Отпечаток вождя Кинанжуи
Корова с подсосной телкой переданы Вайнайне в моем присутствии.
Баронесса Бликсен».
ГОСТИ ФЕРМЫ
Большие пляски
Ферма не знала недостатка в гостях. В странах, населенных первооткрывателями, гостеприимство является жизненной необходимостью не только для путешественников, но и для оседлых жителей. Гость – это друг, приносящий хорошие или плохие новости, которыми питаются в глуши сотни оголодавших. Истинный друг, посещающий ваш дом, – это посланец свыше, нагруженный дарами небес.
Денис Финч-Хаттон, возвращаясь из своих длительных экспедиций, сгорал от желания поговорить, а я, сидя на ферме, мучилась аналогичным желанием, так что мы с ним засиживались за обеденным столом до утра, перебирая все мыслимые темы, изобретая сюжеты и от души смеясь.
Белые, прожившие долгое время нос к носу с чернокожими, приобретают привычку говорить то, что думают, ибо у них нет причин и возможностей скрытничать, и снова встречаясь с собратьями по расе, они этой привычке не изменяют. Нам нравилось воображать, что дикое племя маасаи взирает издалека на горящие в ночи огни моего дома, как на яркие звезды, ничем не отличаясь от крестьян Умбрии, испытывавших священный трепет перед обителью святого Франциска и святой Клары, увлекавшихся теологическими дебатами.
Главными мероприятиями на ферме были нгома – большие африканские пляски. По случаю этих плясок у нас собиралось от полутора до двух тысяч гостей. Сам мой дом мог предложить им только самые скромные развлечения. Старым лысым матерям танцующих моранов и ндито – девушкам – мы раздавали нюхательный табак, а детям (если они присутствовали на танцах) – сахар, который Каманте разносил в большой деревянной ложке; иногда я испрашивала у властей разрешение, чтобы мои арендаторы могли приготовить тембу – валящее с ног зелье из сахарного тростника. Однако герои представления, неутомимые молодые танцоры, которым празднество было обязано всем своим блеском, не были подвержены чужестранному влиянию: им было довольно их внутреннего огня. От внешнего мира им требовалось одно: ровная площадка, чтобы танцевать.
Таковая как раз имелась подле моего дома. Моя лужайка была удачно укрыта тенью от деревьев, а рядом, у хижин слуг, был расчищен большой квадрат. Благодаря этому моя ферма пользовалась хорошей репутацией у местной молодежи, и приглашения на мои балы ценились на вес золота.
Нгома устраивались то днем, то по ночам. Дневные пляски требовали больше места, поскольку количество зрителей превышало на них количество танцоров. Под дневные нгома отводилась лужайка. Обычно танцоры вставали одним большим кругом или в несколько кругов поменьше и принимались подпрыгивать, откинув головы назад, или ритмично топтаться на месте, делая прыжок вперед и тут же возвращаясь назад. Иногда танец принимал вид хоровода, от которого отделялись особо выдающиеся танцоры, прыгавшие и бегавшие в центре круга. После дневных нгома, как после степного пожара, на траве лужайки оставались магические бурые кольца, которые очень медленно зарастали травой.
Большие дневные нгома больше напоминали ярмарку, нежели бал. Толпы зрителей следовали за танцорами по пятам и скапливались под деревьями. Если слух о предстоящей нгома распространялся широко, то нас жаловали своим присутствием даже ветреные дамочки из Найроби, именуемые на суахили приятным словом «малая»: они приезжали в запряженных мулами повозках, завернутые в цветастые ситцевые отрезы; сидя на траве, они напоминали цветы. Честные девушки с фермы в традиционных, видавших виды кожаных юбочках и в накидках подбирались как можно ближе к этим красоткам и без стеснения обсуждали их одеяния и манеры; городские красавицы, похожие на кукол со стеклянными глазами, сидели, скрестив ноги, и, не обращая внимания на пересуды, знай себе покуривали свои короткие сигары. Стайки детей, обожающих танцы и готовых подражать танцорам и учиться на лету, либо носились от одного круга к другому, либо сами образовывали хороводы на некотором отдалении, чтобы вволю попрыгать.
Направляясь на нгома, кикуйю натираются с ног до головы розовым мелом, пользующимся большим спросом и стоящим немалых денег; от этого мела черная кожа причудливым образом белеет. Приобретаемый ими таким способом оттенок не относится ни к животному, ни к растительному миру; натертая мелом молодежь превращается в вытесанные из камня статуи. Девушки покрывают свои расшитые бисером кожаные одеяния, равно как и свои тела, землей, превращаясь в одетых истуканов, выполненных умелыми мастеровыми. Юноши являются на нгома в одних набедренных повязках, зато уделяют большое внимание прическам, вымазывая космы и хвосты мелом и гордо задирая головы.
Под конец моего проживания в Африке власти стали запрещать африканцам натирать мелом головы. Меловая обработка преображает людей обоих полов: никакие драгоценности не в состоянии придать танцующим настолько праздничный вид. Стоит хотя бы издали заметить группу вымазанных розовым мелом кикуйю, как сама атмосфера начинает вибрировать от предвкушения праздника.
В дневное время танцы под открытым небом страдают от отсутствия разумных ограничений. Сцена слишком велика – где ее начало, где конец? Как ни размалеваны танцоры, как ни велик их головной убор из страусовых перьев, как ни кокетливо обернуты их лодыжки обезьяньими шкурами – все равно под гигантскими деревьями они выглядят рассыпавшейся стайкой карликов. Все действо – включая большие и малые круги танцоров, кучки зрителей и неугомонной ребятни – заставляет вас постоянно стрелять глазами в разные стороны и в результате утомляет. Сцена чем-то напоминает старое панорамное полотно с изображением баталии, на котором из одного угла наступает кавалерия, в другом готовится к бою артиллерия, а по диагонали мчатся по своим делам офицеры-порученцы.
К тому же дневные нгома сопровождаются оглушительным шумом. Танцевальные ритмы дудок и барабанов часто заглушаются криками зрителей; танцующие девушки тоже испускают пронзительный визг, когда кто-нибудь из партнеров-мужчин делает особенно удачный прыжок или ловко крутит над головой копьем. Старики, рассевшиеся на траве, не прекращают беседу.
Изысканное удовольствие – наблюдать за древними старухами-кикуйю, постепенно опустошающими сосуды-калабаши и оживленно вспоминающими те деньки, когда они сами могли отплясывать в круге; их лица становятся все более счастливыми по мере того, как все ниже опускается солнце и иссякает их запас тембу. Иногда, когда к ним присоединяются старики, какая-нибудь из старух может настолько погрузиться в воспоминания о былом, что, вскочив на ноги, делает пируэт, как молоденькая ндито. Толпа не обращает на нее внимания, зато сверстники награждают ее аплодисментами.
Ночные нгома были куда серьезнее. Их устраивали только осенью, после уборки кукурузы, в полнолуние. Не думаю, чтобы в них имелся какой-то религиозный смысл, однако в прошлом они наверняка были наполнены мистическим содержанием; во всяком случае, танцоры и зрители были такими ночами преисполнены священной торжественности. Самим танцам было не меньше тысячи лет. Некоторые – те, что вызывали особенное одобрение у матерей и бабок танцующих, – пользовались у белых поселенцев репутацией безнравственных; белые полагали, что их следовало бы вообще запретить.
Однажды, возвратившись после отдыха в Европе, я узнала, что двадцать пять моих молодых воинов посажены в разгар уборки кофе в тюрьму за то, что исполнили на ночной нгома такой запретный танец. Управляющий сообщил мне, что его жена не смогла смириться с подобным бесстыдством. Я устроила было старейшинам своих арендаторов нагоняй за то, что они учинили нгома возле жилища управляющего, но их ответ гласил, что танцы состоялись в манаятте Категу, на расстоянии четырех-пяти миль от опасного места. Мне пришлось ехать в Найроби и вразумлять нашего полицейского начальника, который в итоге освободил всех танцоров, чтобы они влились в ряды убирающих урожай кофе.
Ночные танцы представляли собой завораживающее зрелище. Границы представления были очерчены совершенно недвусмысленно: ими служили костры, а место действия было ограничено кругом, куда долетал свет от них. Центром нгома служил костер. В нем не было необходимости как в источнике освещения, ибо лунный свет на африканском нагорье восхитительно ярок, однако отблеск костра создает полезный сценический эффект. Благодаря костру место плясок превращается в настоящую сцену, где концентрируются все краски, все движения.
Африканцы редко перебарщивают со сценическими эффектами. Разводить бутафорские костры – не в их правилах. Женщины с фермы приносят к центру будущих танцев хворост; они же считаются помощницами распорядителей мероприятия. Старухи, почтившие танцы своим присутствием, рассаживаются вокруг главного костра, от которого тянется цепочка костров поменьше. Фоном для плясок, озаряемых сполохами огня, служит чернота ночи. Площадка должна быть просторной, иначе жар и дым костра будет есть глаза старым зрителям, однако это не влияет на ощущение очерченности самого места, как если бы праздник был устроен в помещении, а не под звездами.
Африканцы не ведают вкуса к контрастам, ибо цела еще пуповина, соединяющая их с природой. Свои нгома они проводили исключительно в полнолуние. Когда демонстрировала все свои возможности луна, они старались ей подражать. К мягкому, но вездесущему свету с ночного неба, заливающему все вокруг, – африканской иллюминации – они присовокупляли пламя своих костров.
Гости подтягивались небольшими группами: по трое, дюжинами, по пятнадцать-двадцать человек; друзья договаривались прийти вместе, знакомые встречались по пути. Многие танцоры преодолевали по полтора десятка миль. Большие компании несли с собой дудки и барабаны, так что в ночь больших плясок все окрестные дороги и тропы оглашались звуками зажигательной музыки.
У входа в танцевальный круг вновь прибывшие останавливались и ждали, пока тот разомкнется и примет их. Иногда, когда они приходили издалека или были сыновьями знатных вождей, им оказывали прием старые арендаторы, видные танцоры с фермы или распорядители всего действа.
Распорядители танцев – молодые люди с фермы – ничем не отличались от остальных, однако им вменялось в обязанность следить за соблюдением церемониала, что они с удовольствием исполняли. Перед началом танцев они прохаживались перед рядами танцоров с насупленными бровями и важными физиономиями; в разгар плясок они бегали из конца в конец круга, следя за соблюдением всех правил. Оружием каждому из них служила связка прутьев, которую они время времени поджигали, сунув в костер. Пристально следя за танцорами, они, заметив признаки неподобающего поведения, не давали нарушителям спуску: горящий пучок немилосердно опускался на спину несчастного. Жертва сгибалась под ударом в три погибели, но не издавала ни звука. Возможно ожог, полученный на нгома, считался почетной отметиной.
Один из танцев заключался в том, что девушки смиренно стояли на ногах у молодых людей, обхватив их за пояс, а те держали на вытянутых руках, между которыми покоились головы девушек, свои копья, время от времени с силой ударяя ими в землю. Картина получалась трогательная: девушки находили на груди у любимых убежище от опасностей, а воины ограждали их от напастей, пригвождая к земле змей и подобную им нечисть. Этот танец длился часами, и в процессе его на лицах танцующих появлялось выражение ангельского самоотречения, словно они и впрямь были готовы отдать друг за друга жизнь.
В других танцах полагалось носиться среди костров; солист тем временем совершал богатырские прыжки. Все сопровождалось потрясением копьями; кажется, подразумевалась охота на льва.
Помимо дудок и барабанов, нгома оглашалась пением. Некоторые певцы были знамениты на всю страну и приходили к нам издалека. Их пение напоминало, скорее, ритмический речитатив. Хорошие импровизаторы, они на ходу сочиняли баллады, пользуясь поддержкой хора танцующих. Поначалу бывало приятно слушать, как в ночном воздухе поет один мягкий голос, которому негромко подпевает молодой хор. Однако все это, с периодическим рокотом барабанов, продолжалось обычно ночь напролет и приобретало монотонность. Слушать этот шум внезапно становилось совершенно невыносимо; казалось, еще минута – и вы разгоните надоедливых певцов.
При мне самым знаменитым певцом был некий уроженец Дагоретти, обладатель сильного чистого голоса, наделенный к тому же талантом танцора. Исполняя свою песню, он либо бродил, либо бегал внутри круга танцующих огромными прыжками, всякий раз припадая на колени; одной ладонью он прикрывал угол рта – видимо, для концентрации звука, но внешне это выглядело так, словно он сообщает собравшимся какой-то опасный секрет. Сам он был подобен африканскому эху. Ему ничего не стоило осчастливить аудиторию, нагнать на нее воинственное настроение или заставить хохотать до колик. Наиболее примечательной его песней была одна, которую я называла песней войны: певец как бы сновал от деревни к деревне, призывая свой народ к войне и описывая причиненные недругом беды. Лет сто назад от такой песни у белых поселенцев застыла бы в жилах кровь.
Впрочем, чаще певец не производил устрашающего впечатления. Как-то раз он исполнил три песни, перевод которых я потребовала у Каманте. Первая оказалась фантазией: все танцоры как бы становились мореплавателями, отправляющимися по морю в Валайю. Во второй песне, согласно пояснениям Каманте, прославлялись старые женщины, матери и бабушки танцоров и певца. Эта песня показалась мне очень нежной: она исполнялась долго и описывала, наверное, во всех подробностях мудрость и доброту беззубых и безволосых старух кикуйю, слушавших у костра славословия в свой адрес и согласно кивавших.
Третья песня была, напротив, короткой, зато всех рассмешила; певцу пришлось повысить свой и без того пронзительный голос, чтобы он не утонул во всеобщем хохоте, хотя его самого тоже разбирал смех. Старухи, пришедшие от недавней похвалы в благодушное настроение, восторженно колотили себя по тощим ляжкам и по-крокодильи щелкали челюстями. Каманте очень не хотелось переводить для меня содержание этой песни, и я добилась только короткого пересказа. Смысл оказался нехитрым: будто бы после недавней эпидемии чумы власти назначили вознаграждение за каждую сданную в комиссариат дохлую крысу. В песне описывалось, как крысы, спасаясь от преследования, находят убежище в постелях старух и молодых женщин племени и что там с ними происходит. Видимо, текст содержал массу смешных подробностей, так до меня и не дошедших; Каманте, вопреки собственной воле занимавшийся переводом, тоже не мог подавить смешок.
Во время одной такой ночной нгома случилось трагическое происшествие.
Та нгома была прощальным праздником, устроенным в мою честь незадолго до одной моей кратковременной европейской отлучки. Истекший год выдался удачным, и танцы получились ему под стать: собралось тысячи полторы кикуйю. Танцы продолжались уже несколько часов, когда я решила взглянуть на них напоследок, прежде чем отправиться на боковую. Двое старых арендаторов поставили для меня кресло перед хижинами слуг.
Внезапно по рядам танцующих пробежала волна возбуждения, вызванного то ли удивлением, то ли испугом. Сопровождалось это забавным звуком, похожим на шуршание камыша на ветру. Танец сильно замедлился, но не прервался. Я спросила у одного из стариков, в чем дело, и получила тихий, но быстрый ответ:
– Maasai wanakuja (маасаи идут).
Видимо, новость была принесена гонцом, потому что прошло еще некоторое время, прежде чем события продолжились. Кикуйю наверняка направили собственного гонца с ответом, что гости будут хорошо приняты. Появление маасаи на нгома у кикуйю было противозаконным, так как в прошлом подобные смешения никогда не доводили до добра. Бои взяли мое кресло в кольцо. Все взгляды были обращены на вход в круг танцующих.
Наконец, маасаи появились, и танец прервался.
Воинов-маасаи было двенадцать. Они остановились, глядя прямо перед собой и слегка щурясь от света костра. Они были обнажены, если не считать оружия и величественных головных уборов. У одного на голове была львиная шкура – знак морана на тропе войны, от колена вниз тянулась алая полоса, изображающая струйку крови. Все юноши стояли прямо, откинув головы, и мрачно молчали; их можно было принять и за завоевателей, и за невольников. Чувствовалось, что на нгома они явились вопреки собственной воле. Видимо, долетавший до их резервации рокот барабанов взволновал сердца молодых воинов, и дюжина из них не смогла воспротивиться заразительному зову.
Несмотря на свое волнение, кикуйю проявили к гостям гостеприимство. Солист-танцор пригласил их в круг, где они в глубоком молчании заняли надлежащие места, после чего танец возобновился. Однако теперь все уже было не так, как прежде, в воздухе висела угроза. Барабаны застучали громче, в ускоренном ритме.
Если бы нгома продолжилась, мы бы стали свидетелями невероятных подвигов: кикуйю и маасаи не удержались бы и стали бы хвастаться друг перед другом своим мастерством танцоров. Однако до этого не дошло: иногда даже при наличии доброй воли с обеих сторон дело просто не может кончиться миром.
Не знаю, что конкретно произошло, только круг танцующих внезапно содрогнулся, распался; кто-то взвизгнул – и в считанные секунды вся площадка превратилась в скопище мечущихся людей. Я только и слышала, что звуки ударов и падающих тел. В воздух взмывали копья. Все повскакивали с мест, даже мудрые старухи в центре: те залезли на кучи хвороста, чтобы ничего не упустить.
Когда волнение улеглось и толпа рассеялась, я обнаружила, что стою в самом центре событий, посередине небольшого свободного пятачка. Двое стариков нехотя объяснили мне суть происшествия: маасаи нарушили-де законность и порядок, вследствие чего одному маасаи и троим кикуйю нанесены тяжелые ранения – по выражению стариков, они были «разрублены на куски».
Мне было торжественно предложено зашить боевые раны. В противном случае придется иметь дело с «селикали» – властями. Я спросила у одного из стариков, что конкретно отрезано у сцепившихся, и получила гордый ответ:
– Голова!
Как настоящий африканец, мой собеседник не мог не сгустить краски.
Тут я увидела Каманте: он торопился к месту происшествия со штопальной иглой, длинной ниткой и моим наперстком. Я все еще колебалась. Мне на помощь пришел старый Авару. За семь лет, проведенных за решеткой, он освоил портновское ремесло и использовал любую возможность, чтобы попрактиковаться. Сейчас он вызвался заштопать раны, и интерес присутствующих мгновенно сосредоточился на нем.
Он сумел привести раненых в порядок, да так ловко, что они скоро поправились. Сам он впоследствии всячески рекламировал свое достижение, хотя Каманте доверительно поведал мне, что об отрезанных головах речи все-таки не шло.
Присутствие на плясках маасаи было противозаконным, поэтому нам пришлось долго прятать раненого маасаи в хижине, в которой обычно ночевали черные слуги моих белых гостей. Поправившись, маасаи скрылся, не удосужившись поблагодарить Авару. Видимо, маасаи чувствует себя оскорбленным, когда кикуйю ранят и исцеляют его.
Когда под конец той ночи я вышла, чтобы осведомиться о состоянии раненых, костры еще продолжали тлеть, несмотря на проблески утра. Вокруг них топтались молодые кикуйю, втыкая в пепел палки под предводительством дряхлой старухи, матери Вайнайны. То был сеанс колдовства, предназначенный, наверное, для того, чтобы помешать маасаи добиваться взаимности у девушек кикуйю.
Индийский гость
Нгома были традиционными туземными празднествами. Со временем знакомых мне танцоров сменили их младшие братья и сестры, потом – сыновья и дочери.
Однако бывали у нас и гости из дальних стран. Муссоны дуют из Бомбея, оттуда же прибывали на кораблях мудрые и опытные старики, заглядывавшие на ферму.
В Найроби жил крупный лесоторговец-индус Холейм Хуссейн, с которым я имела дело, когда только начинала расчищать от зарослей мои земли. Он был ревностным мусульманином и дружил с Фарахом. Однажды он явился ко мне с просьбой принять шейха из Индии. По словам Холейма Хуссейна, шейх пересек море, чтобы проинспектировал паству в Момбасе и Найроби; паства хлопотала, оказывая ему хороший прием, и не придумала ничего лучше, чем устроить для него посещение моей фермы. Согласна ли я?
Услыхав о моем согласии, Холейм Хуссейн открыл, что ранг и святость старика столь трепетны, что он не станет есть пищу, приготовленную в сосудах, к которым когда-либо прикасались неверные. Впрочем, поспешно добавил он, это не моя забота: мусульмане Найроби сами приготовят для него еду и пришлют шейху, а моя обязанность сводится к тому, чтобы позволить ему вкусить яства под моей крышей. Я согласилась.
Холейм Хуссейн все не унимался, хотя теперь ему было несколько не по себе. Есть еще одна небольшая загвоздка – всего одна! Повсюду, где бы шейх ни появился, ему, согласно этикету, должен вручаться подарок; в таком доме, как мой, это никак не меньше ста рупий. Впрочем, и об этом мне не придется заботиться: деньги соберут мусульмане Найроби, а мне всего и останется, что вручить их ему.
– Поверит ли шейх, что подарок исходит от меня? – спросила я.
На это Холейм Хуссейн не сумел ответить; порой цветные не дают ответа на ваш вопрос, даже если от этого зависит их жизнь.
Сначала я отвергла предназначенную мне роль, однако стоило мне взглянуть на обескураженных Холейма Хуссейна и Фараха, только что светившихся радостью, как я поступилась гордостью и решила, что позволю шейху думать все, что ему заблагорассудится.
В день визита я, совсем забыв о близящемся событии, поехала в поле, чтобы испытать новый трактор. За мной был послан Тити, младший брат Каманте. Трактор так ревел, что я не смогла расслышать его слов; запустить двигатель оказалось к трудно, что я не осмеливалась его заглушить. Тити бежал по полю рядом с трактором, как собачонка, задыхаясь и спотыкаясь о куски дерна. Только в конце поля, где трактор остановился, я расслышала его крик:
– Шейхи приехали!
– Какие шейхи?
– Все шейхи, – гордо объяснил мальчуган.
Всего прибыло четыре повозки, по шесть гостей в каждой.
Я отправилась вместе с Тити домой. Уже издали я увидела на лужайке фигуры в белом, словно к дому слетелась стая больших белокрылых птиц или даже ангелов. Видимо, для подкрепления ислама в Африке из Индии был выслан целый ареопаг. Впрочем, главный шейх выделялся из свиты: он направился в мою сторону, сопровождаемый двумя помощниками; на почтительном расстоянии за ними следовал Холейм Хуссейн. Шейх оказался низкорослым толстяком с тонким личиком, словно вырезанным из слоновой кости. Кортеж немного постоял рядом, а потом удалился; предполагалось, что я буду развлекать своего гостя самостоятельно.
Разговаривать мы с ним не могли: он не понимал ни английский, ни суахили, а я не знала его языка. Для выражения глубокого взаимного уважения нам пришлось прибегнуть к пантомиме. Насколько я поняла, ему успели показать дом. Вся имевшаяся в доме посуда уже красовалась на столе, вместе с цветами, подобранными и расставленными согласно сомалийским и индийским вкусам. Я уселась вместе с шейхом на каменную скамью у западной стены. Там, под наблюдением затаившей дыхание свиты, я передала ему сто рупий, завернутые в зеленый платок, принадлежавший Холейму Хуссейну.
Прежде я испытывала предубеждение к старому шейху из-за его педантичности, но, увидев, насколько он стар и мал ростом, подумала, что он, возможно, сам испытывает неудобство. Однако сидя с ним на пару на солнышке и не делая попыток завязать разговор, а просто составляя ему компанию, я почувствовала, что он вообще не имеет представления о неудобстве. Он производил странное впечатление человека, которому никогда ничего не грозит. Он был по-своему учтив, улыбался и кивал, когда я показывала ему на холмы и высокие деревья, словно хоть к чему-то мог проявить интерес, но ничему не удивлялся.
Я гадала, чем вызвана такая благостность: полным неведением о существовании в мире зла или знанием о нем и полным с ним смирением. Неважно, вообще ли нет на свете ядовитых змей или вы добились полного иммунитета к их яду инъекциями сильных доз: результат получается один и тот же. Спокойное лицо этого старика походило на личико младенца, еще не научившегося говорить, всем интересующегося, но не способного удивиться. С таким же успехом я могла бы сидеть на каменной скамье с божественным младенцем, сыном старого плотника Иисусом, время от времени покачивая ногой Его колыбель. Так же выглядят древние старухи, прошедшие огонь, воду и медные трубы. Это не мужское выражение лица – оно лучше сочетается с женским платьем; однако оно великолепно гармонировало с белыми шелками моего престарелого гостя. Я воспринимала его как клоуна из цирка.
Старик был утомлен и не хотел вставать. Холейм Хуссейн повел тем временем остальных шейхов на экскурсию к кофесушилке. Главный шейх напоминал мне птицу, поэтому я решила, что его могут заинтересовать пернатые. В то время у меня в доме жил ручной аист, кроме того, я держала гусей, которых запрещалось убивать, чтобы мое жилище напоминало мне о Дании. Гусями старик заинтересовался: указывая в разные стороны горизонта, он осведомился, откуда они взялись.
По лужайке сновали мои собаки, что дополняло вневременный характер происходящего. Я полагала что Фарах и Холейм Хуссейн запрут их на псарне, ибо последний, как правоверный мусульманин, всякий раз в ужасе шарахался от них, когда появлялся по делам у меня на ферме. Однако они остались на свободе и прогуливались вокруг шейха, как львы вокруг овечки. Это были те самые собаки, которые, по словам Исмаила, умели отличить мусульманина по виду.
Перед отъездом шейх подарил мне в память о своем визите кольцо с жемчужиной. Чувствуя себя обязанной чем-то одарить его в ответ, кроме позорной сотни рупий, я послала Фараха на склад за шкурой льва, незадолго до этого застреленного неподалеку от фермы. Старик взялся за огромный коготь и провел им себе по щеке, проверяя, насколько он острый.
После отъезда шейха я долго гадала, что он заметил на ферме: все до мельчайшей подробности или вообще ничего? Видимо, кое-что все же не прошло мимо его внимания, потому что спустя три месяца я получила из Индии письмо с неправильным адресом, обусловившим задержку с доставкой. В письме некий индийский раджа просил меня прислать ему одну из моих «серых собак», о которых он слышал от шейха, и назначить цену по своему усмотрению.
Сомалийки
Об одной категории гостей фермы, игравшей в ее жизни важную роль, я не могу написать много, потому что им самим это не понравилось бы. Речь идет о женщинах Фараха.
Когда Фарах женился и привез из Сомали на ферму свою жену, с ней прилетела целая стайка юрких голубок: мать невесты и две ее сестры – младшая родная и двоюродная, воспитывавшаяся в той же семье. По словам Фараха, этого требовали традиции его родины.
Браки в Сомали организуют старейшины семейств с учетом происхождения, состояния и репутации молодых; в лучших семьях невеста и жених не видятся до дня бракосочетания. Однако сомалийцы – прирожденные рыцари, пекущиеся о безопасности невест. Хорошие манеры требуют, чтобы молодой муж на полгода после свадьбы поселился в деревне своей избранницы; последняя все это время пользуется среди односельчан прежним влиянием и авторитетом. Если же муж не может по тем или иным причинам последовать этому правилу, то родственницы молодой жены без колебаний следуют за ней куда угодно, даже за тридевять земель.
Круг сомалиек в моем доме пополнился впоследствии девочкой-сиротой из племени Фараха, которую Фарах приютил, имея, видимо, виды на приданое ее будущего жениха, совсем как Мардохей, заинтересованный в Есфири[1]. Девчонка была исключительно сообразительной и жизнерадостной; я с грустью наблюдала, как сомалийки постепенно делают из нее «правильную» деву. Она поселилась у нас в возрасте одиннадцати лет и постоянно убегала из-под семейного присмотра, чтобы сопровождать меня. Она каталась на моей лошадке, таскала мое ружье, уносилась с мальчишками кикуйю на пруд, чтобы, подобрав юбки, бродить босиком вдоль берега с рыболовной сетью.
Сомалийским девочкам выбривают волосы, оставляя только полоску вокруг черепа и длинную прядь на макушке; такой ребенок выглядит очаровательно и напоминает веселого и хитрого монаха. Однако постепенно, поддаваясь влиянию девочек постарше, она преображалась, восхищаясь и удивляясь собственному преображению. Походка ее сделалась крайне медлительной, словно ей на ноги повесили гири; согласно этикету, она скромно опускала глазки и считала делом чести исчезать при появлении незнакомцев. Ей перестали подстригать волосы, и когда они достаточно отросли, их, как у всех остальных девочек, заплели в многочисленные косички. Она подчинялась сложным ритуалам с важностью и гордостью; чувствовалось, что она предпочла бы смерть несоблюдению долга.
По словам Фараха, его теща пользовалась на родине огромным уважением за прекрасное воспитание, которое она дала своим дочерям. Там на них равнялись, их превозносили как недосягаемый эталон. И действительно, перед моими глазами находились три молодые женщины с великолепным чувством собственного достоинства и великой скромностью. Столь женственных особ мне еще не приходилось встречать. Их девичья скромность подчеркивалась покроем одежд. Юбки отличались устрашающей пышностью: я сама покупала для них шелк и ситец, поэтому знаю не понаслышке, что на одну такую юбку уходило десять ярдов ткани. Под этими потоками материи происходило волнующее колебание их стройных коленей:
Под пышным покрывалом пара ножек
Волнует омут чувств и кровь тревожит,
Как две колдуньи, что велят до дна
Отведать приворотного вина.
Теща Фараха тоже производила внушительное впечатление: она была очень тучной, но обладала безобидной мощью слонихи, довольной своими габаритами. Я ни разу не видела ее рассерженной. Учителям и педагогам стоило бы позавидовать силе ее внушения; воспитание молодежи превращалось у нее не в тягостный процесс, а в благородный заговор, посвящение в который становилось для ее воспитанниц желанной привилегией. Домик, который я выстроила для них в зарослях, был настоящим колледжем белой магии, а три девушки, грациозно скользившие по окрестным тропинкам, напоминали прилежных русалок, знающих, что платой за прилежное обучение будет огромная колдовская мощь.
Они соревновались между собой, но то было благородное соперничество: возможно, при свободном предложении товара на рынке и гласном обсуждении цены конкуренция всегда приобретает честный характер. Жена Фараха, стоимость которой уже была уплачена, занимала особое положение как хорошая ученица, уже добившаяся стипендии на факультете колдовства; ее нередко можно было застать за доверительной беседой с главной преподавательницей магии – честь, которой девушки были пока лишены.
Все молодые женщины очень высоко себя ценили. Девушка-мусульманка не может выйти замуж за человека ниже себя – это навлекло бы позор на ее семью. Мужчина может взять в жены женщину ниже его по происхождению – ему это не возбраняется; сомалийцы нередко брали в жены молоденьких маасаи. Сомалийка может выйти замуж за араба но арабка никогда не пойдет за сомалийца, так как арабы считают себя высшей расой ввиду их близкого родства с пророком; в среде самих арабов девушка, происходящая из семьи потомков пророка, не может выйти замуж за мужчину более плебейского происхождения. Пол дает женщинам возможность на движение вверх по общественной лестнице. Сами они с полной невинностью сравнивают этот принцип с законами племенной фермы, выращивающей чистокровных лошадей, благо что сомалийцы боготворят кобылиц.
Хорошо со мной познакомившись, сомалийки стали приставать ко мне с расспросами, правда ли, что, как они слышали, в некоторых европейских странах принято отдавать невесту жениху за просто так. Слышали они и кое-что похуже, хотя это не укладывается у них в головах: будто есть одно презренное племя, где жених получает плату за то, что женится! Стыд и позор таким родителям и таким девушкам, которые соглашаются на подобное обращение! Где их самоуважение, где уважение к женщине, к ее невинности? Девушки уверяли меня, что, случись им родиться в таком презренном племени, они предпочли бы сойти в могилу незамужними.
В наши дни мы, европейцы, лишены возможности изучить технику девичьего целомудрия; читая старые книги, я все равно не смогла уловить всего его очарования. Зато сомалийки помогли мне понять, что именно повергало на колени перед избранницами моих дедов и прадедов. Сомалийская система представляла собой одновременно естественную необходимость и тонкое искусство: это была и религия, и стратегия, и род балета, исполнявшегося с преданностью, дисциплиной и проворством; из-за завесы педантичности выглядывала шаловливость и презрение к смерти. Эти дочери воинственного племени исполняли церемониал жеманства, как грациозный танец объявления войны; да не усладятся их уста, да не упадет рука, пока они не отведают крови из сердца недруга! Они казались мне тремя ненасытными волчицами в овечьих шкурах. Сомалийцы – выносливый народ, закаленный пустыней и морями. Тяготы жизни, напряжение, гигантские волны и долгие века обработки превратили их женщин в твердый лучезарный янтарь.
Благодаря женщинам дом Фараха приобретал специфический уют жилища кочевников, которые могут в любой момент разбить шатер и украсить его коврами и расшитыми накидками. Важным элементом этого уюта были благовония, многие из которых отличались приторностью. Живя на ферме, я испытывала недостаток в женском обществе, поэтому у меня вошло в привычку проводить в конце дня умиротворенный час у Фараха со старухой и девушками.
Они ко всему проявляли интерес и находили удовольствие даже в мелочах. Мелкие неурядицы на ферме и шутки по поводу наших местных трудностей вызывали у них заливистый смех. Когда я взялась учить их вязанию, они покатывались со смеху, как на кукольном представлении.
В их невинности не было и следа невежества. Всем им доводилось присутствовать при деторождении и при уходе людей на тот свет; подробности того и другого они деловито обсуждали со своей пожилой наставницей. Иногда, желая меня развлечь, они принимались рассказывать мне сказки в духе «Тысячи и одной ночи», в основном, на комические сюжеты, со смелыми откровениями по любовной части. Общим для всех этих сказок было то, что героиня, добродетельной она выступала или грешной, одолевала мужчин и праздновала победу. Матушка тоже слушала их, слегка улыбаясь.
В этом замкнутом женском мирке, огороженном крепостными стенами традиций, я ощущала присутствие великого идеала, без которого мужественный гарнизон впал бы в уныние: то была уверенность в наступлении счастливого тысячелетия, когда бразды правления перейдут в женские руки. Воплощением этой мечты выступала матушка, похожая на богиню глубокой древности, предшествовавшую Аллаху, о котором возвестил пророк. Девушки никогда не спускали глаз со своей богини, однако оставались сугубо практичными существами, ничего не пускающими на самотек и во всем проявляющими бесконечную находчивость.
Молодые женщины очень интересовались европейскими нравами и внимательно слушали меня, когда я описывала манеры, образование, одеяния белых дам; это становилось полезным дополнением к их стратегической подготовке, так как давало представление о том, как завоевывают и приводят к повиновению мужчин чужих рас.