Глава пятьдесят первая 16 страница

Среди этих книг находится стянутая двумя резинками коленкоровая папка коричневато-серого цвета с приклеенной прямоугольной этикеткой, на которой очень тщательно, почти каллиграфически выведена следующая надпись:

Глава пятьдесят первая 16 страница - student2.ru

Вероника — слишком высокая для своего возраста, очень бледная, необычайно светловолосая, Немиловидная и немного угрюмая девушка шестнадцати лет — одета в длинное белое платье с кружевными рукавами и широким воротом, открывающим плечи и выступающие ключицы. Она внимательно рассматривает потрескавшуюся и изломанную фотографию небольшого формата, где изображены две балерины, одна из которых сама мадам Альтамон двадцатипятилетней давности: они выполняют упражнения у станка под руководством педагога, поджарого мужчины с птичьей головой, горящими глазами, тощей шеей, костлявыми руками, босыми ногами, обнаженным торсом; на нем лишь длинные трусы и большая вязаная шаль, наброшенная на плечи; в левой руке он держит длинную трость с серебряным набалдашником.

Мадам Альтамон — в девичестве Бланш Гардель — в свои девятнадцать лет была танцовщицей в труппе под названием «Балле Фрэр», основанной и руководимой двумя, правда, не братьями, а кузенами: Жан-Жак Фрэр исполнял обязанности коммерческого директора, обговаривал контракты, организовывал гастроли, а Максимильен Риччетти, которого на самом деле звали Макс Рике, был художественным руководителем, хореографом и ведущим танцором. Труппа, верная самой чистой классической традиции — пачки, пуанты, антраша, жете батю, «Жизель», «Лебединое озеро», па-де-де и сюита в белом, — выступала на фестивалях в пригородах — «Музыкальные ночи в Шату», «Художественные субботы в Ла Аккиньер», «Звук и Свет в Арпажоне», «Фестиваль в Ливри-Гаргане» и т. д., — а также в лицеях, где на смехотворную субсидию от Министерства образования «Балле Фрэр» знакомили старшие классы с искусством танца, устраивая в спортивных залах и школьных столовых показательные уроки, которые Жан-Жак Фрэр размеренно сопровождал добродушными комментариями, обильно приправляя их заезженными каламбурами и гривуазными намеками.

Жан-Жак Фрэр был низеньким упитанным весельчаком, который охотно продолжал бы и дальше вести это жалкое существование, позволявшее ему вдоволь щипать за ягодицы балерин и коситься на школьниц. А вот Риччетти чувствовал себя обделенным и горел желанием явить миру свой исключительный талант. И тогда, — говорил он Бланш, которую любил почти так же страстно, как и себя самого, — к ним придет заслуженная слава, и они станут самой прекрасной танцевальной парой за всю историю балета.

Долгожданная возможность представилась в ноябре 1949 года: граф делла Марса, венецианский меценат и страстный любитель балета, решил заказать для международного фестиваля в Сен-Жан-де-Люз фантазию-буфф в духе Люлли «Соблазны Психеи» Рене Беккерлу (ходили слухи, что под этим именем скрывался сам граф) и доверил ее постановку труппе «Балле Фрэр», которой ему довелось аплодировать за год до этого на представлении «Незабываемые часы в Морэ-сюр-Луэн».

Через несколько недель Бланш поняла, что она беременна, и что рождение ребенка приходилось почти день в день на открытие фестиваля. Единственно правильным решением было бы сделать аборт, но когда она объявила новость Риччетти, танцор пришел в неописуемую ярость и запретил ей ради одного вечера славы жертвовать неповторимым существом, которым он ее одарил.

Бланш не знала, что делать. Она была сильно привязана к танцору, и их любовь питалась совместными мечтами о грядущем триумфе; но между ребенком, иметь которого она никогда не хотела и сделать которого она бы успела впоследствии, и ролью, которую она ждала всю жизнь, выбор был прост: она спросила совета у Жан-Жака Фрэра, который, несмотря на вульгарность, вызывал у нее симпатию и относился к ней весьма доброжелательно. Не осуждая и не оправдывая, директор труппы выдал пару грубых реплик о производительницах ангелочков, играющих с вязальными спицами, и хвостиках петрушки на кухонных столах, покрытых клеенкой в клетку, после чего посоветовал ей, по крайней мерю, отправиться в Швейцарию, Великобританию или Данию, где некоторые частные клиники практиковали добровольное прерывание беременности в менее травмирующих условиях. И тогда Бланш решилась обратиться за советом и помощью к одному из друзей детства, жившему в Англии. Это был Сирилл Альтамон, который недавно закончил Национальную административную школу и стажировался в посольстве Франции в Лондоне.

Сирилл был старше Бланш на десять лет. Загородные дома их родителей находились в Нофль-лё-Шато, и еще до войны, детьми, Бланш и Сирилл весело проводили летние каникулы с целой толпой кузенов и кузин, ухоженных и аккуратных маленьких парижан, которые учились лазать по деревьям, находить птичьи гнезда, ходить на ферму за молоком и едва отжатым белым сыром.

Бланш была в числе самых младших, а Сирилл — самых старших; в конце сентября, накануне отъезда в город и начала учебного года, дети давали для взрослых концерт, который в самой большой тайне готовили две последние недели; Бланш исполняла номер маленькой крысы, а Сирилл подыгрывал ей на скрипке.

Война оборвала это беспечное детство. Когда Бланш и Сирилл увиделись вновь, она успела превратиться в восхитительную шестнадцатилетнюю девушку, которую уже никто не посмел бы дергать за косички, а он — пусть ненадолго — стал лейтенантом, да еще овеянным славой: он сражался в Арденнах и недавно прошел по конкурсу и в Политехнический институт, и в Национальную административную школу. В последующие три года он водил ее на балы и ухаживал за ней настойчиво, но безрезультатно, так как она не переставала питать немую страсть к трем звездам «Балле де Пари» — Жану Бабиле, Жану Гелису и Ролану Пети — до тех пор, пока не оказалась в объятьях Риччетти.

Сирилл Альтамон быстро согласился с решением Бланш сделать аборт и предложил ей свою помощь. Утром следующего дня, после чисто формального посещения врача с Харли-стрит, на приеме у которого Сирилл выдал себя за мужа Бланш, молодой высокопоставленный чиновник отвез балерину в некую клинику северного предместья — обычный коттедж, в точности похожий на все окружавшие его коттеджи. Как было условлено, он вернулся за ней на следующее утро, проводил ее на вокзал Виктория и посадил на «Серебряную стрелу».

В ту же ночь она позвонила ему, умоляя о помощи. Вернувшись домой, она нашла в столовой Жан-Жака Фрэра и двух инспекторов полиции, которые сидели за столом и допивали бутылку кальвадоса: они сообщили ей, что накануне Максимильен повесился. В краткой записке он, объясняя свой поступок, написал, что никогда не сможет смириться с тем, что Бланш отвергла его ребенка.

Через полтора года, в апреле 1951-го Бланш Гардель вышла замуж за Сирилла Альтамона. В мае они переехали на улицу Симон-Крюбелье, но Сирилл там фактически никогда не жил, так как уже несколько недель спустя его перевели в Женеву, где он и обосновался. С тех пор он приезжает в Париж на очень короткое время и чаще всего останавливается в гостинице.

Вероника родилась в 1959 году, а в восемь или девять лет — сначала для выяснения обстоятельств собственного рождения — взялась исследовать жизнь своих родителей. В возрасте, когда нравится считать себя найденышем, королевским ребенком, подмененным в колыбели, брошенным под забором, подобранным ярмарочными торговцами или цыганами, она придумывала невероятные истории, дабы объяснить, почему ее мать вечно носит на запястье левой руки тонкую ленточку из черной марли, а также кем был этот вечно отсутствующий мужчина, который назывался ее отцом и которого она ненавидела так сильно, что в течение нескольких лет упорно зачеркивала фамилию Альтамона на своем школьном билете и тетрадях и заменяла ее на материнскую.

Страстно, почти самозабвенно, с какой-то маниакальной скрупулезностью она принялась воссоздавать историю своей семьи. Однажды мать, согласившись наконец удовлетворить ее любопытство, ответила, что марлевую повязку она хранит в знак скорби, в память об одном мужчине, который когда-то очень много для нее значил. Вероника решила, этот мужчина и был ее отцом, а Альтамон заставлял страдать свою жену за то, что та до него любила другого. Позднее в книге «Возраст зрелости» она нашла заложенную на странице 73 фотографию своей матери, которая делала упражнения у станка вместе с другой балериной под руководством Максимильена, и из этого заключила, что ее настоящим отцом был именно он. В тот день она завела специальную тетрадь, куда решила тайно записывать все, что могло относиться к ее истории и истории ее родителей, и начала систематически обыскивать все шкафы и ящики своей матери. Там царил идеальный порядок, и, казалось, не осталось никаких следов от ее прошлой балетной жизни. Тем не менее, однажды под пачкой аккуратно сложенных счетов и квитанций Вероника обнаружила несколько старых писем от одноклассников, кузенов, кузин и подруг, уже много лет как потерянных из виду, которые вспоминали о школе, велосипедных поездках, полдниках, купаниях, костюмированных балах, спектаклях в «Театр дю Пти-Монд». В другой раз это была программка «Балле Фрэр» к празднику Родителей Учеников лицея Ош в Версале, в которой был объявлен отрывок «Коппелии» в исполнении Максимильена Риччетти и Бланш Гардель. А еще, проводя каникулы у бабушки по материнской линии, — не в Нофле, где дом был уже давно продан, а в Гримо, на Лазурном Берегу, — на чердаке ей попалась коробка с этикеткой «Маленькая балерина», в которой сохранилось шестьдесят метров пленки, отснятой на камере «Pathé Baby»; Вероника нашла место, где можно было просмотреть этот фильм, и увидела в нем свою мать, маленькую балерину в пачке, и подыгрывающего ей на скрипке высокого прыщавого олуха, в котором сумела распознать Сирилла. Затем, несколько месяцев назад, в ноябре 1974 года, в мусорной корзине матери она обнаружила письмо от Сирилла и, прочтя его, поняла, что Максимильен умер за десять лет до ее рождения и в действительности все было совсем не так, как она полагала:

«Несколько дней назад я был в Лондоне и не смог побороть возникшее желание съездить в то далекое предместье, куда двадцать пять лет назад, почти день в день, я тебя отвез. Клиника все еще там, под номером 130 по Крезент-Гарденс, но теперь это четырехэтажное здание выглядит более современно. Вокруг практически ничего не изменилось по сравнению с сохранившимся у меня воспоминанием. Я вновь пережил тот день, который провел в этом пригороде, пока тебя оперировали. Об этом дне я никогда тебе не рассказывал: я хотел приехать к тебе под вечер, когда ты бы уже отошла от наркоза, поэтому возвращаться в Лондон не имело смысла и было правильнее остаться там, пусть даже просидев несколько часов в пабе или в кино. Когда я тебя оставил, не было еще и десяти утра. Добрых полчаса я бродил по улицам, вдоль настолько одинаковых semi-detached cottages, что можно было подумать, будто в целой серии гигантских зеркал отражается один и тот же коттедж: те же темно-зеленые двери с начищенными до блеска медными молоточками и решетками для обуви, те же кружевные занавески машинной вязки в эркерах, те же горшки с аспидистрой за окнами второго этажа. В итоге мне удалось найти то, что явно выглядело как торговый центр: несколько пустынных магазинов, один «Woolworth’s», один кинозал, который, разумеется, назывался «The Odeon», и паб, гордо окрещенный «Unicorn and Castle», но, к сожалению, закрытый. Я зашел и уселся в единственном заведении, которое, как показалось мне, подавало какие-то признаки жизни, это был длинный деревянный вагончик, кое-как обустроенный под милк-бар, который обслуживали три старые девы. Там мне подали отвратительный чай и тосты без масла — от маргарина я отказался — с апельсиновым мармеладом, пахшим жестью.

Затем я купил газеты и отправился их читать в скверик возле статуи, представлявшей господина ироничного вида, который сидел, закинув ногу на ногу, и держал в левой руке бумажный — правильнее было бы сказать, каменный — лист, свернутый с двух концов, а в правой — Гусиное перо; сначала я подумал, что это Вольтер, затем решил, что это Поуп, но это был некий Уильям Уорбертон (1698–1779), литератор и прелат, и, как уточняла надпись, высеченная на постаменте, автор труда «Доказательство Божественного назначения Моисея».

Около полудня паб наконец-то открылся, и я перебрался туда; я выпил не одну кружку пива и съел несколько сэндвичей с анчоусной пастой и сыром честер. Я просидел там до двух часов, уткнувшись в бокал, у стойки, рядом с двумя мужчинами, которые приходились друг другу родственниками и оба работали в муниципалитете; один — младшим бухгалтером в газовой компании, другой — начальником отдела пенсий и пособий. Они поглощали омерзительное варево, похожее на рагу, и на чудовищном кокни обсуждали нескончаемую семейную историю, в которой фигурировали сестра, устроившаяся в Канаде, племянница — медсестра, уехавшая в Египет, другая племянница, вышедшая замуж в Ноттингеме, загадочный О’Брайан по прозвищу Бобби и миссис Бридгетт, которая содержала семейный пансион в Маргейт, в устье Темзы.

В два часа я вышел из паба и пошел в кино; помню, что в программе было два художественных фильма, несколько документальных и мультипликационных, а также новости. Я забыл, как назывались полнометражные фильмы; один был тупее другого; первый оказался очередной историей про офицеров RAF, которые делают подкоп и сбегают из офлага; второй был заявлен как комедия; действие происходит в XIX веке, в начале толстый богач, страдающий от подагры, не отдает руку своей дочери томному юноше, так как у вышеназванного томного юноши нет ни денег, ни будущего. Я так и не узнал, каким образом томный юноша собирался обогатиться и доказать своему будущему тестю, что он умнее, чем казался, так как уже через четверть часа я заснул. Проснулся я оттого, что меня довольно грубо будили две билетерши. В зале горел свет, я был последним зрителем. Совершенно отупевший, я не понимал ни слова из того, что мне кричали вслед, и только выйдя на улицу, я понял, что забыл газеты, пальто, зонт и перчатки. К счастью, одна из билетерш меня догнала и все это мне вернула.

Было уже очень темно. Пробило полшестого. Заморосило. Я вернулся в клинику, но мне не позволили с тобой увидеться. Лишь сказали, что все прошло хорошо, что ты спишь и что я должен за тобой приехать на следующий день в одиннадцать часов.

Я сел в автобус и поехал в Лондон через эти огромные и бездушные пригороды, эти тысячи home sweet home, в которых тысячи и тысячи мужчин и женщин, едва вернувшись из своих мастерских и своих контор, в одно и то же время снимают teacosy со своих чайников, наливают себе чашку чая, добавляют капельку молока, подцепляют кончиками пальцев тост, только что выскочивший из электрического тостера, и намазывают на него пасту «Bovril». У меня было ощущение полной нереальности, словно я находился на другой планете, в каком-то ином мире, ватном, туманном, влажном мире, через который пролетали даже не желтые, а почти оранжевые огни. И вдруг я начал думать о тебе, о том, что с тобой случилось, о жестокой иронии судьбы, когда, помогая тебе избавиться от ребенка, который был не от меня, нам на несколько часов довелось стать мужем и женой, причем выдав не тебя за госпожу Альтамон, а меня — за господина Гарделя.

Когда автобус прибыл на конечную станцию Чаринг Кросс, было полвосьмого. В пабе под названием «The Greens» я выпил виски, после чего снова пошел в кино. На этот раз это был фильм, о котором ты мне рассказывала, «Красные туфельки» Майкла Пауэлла с актрисой Мойрой Ширер и хореографом Леонидом Мясиным; я забыл, о чем рассказывалось в фильме, но запомнил одну балетную сцену, где брошенная на землю газета взлетает от порыва ветра и превращается в странную и даже пугающую танцовщицу. Из кинотеатра я вышел около десяти часов. Я ощущал неудержимое желание напиться, хотя вообще почти не пил и даже с одной рюмки чувствовал себя нехорошо.

Я зашел в паб под названием «The Donkey In Trousers». На вывеске красовался осел, у которого все четыре ноги были замотаны в высокие поножи из белой ткани в красный горошек. Мне казалось, что такие ослиные штаны практиковались лишь на острове де Ре, но аналогичный обычай наверняка существовал и где-нибудь в Англии. На месте хвоста у осла был кусок бечевки, а подпись объясняла, каким образом он может служить барометром:

If tail is dry Fine

If tail is wet Rain

If tail is moves Windy

If tail cannot be seen Fog

If tail is frozen Cold

If tail falls out Eartquake

Паб был забит до отказа. В конце концов, я нашел место за столом, который занимала необычная пара: уже пожилой, чудовищной полноты мужчина с высоким лбом, крупной головой в ореоле густой седой шевелюры, и женщина лет тридцати, в чертах лица которой просматривалось что-то одновременно славянское и азиатское — широкие скулы, узкие глаза и светлые слегка рыжеватые волосы, заплетенные в косы и сложенные венком. Она молчала и то и дело клала руку на руку своего спутника, словно удерживая его от раздражения. Он говорил безостановочно, с легким акцентом, который мне не удавалось распознать; он не заканчивал фразы, прерывая их всякими «короче», «хорошо», «прекрасно», «превосходно», ни на миг не прекращал поглощать массу еды и питья, каждые пять минут поднимался и пробивался к бару, чтобы приносить очередные тарелки с сэндвичами, пакетами чипсов, сосисками, горячими пирожками, кусками apple pie и пинты темного пива, которые осушал зараз.

Вскоре он заговорил со мной, и мы стали выпивать вместе, болтать о том о сем, о войне, смерти, Лондоне, Париже, пиве, музыке, ночных поездах, красоте, танце, тумане, жизни. Кажется, я попытался рассказать ему твою историю. Его спутница ничего не говорила. Время от времени она ему улыбалась; остальное время она обводила взором задымленный бар, цедя свой gin pink, и закуривала одну за другой сигареты с золотым ободком, которые почти тотчас тушила в пепельнице с рекламой виски «Antiquarian».

Наверно, я очень быстро потерял чувство места и времени. Все слилось в общий гомон, из которого вырывались какие-то глухие стуки, выкрики, смех, шепот. Затем, вдруг открыв глаза, я понял, что меня поставили на ноги, накинули на плечи пальто и сунули в руку зонт. Паб почти опустел. Хозяин стоял на пороге и курил сигару. Официантка посыпала опилками пол. Женщина надела пушистую меховую шубу, мужчина с помощью официанта влез в огромную накидку с ондатровым воротником. Внезапно он всем корпусом развернулся ко мне и громоподобно заявил: «Жизнь, молодой человек, это распростертая женщина с пышной грудью, широким гладким мягким лоном меж раздвинутых ляжек, изящными руками, округлыми бедрами, которая, прикрыв глаза, всем своим насмешливым, провокационным видом требует от нас самого пылкого рвения».

Как я добрался домой, разделся, лег в постель? Совсем не помню. Когда через какое-то время я проснулся, чтобы ехать за тобой, везде горел свет, а в душевой все еще текла вода. Зато у меня осталось четкое воспоминание о той паре и о последних словах, сказанных мне тем мужчиной, и всякий раз, когда я вспоминаю о блеске его глаз в тот момент, я думаю о том, что произошло спустя несколько часов, а еще о кошмаре, в который превратилось наше существование.

С тех пор ты выстраивала свою жизнь на ненависти и постоянной иллюзии принесенного в жертву счастья. Всю оставшуюся жизнь ты будешь мне мстить за то, что я помог тебе сделать то, что ты хотела сделать сама и сделала бы в любом случае даже без моей помощи; всю оставшуюся жизнь ты будешь меня винить за ту неудавшуюся любовь, за ту неудавшуюся жизнь, которую напыщенный претенциозный танцор мог безжалостно сгубить ради своей жалкой дешевой славы. Всю оставшуюся жизнь ты будешь ломать передо мной комедию, строя из себя саму невинность, которую терзают угрызения совести и к которой во сне является тот, кого эта невинность подтолкнула к самоубийству; точно так же ты будешь ломать комедию перед собой, играя в образцовой истории роль страдающей жены, супруги, покинутой ветреным высокопоставленным чиновником, безукоризненной матери, безупречно воспитывающей свою дочь, ограждая ее от пагубного влияния отца. Но этого ребенка ты мне дала лишь для того, чтобы иметь возможность еще больше меня винить в том, что я помог тебе умертвить того ребенка, и ты воспитала ее в ненависти ко мне, запретив мне ее видеть, с ней разговаривать, ее любить.

Я хотел тебя в жены и хотел от тебя детей. У меня нет ни того, ни другого, и все это тянется так долго, что я уже перестал задумываться, где — в ненависти или в любви — мы находим силы для того, чтобы продолжать эту лживую жизнь, и откуда черпаем столько энергии ради того, чтобы по-прежнему страдать и надеяться.

Глава LXXXIX

Моро, 5

Почувствовав себя немощной, мадам Моро предложила мадам Тревен переехать жить к ней и устроила ее в комнате, которую Флери когда-то переделал в будуар рококо с легкими драпировками, фиолетовыми шелками с крупным орнаментом из листьев, кружевными скатертями, витыми канделябрами, карликовыми апельсиновыми деревцами и алебастровой статуэткой маленького мальчика в одежде деревенского пастушка с птичкой в руках.

От всего этого великолепия остались: натюрморт с лютней, которая лежит на столе декой вверх, в ярком свете, тогда как под столом, почти утопая в тени, угадывается опрокинутый черный футляр; аналой из искусно резного и позолоченного дерева со спорным клеймом Хьюга Самбена, дижонского зодчего и краснодеревщика XVI века; а еще три большие раскрашенные от руки фотографии времен русско-японской войны. На первой — гордость российского флота, броненосец «Победа», выведенный из строя японской подводной миной перед Порт-Артуром 13 апреля 1904 года, а также — в картуше — четыре военачальника: вице-адмирал Макаров, командующий Тихоокеанской эскадрой, генерал Куропаткин, главнокомандующий вооруженными силами на Дальнем Востоке, генерал Стессель, комендант крепости Порт-Артур, и генерал Флуг, начальник штаба наместника на Дальнем Востоке. На второй фотографии, в паре к первой, — японский броненосный крейсер «Асама», построенный на заводе Армстронга и — в картуше — адмирал Ямамото, главнокомандующий военным флотом, адмирал Того, «японский Нельсон», главнокомандующий японской эскадрой при осаде Порт-Артура, генерал Кодама, «японский Китченер», главнокомандующий японской армией, и премьер министр, генерал и потомственный князь Таро Кацура. На третьей фотографии изображен лагерь российских войск под Мукденом: уже наступил вечер, перед каждой палаткой сидят солдаты, опустив ноги в тазы с горячей водой; по центру, в более высокой, натянутой в форме шатра, палатке, охраняемой двумя казаками, офицер предположительно высокого ранга изучает на утыканных булавками картах Генштаба план предстоящей баталии.

Все остальное в комнате — современное: кровать, представляющая собой матрас (полиуретановая пена) в чехле (черная искусственная кожа) на основании; низкая тумба с ящичками из темного дерева и полированной стали, служащая комодом и ночным столиком; на ней — абсолютно сферическая лампа, часы-браслет с электронным циферблатом, бутылка воды «Vichy» со специальной пробкой, удерживающей газ, распечатка формата 21х27, озаглавленная «Нормы AFNOR для часового и ювелирного оборудования», брошюрка из серии «Предприятия» под названием «Хозяева и рабочие: диалог всегда возможен» и книга приблизительно на четыре сотни страниц в переплете «под мрамор»: это «Жизнь сестер Тревен» Селестины Дюран-Тайфер (издание автора, улица дю Эннен, Льеж, Бельгия).

Эти сестры Тревен были пятью племянницами мадам Тревен, дочерьми ее брата Даниэля. Читатель, склонный удивиться тому, что жизнь этих пяти женщин заслуживает столь объемной биографии, с первой же страницы все поймет: пять сестер были близняшками, которые родились за восемнадцать минут 14 июля 1943 года в Абиджане, провели четыре месяца в кувезе и с тех пор никогда не болели.

Но судьба пятерняшек в тысячу раз интереснее самого чудесного факта их рождения. Аделаида в десять лет побила рекорд Франции на дистанции шестьдесят метров (среди юниоров), а в двенадцать лет со всей страстью отдалась цирку и привлекла четырех сестер к участию в воздушно-акробатическом номере, который вскоре прославил их на всю Европу: «Пылкие девчонки» пролетали сквозь горящие кольца, перелетали с трапеции на трапецию, жонглируя факелами, и крутили обручи, стоя на канате на четырехметровой высоте. Эту раннюю карьеру погубил пожар в гамбургском зале «Fairyland»: страховые компании заявили, что в трагедии виновны «Пылкие девчонки», и отказались страховать площадки, где те собирались выступать, причем даже после того, как на судебном разбирательстве девушки доказали, что они используют совершенно безопасный состав для искусственного огня, продающийся в магазинах Руджиери под названием «конфитюр» и специально предназначенный для цирковых артистов и каскадеров кино.

Тогда Мария-Тереза и Одиль стали танцовщицами кабаре. Безукоризненная пластика и совершенное сходство почти сразу же обеспечили им ошеломительный успех: «Шальные сестренки» выступали в стенах «Lido» (Париж), «Cavalier’s» (Стокгольм), «Naughties» (Милан), «В and А» (Лас-Вегас), «Pension Macadam» (Танжер), «Star» (Бейрут), «Ambassadors» (Лондон), «Bras d’or» (Акапулько), «Nirvana» (Берлин), «Monkey Jungle» (Майами), «Twelve Tones» (Ньюпорт) и «Caribbean’s» (Барбадос), где они встретили двух сильных мира сего, которые увлеклись ими так сильно, что немедленно на них женились: Мария-Тереза вышла замуж за канадского судовладельца Майкла Уилкера, пра-пра-правнука незадачливого конкурента Дюмона Дюрвиля, а Одиль — за американского промышленника Фабера МакКорка, короля диетических колбас.

Через год обе развелись. Мария-Тереза, после получения канадского гражданства, пустилась в бизнес и политику: она основала и возглавила мощное экологическо-автаркическое Движение Защиты Прав Потребителей и параллельно занялась массовым производством и распространением целой гаммы промышленных товаров, способствующих возврату к Природе и правильному макробиотическому образу жизни первобытного общества: кожаные и парусиновые мешки, йогуртницы, палаточная ткань, ветряные двигатели (комплект), хлебные печи и т. п. Одиль вернулась во Францию; устроившись стенографисткой в Институт Истории Текстов, она вдруг совершенно самостоятельно обнаружила в себе интерес к поздней латыни и десять последующих лет каждый вечер задерживалась в институте на четыре часа, чтобы на общественных началах готовить самое полное издание «Danorum Regum Heroumque Historia» Саксона Грамматика, до сих пор являющееся самым авторитетным; затем она вышла замуж за английского судью и предприняла переработку латинского издания так называемого «Лексикона» Суды в редакции Иеронима Вольфа и Портуса, над которым она все еще продолжала работать, когда история ее собственной жизни уже была написана.

Судьбы трех других сестер оказались не менее удивительными: Ноэль стала правой рукой немецкого сталелитейного магната Вернера Ангста; Розелина была первой женщиной, которая в одиночку совершила кругосветное путешествие на своей одиннадцатиметровой яхте «Красота»; что касается Аделаиды, то она выучилась на химика и открыла метод дробления ферментов, позволяющий добиваться «запоздалого» катализа: это открытие породило целую серию патентов, активно используемых в производстве детергентов, лаков и красок, а разбогатевшая Аделаида с тех пор посвятила себя двум главным занятиям: игре на рояле и помощи инвалидам.

К сожалению, образцовая биография пяти сестер Тревен не выдерживает критики при более глубоком рассмотрении, и читатель, заинтригованный этими чуть ли не сказочными подвигами, может очень быстро убедиться в правоте своих сомнений. Ведь у мадам Тревен (которую в отличие от мадмуазель Креспи называют «мадам», хотя она тоже осталась незамужней) нет брата, а следовательно, и племянниц, носящих ее фамилию; Селестина Дюран-Тайфер не может жить на улице дю Эннен в Льеже, так как в Льеже нет улицы дю Эннен; правда, у мадам Тревен была сестра Арлетта, которая вышла замуж за мсье Луи Коммина и родила дочку Люсетту, которая вышла замуж за некоего Робера Эннена, который торгует (коллекционными) почтовыми открытками на улице де Льеж в Париже (8 округ).

Вне всякого сомнения, более внимательное прочтение этих выдуманных жизней позволило бы найти «ключи» и понять, как в рассказе проступают и даже оказываются опорными некоторые события, оставившие след в истории дома, некоторые расхожие легенды или полулегенды о том или ином жильце, некоторые связывающие их нити. Так, более чем вероятно, в лице Марии-Терезы, этой исключительно успешной деловой женщины, представлена мадам Моро, у которой точно такое же имя; Вернер Ангст — это Герман Фуггер, немецкий промышленник, друг Альтамонов, клиент Хюттинга и коллега мадам Моро; при некотором смысловом сдвиге в его помощнице Ноэли можно увидеть саму мадам Тревен; сложнее понять, кто скрыт под именами трех остальных сестер, но ничто не мешает допустить, что Аделаида, химик и друг инвалидов, — это Морелле, потерявший три пальца во время неудачного опыта, самоучка Одиль — Леон Марсия, а за образом одинокой путешественницы сквозят черты в общем-то совсем несхожих Бартлбута и Оливии Норвелл.

Эту историю мадам Тревен писала несколько лет, пользуясь редкими свободными минутами, которые ей предоставляла мадам Моро. С особой тщательностью она выбирала себе псевдоним: имя, отдаленно ассоциирующееся с чем-то культурным, и двойную фамилию, в которой первая часть была бы примером заурядности, а вторая напоминала бы о какой-нибудь знаменитости. Но этого оказалось недостаточно для того, чтобы заинтересовать издателей, которые не понимали, что делать с первым романом, написанным старой девой восьмидесяти пяти лет. На самом деле мадам Тревен было всего лишь восемьдесят два года, но для издателей это мало что меняло, и мадам Тревен, отчаявшись, в конце концов, напечатала за свой счет единственный экземпляр своей книги, которую сама же себе и посвятила.

Наши рекомендации