дешевые и не по-нашему благочинно-трезвые. Выбор всегда падал на столик поукромней. Со всех точек зрения мы вели себя предосудительно. Не мешало побеспокоиться и об укромности. Мера всегда не лишняя.
Я ограничивался кружкой-другой светлого швехатского пива. Михаил Михайлович заказывал коньяк или датское пиво "Карлсберг", жалуясь на сердечную аритмию.
Сплетал истории обычно Михаил Михайлович. Как ни странно - никогда о полетах, хотя носил до начала 40-х годов почетное звание "летчик номер один" и счет орденам имел внушительный. Недаром Международная авиационная федерация наградила Громова за его полеты в 30-х годах медалью Анри де Ляво. Второй медали через тридцать лет будет удостоен Юрий Гагарин. Как-то обмолвился: "Я жив благодаря правилу не доверяться техникам, какими бы те умелыми ни слыли. Сам проверял материальную часть - порядок, для которого не делал отступлений. В противном случае не сидел бы здесь".
Я понял: за любым полетом - продуманность, рассчитанный риск. Удачливость - видимость, за ней только расчет. Расчет от умения и таланта. Но над всем - расчет. Михаил Михайлович рассказывал, с кем сводила судьба. Выписка фамилий из всемирной истории! И век пилотный - десятилетия за штурвалом. Первые самолеты-"этажерки" пилотировал. Жаль, в его воспоминаниях, так куце напечатанных "Новым миром" (1977, № 1, 2, 3), нет и части того, что я слыхивал...
За обрядностями теней и тенями крались сумерки. Не те, глухие, а светлая мгла, рассеянные тени, какая-то ласковость воздуха. Шаги прохожих слышны были за добрые полквартала. Сумерки сглаживали строгость предметов, придавали словам особое звучание.
Глава 96.
Публика устает. До времени я не подозревал об этом, а уж в год своего шестого чемпионата мира был просвещен достаточно. Но тогда, к третьему чемпионату, я еще не успел примелькаться.
В 1964 году положение изменилось. Отчасти поэтому я и не выступил на чемпионате СССР накануне Олимпийских игр в Токио. Чемпионат проводил Киев. Там страсти столкнули бы нас с соперником в поединке без уступок. Следует испытать на себе, испытать, как сходятся страсти сотен тысяч в тебе и в твоем сопернике. Ведь внимание зрителя - не только спортивная арена. Это сотни писем, телефонных звонков, поучения людей на улице, злые телеграммы, которые поднимают ночами. Это и выстеганные штемпелями бандероли с иностранными газетами, журналами (письмами тоже), в которых на тебя совсем нередко лгут или с кем-то стравливают (тогда с Эндерсоном). Это и весьма требовательные, даже агрессивные отношения доброжелателей ("давай дави!.."). Это и постоянный интерес к твоим тренировкам (не секретить же их!), и звонки фоторепортеров, корреспондентов, и различные очерки с прогнозами, которые распаляют болельщика и порой несправедливо хлещут тебя. Это и неудачи с тренировками, наседание соперников (отваливают одни, начинают наседать в надежде победить другие), необходимость уходить от соперников, уплотнять нагрузки, откликаться новой силой. И это обычные болезни, которые ломают графики (начинай все сызнова!),-и "парадная" необходимость присутствия на различных заседаниях (не откажешься, хотя после тренировки колода колодой), и мысли о завтра -днем и ночью, от них не отделаешься: твоя кровь, твой пот, твой труд! Что будет завтра?!
А тогда, в 1964 году, поединок на чемпионате страны грозил потерей права выступать в Токио. Ни я, ни соперник не отдали бы победу без сопротивления на высших, даже непосильных, весах. Я не говорю о возможности травмы. В подобной схватке готов на все. Безусловно, проигравший пережил бы потрясение, которое повлияло бы на способность работать на Олимпийских играх.
Еще я не смел нарушать ритмичность тренировок. Наибольшая сила должна была подоспеть к сентябрю, но не раньше - нельзя долго находиться в лучшей форме, это трудно и опасно для силы. В октябре я должен был окончательно избавиться от последствий силовых нагрузок. Конец сентября - начало октября должны были принести мышечное раскрепощение, обостренную мышечную реакцию и слаженность. К середине октября я по расчетам завладел наивысшей силой и готовностью к борьбе. Допуск: плюс-минус неделя. А чемпионат в Киеве - это выход из нагрузок за пять-шесть недель до встречи. Слишком ответственна проба, дабы пренебречь "восстановлением". И еще недели две в упадке после встречи. Не столько мышцы "переваривают" килограммы соревнований, сколько нервная система. Словом, тренер и я решили не рисковать. Все же инициатива была моей.
Потом опыт чемпионата в Будапеште: зал горой встал за Шемански (и я встал бы горой за маэстро Шемански, будь я зрителем). Такой гвалт встречал, что я не слышал команду судьи. Я показал ему с помоста: давайте жестом, пойму, обойдусь... Это и вовсе взбудоражило зал. Я захлебывался слабостью и необходимостью выворачиваться силой, а этот немолодой атлет творил чудеса. Мужество его умножалось поддержкой зрителей. На меня словно надвигалась стена. Отвечать надо, а как? Себя едва таскаю.
Я страдал из-за перегрузок по своей вине. Я не довольствовался победами. Искал способы целесообразной и действенной тренировки. Поиск предполагал неизвестными все нагрузки. Их следовало пропустить через себя для определения единственно верных. Это, в свою очередь, предполагало перегрузки, и более чем значительные. Когда подобные тренировки наслаиваются годами - не выдерживаешь, поддаешься болезням и слабостям. Можешь пожаловаться и на неудачи, плохую форму, несправедливость спортивной судьбы. Ищешь сочувствия. А напрасно - это тоже не прощают, убедился...
Глава 97.
Я не принимаю упреки в чрезмерном сгущении красок. Все зависит от того, как жить свой век.
По-моему, ни в коем случае недопустимо хоронить способность к большому результату под грудой заурядных побед. Это равнозначно деятельности математика, бесконечно решающего одну и ту же давно решенную задачу. Строить свой план, всю тренировку на предельно возможном и якобы невозможном результате - вот задача большого спорта. Бескомпромиссное наступление на рекордные достижения, какими бы ошеломительными они ни казались (но не бестолково зазубренные тренировки единственно ради одних выступлений),- та же задача. Ибо в чем величие спорта: в десятках побед с одним и тем же результатом или в немногих, но выдающихся достижениях?..
Я всегда являлся приверженцем формулы: спортсмен до тех пор остается спортсменом в высшем смысле этого слова, пока способен подчинять природу результата. И пусть короток его спортивный век... Конечно, можно выступать и не ставя перед собой таких целей, наслаждаясь самим процессом состязаний, подготовки и... славы, копить титулы. Это очень тешит честолюбие. Не только твое.
Главным элементом в созидании новых результатов я видел силу. А сила - качество, как известно, из самых консервативных. Наращивание ее - сложный, малоизученный и поэтому наиболее длительный физиологический процесс. Мы всегда будем знать о нем очень мало. Всегда все открытия - впереди.
Я не жаловал традиции тренировок. Они платили той же монетой. Однако, оправясь от последствий очередной ошибки, я заводил серию новых проб. В науке это новое направление возглавлял Матвеев. Будущий профессор, доктор наук провел со мной немало дней в зале, но 100 кг, которые обещал выжать, руководствуясь в тренировке своими принципами, так и не выжал. Меня подмывало процитировать римскую поговорку: "Если это и не верно, то все же хорошо придумано". Графики и расчеты выглядели внушительно, с каждым годом внушительнее. Словом, хорошо придумано. Но это лишь моя невысказанная шутка. Никто кривые не выдумывал, в них - сотни и сотни тонн моего "железа". Мы разрабатывали богатую жилу. Той рудой была сила. Только мы постоянно сбивались с направления. Я "съедал" много больше тонн, чем нужно...
Жестоко ошибался я. Жестоко ошибался Матвеев. После размолвок или провалов в работе из-за ошибочных рекомендаций он исчезал на многие месяцы. Потом, взяв у тренера тетрадь, опять вычерчивал по цифрам поднятых килограммов кривые. Рулоны графиков, различные индексы, как в доподлинном конструкторском бюро. Я сличал с нашими. Забавно: кривые теряли себя. Я читал усилия: в скатах кривых - сопротивление силы. точнее - те тренировки с тупой, зачумленной силой. Вдруг радовался: на кривой узнавал пробуждение силы, уступку старого врага - нового результата. Вот гнул, гнул к нему, обжигался, и вот он, мой!
Богдасаров настороженно встречал Матвеева. Тренер не сомневался, что я гублю себя экспериментами. Эти тренировки наделяли силой, но и прежде времени старили, изнашивали. Однако мой тренер не понимал другого - иначе я вести себя не мог. Другой спорт я не признавал. Союз с Матвеевым был интересен не корыстью - мы сами достаточно много знали и узнавали. Нет, в союзе был свет поиска. И поэтому цена союза теряла значение. Зато оживало "железо": через ошибки пробивалось понимание. Я всегда открывался любой новой возможности движения.
А меня поучают: преувеличиваете, сгущаете. Стонать, верно, не годится: взялся за гуж, не говори, что не дюж...
Сколько раздражения вызвал отказ выступить в Киеве! Начальник клуба не преминул затеять очередное разбирательство - свое понятие долга. Много снес тренер, немало скрыл и принял на себя.
Проскользнуло раздражение и в отдельных репортажах (даже одной из центральных газет - за подписью Денисюка; ни до, ни после не слыхал об этом знатоке тяжелой атлетики). Сейчас, бесспорно, скоморошен весь этот околоспортивный мусор. Тогда недобросовестная возня, столь безобидная снаружи, била по живому: отравляла, лишала равновесия, нужного для тренировок, взвинчивала. Усталость двойной жизни - большого спорта и работы за письменным столом - препятствовала справедливо оценивать факты. Платил я не только душевной энергией - и понять не мог, за что попреки: свое дело - и тренировки, и рекорды, и победы - я делал честно, с лихвой перекрывая необходимое! Из моих нескольких десятков рекордов всего два или три выколочены прибавлением на 500 граммов. Остальные я сразу утяжелял на 5, 7, 12 и даже 25 килограммов! С выходом на чемпионаты мира не проиграл ни единой встречи! Впервые в истории спорта все четыре рекорда в самой тяжелой весовой категории (жим, рывок, толчок, сумма троеборья) принадлежали советскому атлету. А критики не унимались, клеили ярлыки... Не скрою, я был резок. Презирал кое-кого, как презирают "трутней". Сегодня они начальствовали в спорте, завтра - ведали снабжением санатория, послезавтра - командовали каким-нибудь отделом, в обществе "по связям"...
Спорт пронизывает идеологический мотив. Главным образом по этой причине и еще за щедрое кормление чиновничьих "трутней" большой спорт и разогнали до таких вселенских масштабов. Без того дышать бы ему, как, скажем, медицине (с ее жутковатыми "рекордами"), на ладан...
А тогда в Киев мне лучше было не ехать - и я не поехал. Но в своем решении я оказался одинок. Вообще понятия "публика" и "справедливость" не всегда совпадают. К примеру, нельзя выдавать обыкновенную физическую боль. Я ухитрился нахватать травм - и все до 1960 года. Потом благополучно обходился без них (кроме 1962 года), хотя самые большие веса поднял именно после 1960 года. Гримаса боли нарывалась на шиканье и смех. А травмы я зарабатывал злые. С тех пор зарекся показывать публике чувства. Работай так, будто в восторге от борьбы. Никто не должен знать, что с тобой.
Глава 98.
Я не даю оценок товарищам. Считаю, что мало знаю их. Соперников же я изучал намеренно, к ним примеривался годами, сходился в поединках.
Критика спорта. Критика литературы. Выправления.
Много о критике в дневниках Льва Толстого. Писал Толстой не для сведения счетов, в пристрастности такого рода его обвинить невозможно. Другого склада человек. Окунаешься в тома дневников - ив ином мире. Пространство этого мира - совесть. Разве она - мятущаяся? Она вся из отказа следовать традициям лжи, суевериям авторитетов, привычкам зла, из вечных попыток выщупать справедливость, слить ее с жизнью. Чтобы не существовали раздельно справедливость и совесть, поступки и совесть...
Критика слишком серьезный инструмент. Толстой все выскребывал нутро явления - "критика". Записи о том разбросаны по разным годам. Со всех сторон подступает.
"...Светские критики - нравственные кастраты, у которых вынут нравственный нерв, сознание творимости жизни своей силой" (Запись в дневнике 22 ноября 1890 года).
О старом писано и круто, но сколько созидательной силы в словах: сознание творимости жизни своей силой! Критика должна не разрушать. Созидание - вот приложение рук человека и его совести.
"Дело критики - толковать творения больших писателей, главное - выделять; из большого количества написанной всеми нами дребедени выделять - лучшее. И вместо этого что же они делают? Вымучат из себя, а то большей частью из плохого, но популярного писателя, выудят плоскую мыслишку, коверкая, извращая писателей, нанизывая их мысли. Так что под их руками большие писатели делаются маленькими, глубокие - мелкими и мудрые - глупыми. Это называется критика. И отчасти это отвечает требованиям массы - ограниченной массы - она рада, что хоть чем-нибудь, хоть глупостью, пришпилен большой писатель и заметен, памятен ей; но это не есть критика, то есть уяснение писателя, а это затемнение его..." (Запись в дневнике 14 февраля 1892 года). Понимание природы того, о чем судишь и чему выносишь приговор. Понимание значимости труда. И труда и личности.
Спорт - это явление современной жизни. К нему приложимы и оценки культуры вообще.
И вовсе неплохая памятка для критики и критика:
"Биограф знает писателя и описывает его! Да я сам себя не знаю, понятия не имею. Во всю длинную жизнь свою только изредка, изредка кое-что из меня виднелось мне" (Запись в дневнике 27 октября 1889 года).
Человек в росте, в движении. Он всегда другой. Что знаешь об этом движении? Как знаешь? Каким днем судишь?
Стоячая вода...
И об ошибках, коими зло попеняют иной раз: "Чтобы люди не ошибались и не страдали? Да ведь это одно средство познания своих ошибок и направления пути" (Запись в дневнике 7 ноября 1889 года).
Кстати, Шаляпин писал, скорее даже жаловался: "Думается... критика и недоброжелательство - профессии родственные..."
Справедливость силы во имя творения жизни...
А вот в документах о Толстом выкопал я любопытное свидетельство жандармского генерала А. И. Спиридовича - светила розыска и его теоретика. Оставил генерал о партиях социал-демократов и социал-революционеров подробнейшие исследования. Бесценный материал для историка. Признанием способностей генерала явилась его карьера: почти до самой революции отвечал за личную безопасность царя. Справлялся успешно. Но начинал карьеру жандарма Спиридович в Москве при Зубатове, и тогда кое-какой розыск прямехонько привел его в Ясную Поляну. И тут - шалишь! Предъявил начальник молодому Спиридовичу высочайшее повеление, по коему запрещалось когда-либо беспокоить Толстого (Жандармы смели беспокоить Толстого. При Александре II нагрянули с обыском. Однако мировая слава писателя сделала невозможным повторение подобного. Поэтому уже для внука Александра II Толстой был неприкасаем). Выше царя оказался Лев Николаевич! И еще раз подтвердилось пророчество Пушкина: талант - это сила!
Глава 99.
Только голая сила, и человек ради силы есть несчастье, явление уродливое, своего рода ущербность. Ум, самостоятельность мышления и отсюда определенность поведения (а это и есть интеллигентность)-едва ли не основной закон человеческой красоты. Лишь в сплаве этих свойств сила становится благородным "металлом". К людям одной силы, поклонениям только силе, воспитанным на голой силе, вполне уместны слова Альберта Эйнштейна: "Я глубоко презираю тех, кто может с удовольствием маршировать в строю под музыку; эти люди получили мозги по ошибке - им бы хватило спинного мозга. Нужно, чтобы исчез этот позор цивилизации..." Эйнштейн считал интеллигентность высшей красотой человека.
Борьба за высшее достижение - это наука, искусство, разум. И это присуще человеческой красоте, ибо открывает жизнь. Борьба во всей ее многообразности есть открытие жизни.
Ле Корбюзье в письме к группе архитекторов Йоханнесбурга писал 23 сентября 1936 года: "...Я хотел бы, чтобы архитекторы стали... людьми с богатейшим духовным миром, а не ограниченными и бездушными ремесленниками, чтобы они... не замыкались в своей узкой мещанской скорлупе. Архитектура - это не профессия, это определенное состояние духа..."
У творческой деятельности общая природа. Эта деятельность в высших проявлениях так или иначе смыкается с искусством. Гегель писал об искусстве как высшей потребности духа. И по Гегелю, дух трудится над предметами лишь до тех пор, пока в них есть нечто нераскрытое (весьма примечательно и суждение Гегеля о том, что расцвет литературы на путях сближения с философией).
Высшие достижения требуют узкой специализации, но не культурной ограниченности, замыкательства в профессии. Это угроза самому развитию и постижению.
"Человек одухотворен поэзией, и именно это позволяет ему овладеть богатствами природы..." (Корбюзье Ле. Архитектура XX века. М., Прогресс, 1970. С. 274). У искусства и науки общая природа. Наука, лишенная органичной связи с искусством, нравственно вырождается. Познание непосредственно зависит от одухотворенности, а последняя - от способности поэтически воспринимать мир. Но ученые степени, регалии, академические титулы не имеют отношения к таланту, скорее даже созданы людьми серыми, составляя предмет их тайного вожделения:
хоть в этом приблизиться к истинному дарованию, само собой, застолбить и блага, им не причитающиеся. Именно - постные труженики науки, копающиеся на ее заднем дворе, добывающие себе место интригами и власть титулов...
"У нас сложилось ложное положение в науке. Основная наука по численности - ведомственная, которую и наукой назвать не совсем корректно. Это обслуживание чьих-то интересов на некоем уровне. В 30-е годы у нас в стране был выбит целый слой интеллигенции - высококвалифицированных ученых, инженеров. А наплодили эту ведомственную армию псевдоученых. Ведь что такое наука? Это прежде всего торжествующая объективность..."
А борьба за добывание академических званий? Сколько же здесь постыдного! Разве можно представить Эйнштейна или по существу нищего Циолковского в роли интриганов от науки - ну не обойтись им без званий!
Когда на столь высоком уровне интеллигенция дает нравственный сбой, предопределенный в основном корыстью, это отзывается на всем обществе. Поэтому это никогда не будет только их узкоакадемическим делом. Ведь это не только утечка достоинства...
Ничто так не агрессивно и самодовольно, как ограниченность. И в спорте (среди чемпионов) можно быть бездушным ремесленником и расчетливым стяжателем.
Культура создана не ремесленниками, хотя ремесленник может быть виртуозом. Подлинно замечательное исключает в своем создателе сугубо материальный расчет. Ибо замечательное требует нечто большее, что не окупается и не может окупиться выгодами, наградами...
Спорт заманчив творческой сутью. Тренировки - это овладение сутью явления, глубоко одухотворенный процесс. В этом и ответ на вопрос о росте результатов. Познание бесконечно. В этом смысле человеческая сила, бесспорно, бесконечна.
В искреннем познании любовь к себе теряет значение. Человек цели не может не рассматривать жизнь как средство постижения цели. Исчезают страх, колебания. Человек обретает всемогущество.
Глава 100.
Атлеты тяжелой весовой категории исконно выступают в последний день чемпионата. Из зрелищ чемпионата это наиболее привлекательное. Чего стоит парад представления! Выводят на сцену десять - пятнадцать атлетов, один другого шире в плечах. Мнутся в шеренге, косятся друг на друга, ловят взгляды почитателей, подтягивают животы, покатывают мышцами. Жужжат кинокамеры, скачет свет в фотовспышках. По залу гул. На помосте новенькая штанга, вокруг знамена стран-участниц. Гремит голос в трансляции. Зрители под хмелем возбуждения, каждое имя встречают криками. В первых рядах знатоки "железной игры". Здесь немало истинных фанатиков. Сколько я ни выступал и где бы ни выступал, знал: в первом ряду пожилая чета из Австрии и англичанин - они всегда приезжали на мои выступления, в любую точку земного шара. С англичанином - Рэджем Айландом - мы сдружились. Он не только влюблен в тренировки с "железом" и сильных людей, но и считает свою жизнь обязанной тренировкам - и тому есть серьезные основания. Он являлся свидетелем едва ли не всех послевоенных чемпионатов мира, знаком с великими атлетами 30-х и 40-х годов и с одного взгляда понимает силу. Напряженность ожидания и усталость от чемпионатов, а также сдержанность Рэджа мешали сближению. Лишь на Московских Олимпийских играх 1980 года мы поговорили, что называется, от души. Я чувствую себя обязанным Рэджу. В ночь поражения на Олимпийских играх в Токио, преодолев сдержанность, он внезапно пришел ко мне. И как? Переоделся в спортивный костюм, полицейский пост не задержал. Было далеко за полночь. Я проиграл.
Среди пустоты, которая вдруг образуется в таких случаях, появление человека казалось чудом. Ведь он не был моим тренером, моим близким, не был даже соотечественником. Смущаясь, запинаясь, он сказал фразы, которые врезались в память: "Я буду помнить вас. Победителей много, чемпионами же бывают единицы. Из сотен победителей - всего несколько..."
Глава 101.
Как бы ни владел собой, а ждать семь - десять дней томительно. Неизбежен дополнительный нервный расход. Побеждают, срываются, хватают "баранки" атлеты легких, средних и других весовых категорий. Рушатся спортивные карьеры. Замечательные атлеты получают к титулу в награду за десятилетия труда звучную приставку "экс". Бывший - часто это относится ко всей жизни, ибо вся жизнь после мерещится вымышленной, чужой, а та, до "экс", единственно стоящей.
Видишь одинаковую понурость или нарочитость ухмылок. Узнаешь о срывах стопроцентных фаворитов, о травмах, предвзятости судей, промахах. Читаешь газеты. Угадываешь отчаяние великих проигравших, игру в мужество потери всего. Ведь для большинства из них спорт - все в жизни, после него - заботы, неизвестность, часто нужда. И вместо почитания - безразличие, безличие, угасание. Вместо азартной, любимой и очень интересной жизни - вялость будней, потеря себя, пустота, порой алкоголь в утешение и болезни - счет за победы. Какое-то мгновенное изменение масштабов личности, безжалостный пересчет ценностей. Из громадности славы, почитания - в подвал забвения, тишины, оцепенелости. Вместо громадной нужности всем - вдруг никчемность и непригодность к другой жизни. Ведь этой борьбе в спорте отданы десятки лет. Сызмальства к ней приноравливаются...
Милости будущего...
Давно ли бельгиец Серж Рединг клялся мне достать в сумме троеборья заветные 600 кг. Я,- грешен, не верил. Думал: "Ты просто не ел эти тренировки..." Я ушел из спорта и погодя уже едва узнал в огромном мужчине того русого доверчивого юношу. И результат Серж подвинул за 600 кг. И вдруг смерть!
Рубят ошибки в тренировках, насилие поединков, напряжения лет и потрясения неудач. Рубят даже могучесть.
Счет за силу...
Справедливость силы...
Не о спорте эти стихи Анны Ахматовой. Совсем не о спорте. Даже кощунственно их приложение, а слова сами плывут в память:
Что ты бродишь неприкаянный,
Что глядишь ты не дыша?
Верно понял: крепко спаяна
На двоих одна душа.
"Железная игра" и ты...
Надо видеть все - и обрезать, не пускать в себя. Умение не из простых. И классные атлеты теряют победы именно в днях ожидания. Перегорают в себе.
Если соперники вровень с тобой, ожидание поединка - своего рода искусство. Искусство поведения. Надо уметь не поддаваться соблазну: после выведения из нагрузок будто выпадаешь из спячки. Необыкновенная освобожденность! Привычные веса легчают - не узнать! Звенишь радостью, избытком силы и просто счастьем. А соблазн караулит: азарт новой силы, азарт публики (она всегда на разминках), азарт предстоящей схватки, неосознанное стремление превзойти соперника в разминочных результатах, поразить публику - все грозит свежести силы.
Нужен опыт, нужны неудачи - тогда вырабатывается мелочное следование назначенным для разминок весам, скупость на расход чувств, безразличие к выходкам публики и суждениям газет. Суровое умение быть глухим к себе.
На опасно завышенные веса заносят и сомнения. Тоже следует уметь верить, понимать состояние и не уступать настроению.
Случается, сбивает на риск прикидок перед выступлением и намеренное поведение соперника. А иногда самому приходится идти на подобный прием: вот моя сила! И пусть соперник горит...
В ожидании много искуса притупить нервную свежесть, размотать силу на пустяки...
В Вену не приехали ни Шемански, ни Брэдфорд. Что Большой Вашингтонец вообще уйдет, я уже догадывался. Судя по всему, не ладились у него отношения и с Хоффманом.
Часто я вспоминал по таким случаям слова философа: "Чти начальство и повинуйся ему, даже хромому начальству! Этого требует хороший сон. Разве моя вина, если начальство любит ходить на хромых ногах!" Давно ли при встрече Серж Рединг жаловался мне, что нет для кровно дорогого дела страшнее, чем зависимость, невозможность собирать его с наибольшей целесообразностью и беречь к главному испытанию. И в самом деле, тяжко говорить на разных языках, думать разными словами, когда несешь это главное, добываешь и отстаиваешь это главное.
Лев Николаевич, как же не поклониться вам за такие слова: "Роскошь, нищета, разврат... Собрались злодеи, ограбившие народ, набрали солдат, судей, чтобы оберегать свою оргию, и пируют..."
Прищур у Хоффмана - сразу соображать начинаешь, кто заказывает музыку. Сложит губы, лицо удлинится, окаменеет...
Выпив у меня дома, размякнув, Хоффман по обыкновению полоснул взглядом: в этот раз по книжным полкам. Заметил: "У себя книг не держу!" Помолчал, наслаждаясь воспоминанием об отсутствии у себя книг, и счел необходимым уточнить: "Есть одна: рецепты коктейлей". И выдал прищур, как бы отпускающий грехи. Не свои, конечно, а мои, книжные... Крепко сидела в нем неприязнь к книге. В Варшаве, первый раз увидев меня, защемил плечо пальцами и ввел в холл. Там переваривали обед Тэрпак, старый Джонсон и Эшмэн. Я тогда еще не привык к подобным манерам и, что называется, был захвачен врасплох. Не скандалить же и не выворачиваться...