Восход солнца; изображалось обычно держащим палец правой руки у рта, поэтому 5 страница
ГЛАВА XLVII
Я не требую даров и обетов, не гневаюсь и не жду искупительных
приношений, ежели в обряд вкралась какая погрешность. Я не переворачиваю
вверх дном небо и землю, когда прочих богов приглашают обонять благовоние
жертв, а меня забывают, и я остаюсь дома. Между тем другие боги отличаются в
этих делах столь великою строгостью, что лучше и безопаснее даже и не
вспоминать о них, нежели служить им. Таковы же и многие люди, столь
капризные и чувствительные к обидам, что лучше с ними вовсе не знаться,
нежели дружить. Но, скажут мне, ведь никто не приносит жертв Глупости, никто
не воздвигает ей храмов. Я уже говорила, что дивлюсь подобной
неблагодарности. Впрочем, по снисходительности моей, я смотрю на это
добродушно, да, по правде говоря, совсем и не желаю, чтоб мне служили, как
прочим богам. Чего ради стану я требовать ладана или муки, козленка или
борова, когда смертные всякого рода и звания и без того правят мой обряд при
полном одобрении богословов? Разве что Диане позавидовать, которую потчуют
человеческой кровью? Я полагаю, что мне служат с великим благоговением, ибо
всегда и всюду носят меня в своих сердцах и подражают мне в жизни. Такое
почитание святых не часто встретишь и среди христиан. Как много людей
возжигают свечи богородице даже среди бела дня, когда в том нет никакой
нужды! Но сколь малое число их стремится подражать ей чистотою жизни,
кротостью и любовью ко всему небесному. А ведь в этом-то и состоит истинное,
самое отрадное для небожителей служение. Зачем мне храмы, когда весь круг
земной -- мой храм, прекраснее которого, по-моему, ничего быть не может.
Таинства мои не останутся без причастников, доколе существуют люди. Я не так
глупа, чтобы домогаться икон и статуй -- они нередко вредят чистоте культа,
ибо дураки и тупицы чтут иконы усерднее, чем изображенных на них святых, а
тем временем мы, боги, терпим то же, что священник, которого выгоняет из
прихода его же викарий. Я считаю, что мне воздвигнуто столько статуй,
сколько есть на свете людей, воспроизводящих вживе мой образ, хотя бы и
вопреки своей воле. Итак, нечего мне завидовать прочим богам, если иные из
них в определенные дни чтутся в том или ином уголке земли, например Феб на
Родосе, Венера на Кипре, Юнона в Аргосе, Минерва в Афинах, Юпитер на Олимпе,
Нептун в Таренте, Приап в Лампсаке, ибо мне весь мир усердно и непрерывно
приносит несравненно лучшие жертвы.
ГЛАВА XLVIII
Иному из вас, быть может, покажется, что в словах моих больше дерзости,
нежели правды, но приглядимся чуть повнимательнее к жизни людской -- и
тотчас увидим, сколь многие у меня в долгу, как усердно чтут меня и великие
и малые мира сего. Я не стану разбирать здесь одно за другим все состояния и
сословия, -- это было бы слишком долго, -- а буду говорить лишь о тех, кто
поважней; об остальных вы легко и сами рассудите. В самом деле, к чему
заниматься чернью, которая, без всякого сомнения, вся целиком мне
подвластна? Люди простого звания сообщают глупости столь разнообразные
формы, они ежедневно изобретают по этой части такие новшества, что для
осмеяния их не хватило бы и тысячи Демокритов, тем более что самим
Демокритам этим понадобился бы новый Демокрит.
Вы не поверите, какое развлечение, какую потеху, какое удовольствие
доставляют ежедневно людишки богам! Трезвые предполуденные часы боги
привыкли посвящать выслушиванию людских споров и обетов, но когда, хлебнув
нектара, они теряют охоту к предметам важным, то забираются повыше на небо и
оттуда глядят вниз. Нет зрелища приятнее! Боже бессмертный, что за
представление эта шутовская возня глупцов! (Я и сама люблю посидеть здесь в
одном ряду с богами поэзии.) Вот человек, который сохнет по какой-нибудь
бабенке и тем сильнее влюбляется, чем меньше встречает взаимности. Вот
другой берет себе приданое, а не жену. Один посылает на блуд собственную
невесту; другой ревниво, как Аргус, следит за нею. Этот, по случаю траура,
каких только глупостей не говорит и не делает! Призывает, например, наемных
лицедеев, чтобы они изобразили в лицах его печаль. Тот плачет над могилою
мачехи. Этот пихает себе в глотку все, что только удастся раздобыть, хотя,
быть может, вскоре ему придется голодать. Этот ничего не знает приятнее сна
и досуга. Есть и такие, которые вечно шумят и волнуются по поводу чужих дел,
своими же пренебрегают. Иной -- весь в долгах, накануне разорения, а мнит
себя богатеем. Для другого нет высшего блаженства, как жить всю жизнь в
нищете, лишь бы наследнику досталось побольше. Этот ради малой и неверной
прибыли рыщет по морю, вверяя волнам и ветрам свою жизнь, которую нельзя
купить ни за какие деньги. Другой предпочитает искать сокровищ на войне,
вместо того чтобы дома наслаждаться покоем и безопасностью, Найдутся и
такие, которые удобнейший путь к обогащению видят в том, чтобы подольститься
к одиноким старичкам, в то время как иные, стремясь к той же цели, обольщают
богатых старушек. Какая потеха для богов-зрителей, когда и те и другие
бывают одурачены теми, кого хотели надуть.
Но глупее и гаже всех купеческая порода, ибо купцы ставят себе самую
гнусную цель и достигают ее наигнуснейшими средствами: вечно лгут, божатся,
воруют, жульничают, надувают и при всем том мнят себя первыми людьми в мире
потому только, что пальцы их украшены золотыми перстнями. Вертятся вокруг
них льстивые братцы-монахи, которые ими восхищаются, громко именуют их
достопочтенными, в надежде получить малую толику от неправедно нажитых
богатств. Зато в другом месте увидишь подчас неких пифагорейцев, которым все
блага земные представляются до того общими, что они все лежащее без охраны
тащат с легким сердцем, словно законное наследство получили'. Немало и
таких, что богаты лишь в мечтах: услаждаясь приятными снами, они бывают
вполне довольны и счастливы. Иные на людях разыгрывают богачей, а дома
усердно постятся. Один расточает все, что имеет, другой приумножает правдами
и неправдами. Этот домогается у народа почетной должности, тот сидит весь
век у себя за печкой. Многие ведут нескончаемые тяжбы, наперебой обогащая
судью-волокитчика и его пособника -- адвоката. Одинзамышляетгосударственный
переворот, другой лелеет честолюбивые замыслы. Иной отправляется в
Иерусалим, Рим или Сант-Яго2, где нет у него никакого дела, а
дома покидает жену и ребят... В общем, ежели поглядеть с луны, по примеру
Мениппа3, на людскую сутолоку, то можно подумать, будто видишь
стаю мух или комаров, дерущихся, воюющих, интригующих, грабящих,
обманывающих, блудящих, рождающихся, падающих, умирающих. Нельзя и
представить себе, сколько движения, сколько трагедий в жизни этих
недолговечных тварей, ибо сплошь да рядом военная буря или чума губит и
уничтожает их целыми тысячами.
ГЛАВА XLIX
Но я сама была бы всех глупее и вполне достойна того, чтобы Демокрит
хохотал надо мной во все горло, если бы вздумала исчислять здесь все
разновидности глупости и безумства, существующие в народе. Обращаюсь поэтому
к тем, которые почитаются у смертных За мудрецов и держат, как говорится,
златую ветвь в руках1. Среди них первое место занимают грамматики
-- порода людей, несчастнее которой, злополучнее и ненавистнее богам не было
бы на свете, если б я в своем 4милосердии не скрашивала тягот их ремесла
неким сладким безумием. Не пяти проклятиям, о которых гласит греческая
эпиграмма2, они обречены, но целой тысяче, ибо вечно они голодны,
грязны и проводят всю жизнь свою в училищах, -- "в училищах" сказала я? --
нет, в размышляльнях3, или, вернее, на мельницах, в застенках для
пыток; окруженные толпами мальчишек, они преждевременно стареют от
непосильных трудов, глохнут от криков, чахнут от грязи и смрада и, однако,
по моей милости, мнят себя первыми среди смертных. Чрезвычайно собой
довольные, они устрашают робкую стаю ребятишек своим грозным видом и
голосом; они полосуют бедняжек прутьями, розгами, плетьми и свирепствуют, по
своему благоусмотрению, на все лады, точь-в-точь как известный кумский
осел4. Зато грязь представляется им чистотой, смрад --
майорановым благовонием, а собственное жалкое рабство -- царственной
властью, так что тирании своей они не променяли бы на могущество Фаларида
или Дионисия5.
Но особенно счастливы они сознанием своей необычайной учености. Они
пичкают мальчуганов всякою чушью, и, однако, боги великие, где тот Палемон
или Донат6, на которого они не глядели бы с презрением! При
помощи какого-то неведомого колдовства они ухитряются внушить глупеньким
матушкам и отцам-идиотам то же высокое понятие о себе, какого сами
придерживаются. Присовокупите сюда удовольствие отыскать иной раз на
полуистлевшем листе имя матери Анхиза7 или какое-нибудь
полузабытое словечко, например, "меево", "жупа" или "должея", или выкопать
где-нибудь обломок древнего камня с полустертою надписью. О, Юпитер, какой
поднимается тогда шум, какое ликование, какие хвалы -- можно подумать, что
человек Африку покорил или овладел Вавилоном! Иной, читая повсюду свои
холодные, вялые вирши и находя дураков, готовых восхищаться, начинает
верить, будто душа самого Вергилия Марона вселилась в его грудь. Но забавнее
всего наблюдать, как они на началах взаимности прославляют и восхваляют друг
друга и почесывают один другому за ушами. Зато, случись им уличить в ошибке,
хотя бы и самой пустячной, кого-нибудь из посторонних -- Геракл великий! --
какая тотчас разыграется трагедия, какие поднимутся споры, какая брань
посыплется, какие оскорбления! Пусть возненавидят меня все грамматики, ежели
я лгу. Знакома я с одним ученейшим, мужем, эллинистом, латинистом,
математиком, философом, медиком, настоящим царем всех наук, человеком уже
лет шестидесяти, который, позабыв все на свете, уже лет двадцать корпит и
мучается над грамматикой, утешая себя надеждой дожить до того счастливого
дня, когда он научится безошибочно различать все восемь частей речи, чего,
как известно, не мог вполне достигнуть ни один из эллинистов и латинистов.
Как будто стоит заводить войну, ежели кто примет иной раз союз за наречие! К
тому же грамматик у нас не меньше, чем грамматиков, и даже больше, -- ибо
один мой милый Альд8 издал их целых пять, -- и вот старик не
пропускает ни одной грамматики, даже самой невежественной и нелепой, не
изучив и не прозубрив ее от доски до доски. На каждого глядит он с
подозрением, жалко трусит, как бы кто не похитил у него вожделенную славу,
как бы не пропали усилия стольких лет понапрасну. Назовете вы это безумием
или глупостью -- мне все равно. Признайтесь только, что по моей милости
жалчайшая из тварей наслаждается таким блаженством, что не захочет
поменяться своей участью даже с персидскими царями.
ГЛАВА L
Значительно менее обязаны мне поэты, хотя по свойству своего ремесла
целиком принадлежат к моей партии. Ведь поэты, как говорит пословица, --
вольный народ, все дело которого в том и состоит, чтобы ласкать уши глупцов
разной чушью и нелепыми баснями. И, однако, своим празднословием они не
только сами надеются купить бессмертие и вживе уподобиться богам, но и
другим то же сулят. Филавтия и Кола-кия водят дружбу с этим сословием более,
чем с каким-либо другим, и вообще нет у меня поклонников постояннее и
вернее.
Далее следуют риторы, которые хотя и блудят иногда, заигрывая с
философами, но все-таки тоже принадлежат к нашей партии, о чем
свидетельствует и то обстоятельство, что они, среди прочего вздора, усердно
и подробно описали, как должно шутить. Не напрасно автор послания Гереннию
"Об искусстве речи"1 --кто бы он ни был -- называет глупость
одной из разновидностей шутки. У Квинтилиана2, истинного царя
всего этого сословия, также есть глава о смехе -- более пространная, нежели
"Илиада". Ораторы столь высоко ценят глупость, что нередко при отсутствии
доводов отыгрываются на смехе. А искусство вызывать хохот смешными словами,
несомненно, подлежит ведению Глупости.
Из того же теста испечены и те, кто рассчитывает стяжать бессмертную
славу, выпуская в свет книги. Все они очень многим мне обязаны, в
особенности же те, которые марают бумагу разной чушью, ибо, кто пишет
по-ученому и ждет приговора немногих знатоков, не опасаясь даже таких судей,
как Персии и Лелий3, тот кажется мне достойным скорее сожаления,
чем зависти. Поглядите, как мучаются такие люди: прибавляют, изменяют,
вычеркивают, переставляют, переделывают заново, показывают друзьям, затем,
лет эдак через девять, печатают, все еще недовольные собственным трудом, и
покупают ценой стольких бдений (а сон всего слаще), стольких жертв и
стольких мук лишь ничтожную награду в виде одобрения нескольких тонких
ценителей. Прибавьте к этому расстроенное здоровье, увядшую красоту,
близорукость, а то и совершенную слепоту, бедность, завистливость,
воздержание, раннюю старость, преждевременную кончину, да всего и не
перечислишь. И наш мудролюб мнит себя вознагражденным за все эти тяготы,
ежели похвалят его два-три таких же ученых слепца. Напротив, сколь счастлив
сочинитель, послушный моим внушениям: он не станет корпеть по ночам, он
записывает все, что ему взбредет на ум и окажется на кончике пера, хотя бы
даже собственные свои сны, ничем не рискуя, кроме нескольких грошей,
истраченных на бумагу, и зная заранее, что чем больше будет вздора в его
писаниях, тем вернее угодит он большинству, то есть всем дуракам и невеждам.
Что ему за дело, ежели два-три ученых, случайно прочитавших его книгу,
отнесутся к нему с презрением? Что значит голос немногих умных людей в этой
огромной и шумной толпе? Но еще смышленее те, которые под видом своего
издают чужое, присваивая себе славу чужих трудов, в той надежде, что если и
уличат их когда-нибудь в литературном воровстве, то все же в течение
некоторого времени они смогут пользоваться выгодами от своей проделки. Стоит
посмотреть, с каким самодовольством они выступают, когда слышат похвалы
себе, когда в толпе на них указывают пальцами -- это мол такой-то,
знаменитость, когда видят они свои книги в книжных лавках и читают на каждой
странице свое имя, сопровождаемое двумя прозвищами, по большей части
чужеземными и похожими на магические заклинания. Но, боже бессмертный, ведь
это всего только имена, не более! И затем: сколь немногим станут они
известны, если вспомнить о широте и необъятности мира; и уж совсем ничтожно
число тех, которые отзовутся о них с похвалой, каким бы разнообразием ни
отличались вкусы невежд. К тому же сами эти имена нередко выдуманы или
заимствованы из старинных книг. Так, один тщеславится именем
Телемаха4, другой -- Стелена5 или Лаэрта6,
этот -- Поликрата, тот -- Фразимаха7. С тем же успехом иной мог
бы назваться Хамелеоном или Тыквой, либо обозначить свои книги по обычаю
философов буквами альфа, бета и т. д. Но всего забавнее, когда глупцы
начинают восхвалять глупцов, невежды -- невежд, когда они взаимно
прославляют друг друга в льстивых посланиях, стихах и панегириках. Один
производит своего приятеля в Алкея, другой -- в Каллимаха8, это!
превыше Цицерона, тот ученее Платона. Иные ищут себе соперников, дабы
соревнованием умножить собственную славу.
Так в ожиданье народ колеблется, делятся мненья9, пока
бойцы, довольные своими успехами, не разойдутся с победоносным видом, и
каждый чувствует себя триумфатором. Мудрецы смеются над ними, как над
величайшими глупцами. Нет спору, это воистину глупо. Но зато, по моей
милости, живут эти люди в свое удовольствие и не променяют своих побед даже
на Сципионовы триумфы10. Впрочем, и сами ученые, которые так
охотно потешаются над чужой глупостью, немало мне обязаны, чего отрицать не
посмеют, если только не захотят прослыть самыми неблагодарными из смертных.
ГЛАВА LI
Между учеными юристы притязают на первое место и отличаются наивысшим
самодовольством, а тем временем усердно катят Сизифов камень1,
единым духом цитируют сотни законов, нисколько не заботясь о том, имеют ли
они хоть малейшее отношение к делу, громоздят глоссы на глоссы2,
толкования на толкования, дабы работа их казалась наитруднейшей из всех.
Ибо, на их взгляд, чем больше труда, тем больше и славы.
К ним должно присовокупить также диалектиков и софистов -- породу людей
говорливую, словно медь До-донская3, каждый из них в болтовне не
уступит и двум десяткам отборных кумушек. Впрочем, они были бы несравненно
счастливее, если б словоохотливость не соединялась в них с чрезвычайной
сварливостью: то и дело заводят они друг с другом ожесточенные споры из-за
выеденного яйца и в жару словопрений по большей части упускают из виду
истину. И, однако, Филавтия щедро одаряет их блаженством, и, заучив два-три
силлогизма, они, не колеблясь, вступают в бой с кем угодно по любому поводу.
В упрямстве своем они непобедимы, если даже противопоставить им самого
Стентора4.
ГЛАВА LII
За ними следуют философы, почитаемые за длинную бороду и широкий плащ,
которые себя одних полагают мудрыми, всех же прочих смертных мнят
блуждающими во мраке. Сколь сладостно бредят они, воздвигая бесчисленные
миры, исчисляя размеры солнца, звезд, луны и орбит, словно измерили их
собственной пядью и бечевкой; они толкуют о причинах молний, ветров,
затмений и прочих необъяснимых явлений и никогда ни в чем не сомневаются,
как будто посвящены во все тайны природы-зиждительницы и только что
воротились с совета богов. А ведь природа посмеивается свысока над всеми их
догадками, и нет в их науке ничего достоверного. Тому лучшее доказательство
-- их нескончаемые споры друг с другом. Ничего в действительности не зная,
они воображают, будто познали все и вся, а между тем даже самих себя не в
силах познать и часто по близорукости или по рассеянности не замечают ям и
камней у себя под ногами. Это" однако, не мешает им объявлять, что они, мол,
созерцают идеи, универсалии1, формы, отделенные от вещей,
первичную материю, сущности, особливости и тому подобные предметы, до такой
степени тонкие, что сам Линкей, как я полагаю, не смог бы их заметить. А с
каким презрением взирают они на простаков, нагромождая один на другой
треугольники, окружности, квадраты и другие математические фигуры, сотворяя
из них некое подобие лабиринта, огражденного со всех сторон рядами букв,
словно воинским строем, и пуская таким образом пыль в глаза людям
несведущим. Есть среди них и такие, что предсказывают будущее по течению
звезд, сулят чудеса, какие даже и магам не снились, и, на счастье свое,
находят людей, которые всему этому верят.
ГЛАВА LIII
Что до богословов, то не лучше ли обойти их молчанием, не трогать
болота Камаринского', не прикасаться к этому ядовитому растению? Люди этой
породы весьма спесивы и раздражительны -- того и гляди, набросятся на меня с
сотнями своих конклюзий2 и потребуют, чтобы я отреклась от своих
слов, а в противном случае вмиг объявят меня еретичкой. Они ведь привыкли
стращать этими громами всякого, кто им не угоден. Хотя богословы не
слишком-то охотно признают мои благодеяния, однако и они у меня в долгу, и в
не малом долгу: обольщаемые Филавтией, они мнят себя небожителями, а на
прочих смертных глядят с презрением и какой-то жалостью, словно на
копошащийся в грязи скот. Окруженные, будто воинским строем, магистральными
дефинициями, конклюзиями, короллариями, очевидными и подразумеваемыми
пропозициями3, стали они нынче до того увертливые, что не
изловишь их и Вулкановыми силками4 -- с помощью своих
"расчленений" и диковинных, только что придуманных словечек они выскользнут
откуда угодно и разрубят всякий узел быстрее, чем Тенедосской
секирой5. По своему произволу они толкуют и объясняют
сокровеннейшие тайны: им известно, по какому плану создан и устроен мир,
какими путями передается потомству язва первородного греха, каким способом,
какой мерой и в какое время зачат был предвечный Христос в ложеснах девы, в
каком смысле должно понимать пресуществление, совершающееся при
евхаристии6. Но это еще всем известные и избитые вопросы, а вот
другие, воистину достойные, по их мнению, знаменитых и великих теологов (они
немедленно оживляются, едва речь зайдет о чем-нибудь подобном): в какой
именно миг совершилось божественное рождение? Является ли сыновство Христа
однократным или многократным? Возможно ли предположение, будто бог-отец
возненавидел сына? Может ли бог превратиться в женщину, дьявола, осла, тыкву
или камень? А если бы он действительно превратился в тыкву, могла ли бы эта
тыква проповедовать, творить чудеса, принять крестную муку? Что случилось
бы, если бы св. Петр отслужил обедню в то время, когда тело Христово висело
на кресте? Можно ли сказать, что Христос еще оставался тогда человеком?
Позволено ли будет есть и пить после воскресения плоти (эти господа заранее
хотят обеспечить себя от голода и жажды на том свете)?
Существует бесчисленное множество еще более изощренных тонкостей
касательно понятий, отношений, форм, сущностей и особливостей, которых никто
не сможет различить простым глазом, разве что Линкей, способный увидеть в
полном мраке то, чего нет нигде. Прибавьте к этому так называемые
гномы7, до такой степени головоломные, что парадоксы стоиков
могут показаться рядом с ними общедоступными, ходячими истинами. Так,
например, одна из этих гном гласит, что зарезать тысячу человек -- не столь
тяжкое преступление, как починить бедняку башмак в воскресный день, и что
лучше допустить гибель мира со всеми, как говорится, его потрохами, нежели
произнести малейшую ложь. Все эти архидурацкие тонкости делаются еще глупее
из-за множества направлений, существующих среди схоластиков, так что легче
выбраться из лабиринта, чем из сетей реалистов, номиналистов, фомистов,
альбертистов, оккамистов, скотистов8 и прочих (я называю здесь не
все их секты, но лишь самые главные). Во всем этом столько учености и
столько трудностей, что, я полагаю, самим апостолам потребовалась бы помощь
некоего отнюдь не святого духа, если б им пришлось вступить в спор с
новейшими нашими богословами. Павел делами засвидетельствовал свою веру, но
вместе с тем дал ей недостаточно магистральное определение, сказав: "Вера
есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом"9. Равным
образом, преуспевая в милосердии, он не сумел диалектически расчленить и
точно ограничить понятие милосердия в XIII главе "Первого послания к
Коринфянам". Как ни благочестиво совершали апостолы евхаристию, но если бы
расспросить их по порядку, с самого начала и до конца, о пресуществлении, о
том, каким образом тело Христово может одновременно находиться в различных
местах, об особенностях названного тела на небесах, на кресте и в таинстве
евхаристии; если далее спросить их о том, в какой именно момент совершается
пресуществление, поскольку слова, его вызывающие, произносятся в течение
некоторого промежутка времени, то, я полагаю, апостолы вряд ли ответили бы с
такой точностью и остротой, с какой отвечают и предлагают свои определения
скотиды. Апостолы знали мать Иисуса, но кто из них, по примеру наших
теологов, философски изъяснил, каким образом оказалась она свободной от
Адамова греха?10 Петр получил ключи райские от того, чей выбор не
мог быть недостойным, и, однако, я не уверена, уразумел бы Петр, каким
образом можно держать в своих руках ключи от знания, не обладая самым
знанием, или нет (сокровенных же тонкостей этого рассуждения он бы все равно
не постиг). Апостолы многих окрестили и, однако, ни разу не обмолвились ни
единым словом о том, какова формальная, материальная, действующая и конечная
причина крещения и в чем состоит его изгладимый или неизгладимый характер.
Они молились, но молились в духе, следуя единственно лишь слову
евангельскому: "Бог есть дух, и поклоняться ему должно в духе и
истине"11. Им, по-видимому, не было открыто, что образку,
начертанному углем на дощечке, надлежит молиться с тем же благоговением, что
самому Христу, ежели только спаситель представлен с двумя вытянутыми
перстами, с неостриженными волосами и с тремя выступами на нимбе, окружающем
голову. Да и кто мог бы постичь это, не просидев тридцать шесть лет над
физикой и метафизикой Аристотеля и Дунса Скота? Наделяли и благодатью
апостолы, но никогда не делали подобающего различия между благодатью
благоданной и благодатью благодательной. Увещевали они творить добрые дела,
но не замечали разницы между просто добрым делом, добрым делом действенным и
добрым делом деемым. Повсюду внушали они христианскую любовь, но не отделяли
любви внедренной от любви приобретенной и не объясняли, является ли любовь
акциденцией или субстанцией12, вещью созданной или несозданной.
Ненавидели апостолы грех, но -- помереть мне на этом самом месте, ежели, не
пройдя обучения у скотистов, могли они дать научное определение того, что
есть грех. Никто не убедит меня, будто Павел, превосходивший ученостью
остальных апостолов, позволил бы себе столько раз осуждать состязания,
прекословия, родословия и прочие, как он выражается, словопрения, будь он
посвящен во все ухищрения диалектики. Здесь и то еще надо принять в расчет,
что все диспуты того времени были очень грубы и незатейливы сравнительно с
более чем Хрисипповыми тонкостями13 наших нынешних докторов
богословия. Но поскольку названные доктора -- люди весьма скромные, то,
встречая у апостолов в писаниях что-либо нелепое или недостаточно ученое,
они не осуждают этих мест, но сообщают им пристойное толкование. Они
неизменно воздают должное древности писаний и имени апостольскому. Да и
вообще, клянусь Гераклом, весьма несправедливо было бы требовать от
апостолов объяснения таких вещей, относительно которых ни единого слова не
слыхали они от своего учителя. Когда же подобные места попадаются у
Златоуста, Василия14 или Иеронима, то богословы наши
ограничиваются тем, что приписывают на полях: "В рассуждение не
принимается". Если апостолы и отцы церкви умудрялись все-таки опровергать
языческих философов, а также иудеев, столь упорных по природе своей, то
достигали этого более чудесами и праведной жизнью, чем силлогизмами, в
особенности когда вспоминаешь, что ни один из их противников не был способен
уразуметь хотя бы "Кводлибетум"15 Скота. А нынче какой язычник,
какой еретик не склонится пред столь изощренными тонкостями, ежели, впрочем,
он не грубый мужлан, не способный их понять, или не бесстыдник, готовый над
ними посмеяться, или не человек ученый, готовый вступить в равный бой,