Система исчисления на суахили
В начале моей африканской эпопеи меня учил числительным на языке суахили молодой и робкий скотовод-швед. Слово, означающее на суахили цифру девять, звучит для уха шведа неприлично, поэтому он не желал знакомить меня с ним и, проговорив «семь» и «восемь», отводил взгляд и принимался утверждать, что цифры девять в этом языке не существует.
– Неужели они умеют считать только до восьми? – удивлялась я.
– Ничего подобного, – поспешно отвечал он. – У них есть и десять, и одиннадцать, и двенадцать, и все остальное, а вот девятки нет.
– Как же так получается? – недоумевала я. – Что, скажем, происходит, когда они доходят до девятнадцати?
– Девятнадцати у них тоже нет, – врал он, краснея, но не собираясь отступать. – А также девяноста и девятисот. Ведь эти слова на суахили построены на цифре девять. Но все остальные числа у них есть, можете не сомневаться.
Я подолгу размышляла об этой чудной системе, получая почему-то от этих мыслей удовольствие. Я столкнулась с народом, обладающим оригинальным мышлением и отвагой отказаться от всеобщего педантизма в исчислении.
Один, два и три, рассуждала я, – единственная непрерывная последовательность простых чисел, а восемь и десять – единственная четная последовательность. Существование числа девять можно бы было попытаться доказать, утверждая, что число три должно множиться само на себя. Но, собственно, с какой стати? Раз не существует квадратного корня из двойки, то и тройка может обходиться без квадрата. Если представлять каждое число суммой однозначных цифр, доведя его в конце концов до вида цифры, то на результатах не отразится, имелась ли у вас изначально цифра девять или ее множество, так что существование девятки можно отрицать, к чести системы исчисления суахили. В то время боем у меня был Захария, у которого отсутствовал на левой руке безымянный палец. Я полагала, что у африканцев это встречается сплошь и рядом, так как упрощает арифметику, когда они считают на пальцах.
Стоило мне поделиться своими соображениями с посторонними, как меня прервали и просветили. Тем не менее, я по-прежнему живу с ощущением, что существует туземная система исчисления, в которой нет девятки и которая вполне устраивает этих людей и очень им помогает.
В этой связи мне вспоминается датский священник, который сообщил мне, что не верит, что Господь мог сотворить восемнадцатый век.
«Не отпущу, покуда не благословишь меня»
Когда в марте после четырех месяцев жаркой и сухой погоды выпадают дожди, африканская природа быстро начинает удивлять своей свежестью и буйством. Однако фермер не осмеливается доверять ее Щедрости: он напрягает слух, опасаясь, как бы не ослаб шум дождя. Ведь вода, которую пьет в это время земля, станет основой существования фермы, всей ее растительности, животных и людей на протяжении последующих засушливых месяцев.
Глаз радуется, когда все дороги на ферме превращаются в водные потоки; фермер тонет в грязи, пробиваясь к зацветшей кофейной плантации, но все равно пребывает в восторженном настроении.
Но случается и так, что вечером в разгар сезона дождей сквозь худосочные облака начинают проглядывать звезды; тогда фермер сверлит небеса взглядом, стоя на пороге своего дома и выпрашивая еще дождя. Он взывает: «Дай еще, и побольше! Мое сердце взывает к тебе, и я не отпущу тебя, покуда не дождусь благословения. Затопи меня, если на то будет твоя воля, но не убивай своим капризом. Забудь про coitus interruptus[6], о, небо!»
Иногда в прохладный и бесцветный день после сезона дождей на память приходит «marka mbaya», плохой год, страшная засуха. В засуху кикуйю пасли своих коров прямо перед моим домом, пастушок при этом развлекал меня игрой на дудочке. Стоило мне услышать потом эту мелодию, как я сразу вспоминала прежние беды, отчаяние, соленый привкус слез. Одновременно эта же мелодия навевала на меня романтическое настроение. Неужели тяжелые времена несли не одно отчаяние? Видимо, то было время молодости, безумной надежды. Именно тогда мы объединялись так тесно, что потом узнали бы друг друга и на другой планете; все вокруг, даже часы с кукушкой на стене, книги на столе, исхудавшие коровы и жалкие старики-кикуйю, восклицали: «Ты тоже там была, ты тоже была частью фермы Нгонг». Тяжкие времена благословляли нас и проходили.
Друзья появлялись и исчезали. Такие люди, как они, нигде не задерживаются подолгу. Старости они не знают, ибо умирают раньше ее наступления. Но они сидели у моего камина, и когда мой дом, обступая их, говорил: «Не отпущу, покуда не благословишь», они смеялись, давали благословение и обретали свободу.
Пожилая дама, сидя в гостях, описывала свою жизнь. Она утверждала, что желала бы снова прожить ее, усматривая в этом доказательство правильности своей жизни. А я думала: «Да, эта жизнь была из тех, которые надо прожить дважды, чтобы иметь право сказать, что выдалось пожить. Это только тема, а не целостное музыкальное произведение, не симфония и не пятиактная трагедия. Раз она может возобновиться, значит, не ушла до конца».
Жизнь моя, я не отпущу тебя, покуда ты меня не благословишь, но после этого я перестану тебя удерживать.
Лунное затмение
Однажды мы наблюдали лунное затмение. Незадолго до этого события я получила от индуса, начальника железнодорожной станции Кикуйю, письмо:
«Досточтимая мадам! Меня соблаговолили уведомить о грядущем отсутствии солнечного света на протяжении нескольких дней. Оставляя сейчас в стороне поезда, прошу милостиво сообщить мне, ибо никто, кроме вас, этого не сделает, следует ли мне на означенный период оставить моих коров пастись в окрестностях или правильнее будет запереть их в коровнике. Остаюсь, мадам, вашим покорным слугой.
Пател».
Африканцы и поэзия
Мои аборигены, обладающие развитым чувством ритма, не имеют понятия о стихах – во всяком случае, ничего о них не знали до того, как появились школы, в которых их стали обучать гимнам. Однажды во время уборки кукурузы, состоявшей в отрывании початков и швырянии их на телеги, запряженные волами, я забавы ради заговорила с работающими, совсем молодыми африканцами, стихами. В этих стихах на суахили не было ни малейшего смысла, зато присутствовал ритм:
«Ngumbe napenda chumbe,
malaya mbaya.
Vakamba nakula mamba»[7].
Парни заинтересовались и образовали вокруг меня круг. Они сразу сообразили, что в поэзии можно пренебречь смыслом, которого они не стали выяснять; дождавшись рифмы, они засмеялись. Я пыталась сама заставить их подобрать рифму и закончить стихи, однако они не сумели или не пожелали. Когда поэзия как таковая перестала их удивлять, они стали просить: «Поговори еще! Поговори, как дождь!» Не знаю уж, что они усмотрели общее между поэзией и дождем; видимо, этим они выражали свой восторг, потому что в Африке всегда ждут дождя и чтят его.
О втором пришествии
Когда скорое возвращение Христа стало почти решенным делом, образовался комитет, занявшийся организацией встречи. В результате обсуждения был разослан циркуляр, запрещавший размахивать руками, подбрасывать пальмовые ветви и кричать «осанна».
В разгар второго пришествия, посреди всеобщих восторгов, Христос как-то вечером сказал Петру, что желает прогуляться с ним на пару вдали от посторонних глаз.
– Куда желаешь отправиться, Господь? – осведомился Петр.
– Давай пройдем весь путь от Претории до Голгофского холма, – ответил Господь.
История Китоша
История Китоша стала достоянием прессы. На ее основе было заведено дело, созвано жюри присяжных, которое пыталось во всем разобраться; однако не все ясно и до сих пор, поэтому придется обратиться к старым документам.
Китош был молодым африканцем, слугой молодого белого поселенца в Моло. Как-то в июне, в среду, поселенец одолжил свою кобылу приятелю, которому понадобилось на станцию. За кобылой он послал Китоша, наказав ему не ехать верхом, а привести лошадь под уздцы. Китош ослушался и проехался от станции до дому верхом. В субботу хозяин узнал о случившемся и в воскресенье велел выпороть негодника плетьми и запереть в сарае, где тот вечером того же дня испустил дух.
Первого августа в Накуру, в здании Железнодорожного института, началось заседание суда. Африканцы, пришедшие к зданию и усевшиеся вокруг, недоумевали, в чем, собственно, дело. С их точки зрения, все обстояло просто: Китош умер, в чем не приходилось сомневаться, следовательно, согласно африканским обычаям, его родня должна получить компенсацию.
Однако в Европе правосудие вершится не так как в Африке: жюри белых присяжных занялось проблемой вины-невиновности. Вердикт мог гласить и «преднамеренное убийство», и «непредумышленное убийство», и «тяжкие телесные повреждения, приведшие к…» Судья напомнил присяжным, что тяжесть преступления зависит от намерений обвиняемого, а не от последствий. Итак, каковы были намерения лиц, вовлеченных в судьбу Китоша в каком состоянии они находились?
Для того, чтобы выяснить намерения и состояние поселенца, суд по много часов много дней подряд подвергал его перекрестному допросу. Цель заключалась в составлении картины происшедшего и в выявлении всех существенных деталей. Оказалось, что, будучи вызванным хозяином, Китош выслушал его с расстояния в три ярда. Эта, казалось бы, незначительная деталь имела серьезные последствия. Так, с расстояния в три ярда, было положено начало драме черного и белого.
Однако в дальнейшем баланс нарушается, и фигура поселенца начинает мельчать. Поселенец превращается во второстепенный персонаж, в бледное пятно, в мелкую деталь пейзажа; он теряет вес, становится бумажной марионеткой, которую швыряет туда-сюда сквозняками событий.
Поселенец показал, что для начала спросил Китоша, кто позволил ему ехать верхом на кобыле, и что этот вопрос был повторен им раз сорок-пятьдесят; при этом он не отрицал, что такового разрешения никто дать не мог. С этого и начинается его погибель. В Англии ему не удалось бы задавать свой вопрос сорок-пятьдесят раз, потому что задолго до сорокового раза его бы прервали. Однако здесь, в Африке, местному населению можно визгливо задавать один и тот же вопрос даже больше полусотни раз. В конце концов Китош ответил, что он не вор; поселенец показал, что решение наказать парня плетьми было принято в результате столь дерзкого его ответа.
Здесь в отчете присутствует вторая, на первый взгляд, второстепенная, но на самом деле выразительная подробность. Во время бичевания к поселенцу заглянули двое европейцев, называемых его друзьями. Понаблюдав процедуру наказания на протяжении десяти-пятнадцати минут, они удалились.
После бичевания поселенец не отпустил Китоша, а запер его в сарае. На вопрос присяжного, зачем он так поступил, последовал бессмысленный ответ: цель якобы заключалась в том, чтобы предотвратить расхаживание ослушника по ферме. После ужина поселенец наведался в сарай и нашел наказанного лежащим без чувств на некотором расстоянии от того места, где он его оставил, с ослабленными путами. Вызвав повара из племени баганда, поселенец скрутил паренька крепче прежнего: заведя ему руки за спину, он привязал его к столбу; нога наказанного была привязана к другому столбу. Дверь в сарай была заперта; спустя полчаса поселенец вернулся и пустил в сарай повара с поваренком. Потом он лег спать и был разбужен поваренком, явившимся с вестью, что Китош умер.
Памятуя о том, что тяжесть преступления зависит от намерения, присяжные принялись таковое искать. Они подробно расспрашивали подсудимого о бичевании Китоша и о последующих событиях; читая отчет, буквально видишь, как они качают головами.
А как же с намерением и душевным состоянием Китоша? Как впоследствии выяснилось, это – совсем другое дело. У Китоша имелось конкретное намерение, которое и было положено на чашу весов. Можно сказать, что своим намерением и душевным состоянием африканец, лежа в могиле спас европейца.
У Китоша не было достаточных возможностей заявить о своем намерении. Он был заперт в сарае и его умысел можно передать совсем коротко: по словам ночного сторожа, он проплакал всю ночь. С другой стороны, в час ночи у него состоялся разговор с поваренком. Ребенок понял, что ему придется кричать Китошу в самое ухо, так как тот оглох из-за истязаний. В час ночи он попросил поваренка развязать ему ноги и объяснил, что убежать все равно не сможет. Когда поваренок исполнил его просьбу, Китош поведал, что желает умереть. Немного погодя он стал раскачиваться из стороны в сторону, причитая: «Я умер!» Потом он умер на самом деле.
По делу давали показания трое врачей. Хирург, первым осматривавший тело, заключил, что причиной смерти стали множественные раны, обнаруженные им на трупе. По его словам, экстренное медицинское вмешательство не спасло бы Китошу жизнь.
Однако двое врачей из Найроби, приглашенные защитой, придерживались иного мнения. По их словам, наказание кнутом как таковое не могло повлечь смерти. Вмешался другой требующий внимания фактор: желание жертвы умереть. Один из врачей заявил, что может судить об этом со всей ответственностью, ибо прожил в колонии четверть века и хорошо знает африканцев. Многие медики согласятся с ним, что искреннее желание африканца умереть способно привести к смерти. В данном случае это совершенно ясно: ведь сам Китош говорил о своем желании умереть. Второй врач поддержал в этом вопросе коллегу.
Весьма вероятно, продолжал врач, что, захоти Китош остаться в живых, он выжил бы. Скажем, если бы он поел, то не утратил бы отваги, ибо известно, что голод ослабляет духовные силы. Врач добавил, что рана на губе могла быть вызвана не ударом каблуком, а прикушиванием губы самим африканцем, испытывавшим сильную боль.
Врач склонялся к мнению, что до девяти вечера Китош еще не принял решения умереть, так как предпринял попытку сбежать. После того, как он, застигнутый врасплох, был связан крепче прежнего, положение пленника могло усугубиться его нравственными страданиями.
Оба врача из Найроби дали делу совместную оценку. По их заключению, смерть Китоша стала следствием наказания кнутом, голода и желания умереть, причем последнее подчеркивалось особо. Желание умереть могло быть вызвано бичеванием.
Заслушав показания врачей, суд занялся «желанием смерти». Местный хирург, единственный врач, осматривавший тело, отверг эту теорию и привел примеры из собственной практики – больных раком, желавших умереть, но несмотря на это продолжавших жить. Эти люди оказались, правда, европейцами.
Вердикт присяжных гласил: виновен в нанесении тяжких телесных повреждений. В том же были обвинены африканцы, также привлеченные к ответственности, однако в отношении их было признано, что они действовали по приказу своего хозяина-европейца, вследствие чего подвергать их тюремному заключению было бы несправедливо. Судья приговорил поселенца к двум годам заключения, а обоих африканцев – к содержанию под стражей на протяжении одного дня.
При чтении материалов суда обращаешь внимание на странное, унизительное обстоятельство: оказывается, европейцы в Африке не могут прерывать существование африканцев! Ведь эта страна принадлежит ему, африканцу, и что бы вы с ним ни делали, уйти он может только по собственной воле, когда у него уже нет желания оставаться. На ком лежит ответственность за происходящее в доме? Только на его наследственном владельце.
Китоша отличает нерушимое понятие о праве и благопристойности, вследствие чего образ человека твердо решившего умереть, предстает перед нами, несмотря на прошедшие годы, во всей красе. В нем запечатлена недолговечность диких созданий, которые всегда могут при необходимости вспомнить об открытом пути для бегства, которые уходят, когда захотят, и никак не даются нам в руки.
Африканские птицы
В самом начале сезона дождей, в последнюю неделю марта или в первую неделю апреля, в африканских лесах начинают заливаться соловьи. Раздается не вся песнь, а лишь несколько нот; это начало концерта, репетиция, прерывающаяся и начинающаяся опять. Кажется, что в промокшем лесу кто-то настраивает на ветке виолончель. Но пробуется именно та мелодия, со всей ее избыточностью и великолепием, которая скоро заполнит леса Европы от Сицилии до Эльсинора.
Неподалеку от нас жили белые и черные аисты – те самые птицы, что гнездятся на деревенских крышах в Северной Европе. В Африке они выглядят не так внушительно, как там, поскольку не выдерживают сравнения с такими крупными созданиями, как марабу или птица-секретарь. В Африке у аистов иные повадки, нежели в Европе, где они живут дружескими парами и являются символами семейного счастья. Здесь они держатся большими стаями, как завсегдатаи клуба. В Африке они сопровождают саранчу и жиреют, когда эта нечисть опустошает землю. Во время продвижения по саванне пожара они кружат над скользящей вперед передовой полосой огня, не боясь дыма и высматривая мышей и змей, спасающихся от огненной стихии. Но, как ни весело живется аистам в Африке, их родина не здесь. С первым дуновением весеннего ветра, напоминающего им о любви и гнезде, они начинают жить только мыслями о северной родине; памятуя о былом, они снимаются с места, навстречу промозглым туманам родной стороны.
В начале сезона дождей, когда на месте спаленной травы появляются свежие стебельки, в саваннах носятся тучи ржанок. Воздух над равнинами всегда напоминает воздух моря, горизонт заставляет думать о морском просторе; здесь так же беспрепятственно дуют ветры, а сгоревшая трава имеет соленый запах; отросшая трава и подавно ходит волнами. Когда зацветают белые гвоздики, трудно не вспомнить белые барашки вокруг датских островов. Ржанки, летающие над саванной, тоже похожи на морских птиц: они ведут себя, как морские птицы на берегу, на считанные мгновения опускаясь в траву и с криком выпархивая из-под конских копыт, наполняя прозрачное небо хлопаньем крыльев и пронзительными криками.
Венценосные журавли, опускающиеся на свежезасеянное кукурузное поле, чтобы таскать зерна из земли, компенсируют свои воровские замашки славой добрых вестников, всегда предшествующих дождям; к тому же они радуют нас своими танцами. Когда эти рослые птицы собираются большими стаями, одно удовольствие смотреть, как они расправляют в танце крылья. Их танец поражает стильностью и некоторой деланностью: зачем этим прирожденным летунам прыгать на месте, словно их притягивает земля? Их балет кажется священнодействием, ритуальной пляской; возможно, журавли пытаются соединить небо и землю, подобно крылатым ангелам, расхаживающим вверх-вниз по лестнице Иакова. Эти нежно-серые существа в бархатных черных шапочках, увенчанные веерами-коронами, похожи на вдохновенные фрески. Улетая после танца, они, как бы в подтверждение священного характера недавнего представления, издают то ли крыльями, то ли голосом чистый звенящий звук, похожий на отдаленный колокольный перезвон. Его слышно еще долго, когда сами птицы давно исчезли из виду, подобно благовесту из-за облаков.
Еще одной гостьей фермы была птица-носорог, лакомившаяся каштанами. Это весьма странное создание. Увидеть их – само по себе приключение или испытание, причем не из приятных, потому что они имеют слишком умудренный жизнью вид. Как-то утром, еще до рассвета, я была разбужена стрекотом и насчитала с террасы сорок одну птицу-носорога, рассевшихся на ветвях деревьев вокруг лужайки. Издали они выглядели даже не как пернатые, а как фантастические безделушки, развешанные в беспорядке беспечным малышом. Оперенье у них иссиня-черное; это благородная африканская чернота, накапливаемая веками, как сажа, и подтверждающая, что нет более элегантного, сильного и живого цвета, чем черный. Все птицы-носороги оживленно переговаривались, однако из приличия не повышали голос, как наследники после похорон. Утренний воздух был прозрачен, как хрусталь, траурная стая выглядела свежей и невинной; позади нее поднималось в небо красное солнце. Каким может выдаться день после такого многозначительного утра?
Среди всех африканских пернатых самой трогательной окраской отличаются фламинго: это розовый тон цветущего олеандрового куста. У них невероятно длинные ноги и прихотливый изгиб шеи и туловища, словно уходящее корнями в древность целомудрие принуждает их принимать самые замысловатые и трудные позы.
Однажды я плыла из Порт-Саида в Марсель на французском корабле, перевозившем полторы сотни фламинго для акклиматизации в марсельском парке. Они были посажены по десять штук в грязные ящики, завешанные брезентом, где тоскливо жались друг к дружке. Отвечавший за их перевозку человек сказал мне, что ждет после плавания двадцатипроцентного падежа.
Эти птицы не созданы для подобного обращения: в качку они теряли равновесие, у одних ломались ноги, другие просто тряслись от ужаса. Ночью, при сильном ветре, когда корабль то и дело взлетал на волнах, из темноты раздавались испуганные крики несчастных фламинго. Каждое утро сопровождающий выбрасывал за борт одну-две издохшие птицы. Украшения Нила, сестры лотоса, плывущие над водой, как туман в лучах восходящего солнца, превращались здесь в комки перьев с двумя нелепо торчащими палками. Мертвые птицы какое-то время плыли за кораблем, покачиваясь на волнах, а потом шли ко дну.
Паня
Шотландские борзые, проводившие рядом с человеком несчетные поколения, приобрели вполне человеческое чувство юмора и умеют смеяться. Их юмор сродни юмору африканцев, которым становится смешно, когда что-то вокруг происходит не так, как полагается. Юмор такого типа может превзойти только народ, у которого появилось искусство и церковные традиции.
Паня был сыном Даска. Однажды я гуляла с ним у пруда, где росли высокие стройные эвкалипты. Внезапно он убежал от меня, скрылся среди деревьев, а потом снова появился, приглашая меня следовать за ним. Я послушалась и увидела на ветке кота-сервала. Эти хищники – гроза кур, поэтому я окликнула негритенка, оказавшегося поблизости, и попросила принести мне из дома ружье. Получив в руки оружие, я прицелилась и выстрелила. Сервал камнем свалился с высоты на землю. Паня мгновенно вцепился в него и стал трепать, довольный представлением.
Спустя некоторое время я брела той же дорогой с неудачной перепелиной охоты. Внезапно Паня бросился к крайнему дереву и принялся возбужденно его облаивать; потом, поспешно возвратившись, он поманил меня за собой. Я была рада, что на сей раз ружье при мне, так как предвкушала добычу – очередного сервала, обладателя отличной пятнистой шкуры. Однако на дереве сидела простая черная кошка, забравшаяся от злости на пса на самую верхушку и там опасно раскачивавшаяся.
– Дурачок ты, Паня, – сказала я, опуская ружье. – Ведь это кошка!
Я оглянулась и обнаружила Паню на некотором расстоянии давящимся от смеха. Когда наши глаза встретились, он метнулся ко мне, затанцевал, виляя хвостом, заскулил, встал на задние лапы, положил передние мне на плечи, ткнулся носом мне в лицо, а потом отпрыгнул, чтобы похохотать вволю. Его пантомима означала: «Знаю, знаю! Конечно, кошка, я с самого начала это знал. Ты уж извини, но ты бы посмотрела на себя со стороны, когда помчалась убивать кошку!»
В тот день он еще несколько раз приходил в возбуждение и вел себя точно так же: сначала клялся в преданности, а потом отбегал, чтобы от души посмеяться. Я даже расслышала в его веселье оскорбительную нотку: «Между прочим, в этом доме я смеюсь только над тобой и над Фарахом».
Когда он уснул у камина, я слышала, как он посмеивается во сне, скуля и тихонько рыча. Не сомневаюсь, что еще долго потом, пробегая под деревьями у пруда, он вспоминал то потешное происшествие.
Смерть Езы
Еза, покинувший меня во время войны, вернулся после Перемирия и мирно зажил на ферме. Его жена, худая и очень черная женщина по имени Мариаммо, усердно работала, таская в дом дрова. Еза был тишайшим слугой, какого я когда-либо имела, и никогда ни с кем не ссорился.
Однако в изгнании с ним что-то произошло, и он возвратился на ферму другим человеком. Иногда я начинала бояться, что он возьмет да и умрет у меня на руках, как дерево с перерубленными корнями.
Еза был поваром, но готовить не любил, отдавая предпочтение обязанностям садовника. Растения были единственным, к чему он сохранил настоящий интерес. Но садовник у меня имелся и без него, а повара, кроме него, не было, поэтому я держала Езу в кухне. Я дала ему слово, что он в конце концов вернется в сад, но месяц за месяцем откладывала это. Еза по собственной инициативе отгородил насыпью клочок речного берега и, к моему удивлению, развел там зелень. Однако помогать ему было некому, а сам он не отличался силой, поэтому насыпь оказалась непрочной и в сезон дождей была полностью смыта.
Первый удар по тихому и незаметному существованию Езы был нанесен кончиной в резервации кикуйю его брата, оставившего Езе в наследство черную корову. К этому времени стало ясно, что Еза совершенно не готов к передрягам. Счастье было ему противопоказано. Он выпросил у меня трехдневный отпуск, чтобы сходить за коровой; когда он вернулся, его трудно было узнать, как конечности обмороженного, внесенного в теплое помещение.
Все африканцы – прирожденные игроки; поддавшись на созданную черной коровой иллюзию, что отныне он – баловень судьбы, Еза уверился в своем везении и размечтался. Вообразив, что жизнь встала перед ним навытяжку, он задумал взять новую жену. Меня он посвятил в свой план уже тогда, когда вел переговоры с будущим тестем, жившим на дороге в Найроби и женатым на женщине-суахили. Я попыталась убедить Езу передумать.
– У тебя очень хорошая жена, – сказала я ему, – а голова у тебя седая, зачем тебе еще одна? Лучше оставайся с нами и живи мирно.
Еза не обиделся на мои доводы, но проявил упрямство и не отказался от своих намерений. Вскоре он привел на ферму новую жену по имени Фатома.
Еза искренне надеялся, что из этой женитьбы выйдет толк, и это лишний раз показывает: он совершенно лишился жизненных ориентиров. Его новая жена была молода, крепка телом и характером, явно обладала сладострастием, свойственным нации ее матушки, но не грацией и жизнерадостностью. Тем не менее, физиономия Езы светилась торжеством и грандиозными планами; он вел себя совершенно неразумно, словно его вот-вот должен был разбить полный паралич. Мариаммо, терпеливая рабыня, копошилась на заднем дворе, не проявляя интереса к происходящему.
Возможно, Еза и познал радость, но длилось это недолго; из-за новой жены его мирному проживанию на ферме пришел конец. Спустя месяц после свадьбы она сбежала от него в Найроби, в казармы к солдатам-африканцам. Еза клянчил у меня однодневные отгулы, чтобы ходить за ней и приводить назад. Вечером он действительно приводил ее за руку. В первый раз он удалился, полный рвения: он приведет ее как послушную жену. Позже он уходил за ней, заранее предчувствуя скорое посрамление.
– Зачем ты ходишь за ней, Еза? – вразумляла я его. – Оставь ее в покое. Она не хочет больше с тобой жить, так что из этого не выйдет ничего хорошего.
Но Еза не захотел смириться. Постепенно он был вынужден понизить стандарты своих ожиданий и ограничиться тем, чтобы попытаться вернуть стоимость жены в денежном выражении. Слуги смеялись, провожая его, и говорили мне, что он вызывает хохот и у солдатни. Однако Еза никогда не обращал внимания на чужое мнение, а сейчас и подавно не был способен опомниться. Он упорно ходил за своей собственностью, как за заблудившейся коровой.
Как-то поутру Фатома сообщила моим слугам, что Еза захворал и не сможет готовить, но назавтра поправится. Под вечер того же дня слуги пришли ко мне с вестью, что Фатома пропала, а Еза отравлен и умирает. Я вышла и увидела, как они выносят его на пятачок между своими хижинами. Было ясно, что его часы сочтены. Ему дали какого-то туземного яду, вроде стрихнина; он долго мучился у себя в хижине, на глазах у хладнокровной жены-убийцы; поняв, что дело сделано, она скрылась.
По его телу еще пробегали судороги, но он все больше холодел и выглядел, как труп. Его лицо изменилось, с посиневших губ стекала пена вперемешку с кровью. Фарах как назло уехал на машине в Найроби, поэтому я не смогла отвезти Езу в больницу, хотя все равно вряд ли рискнула бы его туда везти: ему уже ничего не могло помочь.
Перед смертью Еза долго не сводил с меня взгляд, хотя не знаю, узнавал ли он меня. Вместе с последней искрой сознания в его темных, как у зверя, глазах умирала эта страна, с которой мне всегда хотелось породниться, былой Ноев ковчег, где вокруг пастушка, сторожившего отцовских коз, резвилась всевозможная дичь. Я держала его руку – человеческую руку, сильный и хитроумный инструмент, сжимавший оружие, сажавший овощи и цветы, даривший ласку; эту руку я обучила готовить омлеты. Какой сам Еза считал собственную жизнь – удачной или зряшной? Трудно сказать. Он брел по своей извилистой тропинке, многое пережил и всегда оставался незлобивым.
Вернувшись, Фарах постарался предать его земле с соблюдением всех обрядов, поскольку умерший был правоверным магометанином. Вызванный из Найроби мулла прибыл только вечером следующего дня, поэтому похороны состоялись в темноте, под Млечным Путем, при свете фонарей траурной процессии. Могила была вырыта, по мусульманской традиции, под большим деревом в лесу. Мариаммо заняла место среди плакальщиц и оглашала ночь скорбными завываниями.
Мы с Фарахом держали совет, как поступить с Фатомой, и решили оставить все, как есть. Фараху претило отдавать женщину в руки правосудия; из его слов я поняла, что закон магометан не возлагает на женщину никакой вины. Ответственность за ее поступки несет муж: он платит штраф в случае, если она причинит кому-то ущерб, как если бы это было неразумное поведение его лошади. Что происходит, если лошадь сбрасывает седока и затаптывает его насмерть? Фарах был готов признать это печальным несчастным случаем. В конце концов, у Фатомы имелись основания жаловаться на свою участь, поэтому сейчас ей можно было позволить жить по ее собственному усмотрению, то есть в казармах Найроби.