Чемпионат третий (1961) 2 страница

Я неуверенно толкал вес с груди именно из-за этой травмы. Не всегда решался подставить себя под вес, не решался заклинить себя под рекордной тяжестью - и посыл выходил корявый.

Однако в состав сборной я вошел формально, так как учился в академии и в сборах участия не принимал. Лишь перед чемпионатом мира 1959 года я впервые поработал три недели с командой в Балашихе.

Из сборной я вышел в апреле 1967 года после установления своего последнего мирового рекорда. Вышел опять-таки формально. Уже с ноября 1964 года я правильно не тренировался и вообще похоронил мысль о выступлениях после отказа предоставить мне год перерыва в тренировках. Перерыв! Я тренировался бы в облегченном режиме, главное - не выступать, восстанавливаться нервно. Однако на мое место инструктора по спорту в Центральном клубе армии обозначился кандидат. Его считали перспективней, он победил на Олимпийских играх. Теперь в моей силе клуб не нуждался. Я чувствовал себя измученным после многих лет гонки по рекордам и чемпионатам. Верю: перерыв обернулся бы возможностью новых тренировок и результатов. Но - отказ. Чиновники - эти "вечно занятые трутни"- решили мою судьбу на свой лад.

Противоречие: мечтал бросить спорт, а потом вцепился в тренировки. Я стремился добрать результаты, уже вложенные в мышцы, но без отдыха этот последний натиск срывался.

Уйти же, не выдав результаты, давно добытые в тренировках, казалось несправедливым. После своего мирового рекорда (15 апреля 1967 года) я понял: без отдыха нечего и думать о последнем броске, но время для отдыха пропущено, не смогу больше совмещать тренировки с писательством.

Тогда рекорд в жиме впервые за многие годы побывал в чужих руках-у Виктора Андреева. 15 апреля я и вернул рекорд. Как-то мы прикинули с Суреном Петровичем, сколько тонн тяжестей приблизительно "перелопатили" на тренировках (с 1954 по 1967 год). Цифра сложилась подходящая: свыше 20 тысяч тонн! И ведь собрана не на обычных весах, а преимущественно намного выше средних, да еще в экспериментах, на ошибках.

И все годы гнал без отдыха: успеть с ученичеством в литературе!

Расточительность. Чтобы выбрать из сотен тысяч спортсменов лучшего, расходуются изрядные средства, но как расточительно относятся к дарованию, порой поистине редчайшему!

Без расчета на будущее пускают человека из соревнования в соревнование, из тренировок в тренировки! А бывает, нет ему замены доброе десятилетие.

Помню слова председателя Комитета по физической культуре и спорту Николая Николаевича Романова тренерам нашей сборной: "Его не трепать, не дергать!- Он кивнул на меня.- Пусть готовится по плану. Его задача - Олимпийские игры в Риме!"

Эх, не слышал я после таких слов! Зато слово "давай" твердили все. И не всегда вслух высказываемый не то совет, не то предостережение: "Знай место". Я держался независимо, не позволял бездоказательно и без оснований дергать себя и товарищей и органически терпеть не мог бездельников.

Для некоторых руководителей весь спорт - в набранных очках. От этих очков зависит продвижение. Прочее их как-то не увлекает. Курьезом вспоминаю историю с обязательствами. В клуб "спустили" указание: от каждого спортсмена и тренера затребовали бумагу с обещанием ударным трудом добиться за год такого-то количества всесоюзных и мировых рекордов (и цифры самих рекордов надлежало проставить) и выиграть такие-то соревнования.

Я от этого вздора отмахнулся. Наседают. Приглашают на беседы. Объясняю: "Как можно безоговорочно обещать? А сорвусь? А коль тренировки не сложатся? Ведь не механический процесс, не станочный! Подступ к рекордам весь из неизвестного. Да и от травм не заговорен".

С неделю, пожалуй, выдерживал осаду умельцев "ставить огромные точки над крошечными "и"". Но осаду не выдержал. И перевел я лист на пламенные заверения ознаменовать очередную годовщину такими-то рекордами и победами на таких-то соревнованиях. Будто прежде нежил себя на тренировках! Будто не служили они единственной задаче - прорыву вперед. Будто не вел счет каждому дню и не жадничал на каждый час отдыха. Схоластически истолкованная затея, противная самой природе спорта, смысл которого и есть соревнование - соревнование высшего типа: только для победы, отбор самых стойких в борьбе, тренировка ради первого результата, ради доказательств преимуществ нашего строя.

Я не скрывал отношения к такого типа руководителям, какими бы лозунгами они ни прикрывались. Меня ярлычили. Щедро. Не прощали, ждали: ведь не всегда буду сильный. Сейчас, когда пишу, верится с трудом, а ведь так: губят дело мертвые души. Зато как наловчились толковать о долге, вставать первыми и аплодировать, как этой внешностью скрывают пустоту и никчемность! Как умеют себя отождествлять с обществом!

В свое время меня привлекли слова А. К. Вронского из его автобиографической книги: "...Личность, общество. Я знал, что личность, лишенная крепких органических связей с коллективом, обречена на духовную и физическую смерть, но коллектив, подавляющий разнообразие и богатство, тоже вырождается".

Эти слова помогали мне порой верно понять события, держаться определенной точки зрения.

Вронский - один из крупнейших советских критиков, старейший член партии (0 Вронском см.: Шешуков С. И. Неистовые ревнители (из истории литературной борьбы 20-х годов). М., Московский рабочий 1970).

Думаю, среди множества причин, опрокинувших Маяковского в смерть, была и эта - месть тупой породы присыпкиных. Она мстила ему ежеминутно, отравляла дыхание. Не прощала обещания:

Надеюсь, верую: вовеки не придет

Ко мне позорное благоразумие...

Глава 76.

В марте на очередной Приз Москвы приехали Хоффман, Джонсон, Коно, Бергер, Брэдфорд.

Брэдфорд отработал неважно, да и не стремился что-либо доказывать. Он хотел напоследок посмотреть Москву. Проезд в одну сторону оплачивали мы, в другую - Хоффман. Как не прокатиться, тем более сила на исходе!

На прощальном банкете в честь участников турнира зал "Метрополя" был переполнен.

- Атлетов не видно,- сказал я. Их действительно была горстка, совсем потерянная в толпе руководителей.

- Как всегда,- рокотно-низко отозвался Брэдфорд.- Один поднимает, а десять пируют. Хорошо бы у порога положить штангу, скажем, в сто килограммов. Поднял - значит, ты атлет, ты гость, входи...

Глава 77.

Когда вспоминаю тренировки - и те, мальчишеские, в суворовском училище, и те, злые, в зимы между чемпионатами мира (почти полтора десятка лет),-для меня бесспорно подчиненное значение честолюбия для цели.

Только любовь (преданность искренняя и горячая) могла провести и проведет других через препятствия. Из всех чувств любовь - самое надежное в испытаниях. Особенно если испытание - время. Время длиною едва ли не в целую жизнь или в лучшие ее годы.

И еще я убедился: не менее любви созидательно чувство благодарности, тепла, отзыва. За доброе слово, за встречный порыв души готов на все. Медали, награды, газетные похвалы, титулы - ничто перед единственным словом добра. Оно вырывалось ко мне из всех прочих. Я тогда не замечал все прочие: мнились казенной одеждой, пустым обозначением чувств. В искренности, доверии сердца, добром взгляде-своя сила! В ней вдохновение, безразличие к испытаниям, готовность к новым испытаниям! Эти чувства представляются мне светом. Встреча с ними подобна осветлению. Доброе чувство другого человека сразу обнажает и делает ясным все фальшивое и чужое во мне и на мне. И я уверен: нравственный стержень человека - способность любить, сила любви. Что до честолюбия, оно лишь посылка к действию, вспышка.

Убеждение само по себе, убеждение без чувства любви - это хромые ноги и падения. Жестокость падений для тебя и других. Тщеславие склонно обращаться к ошибочным ходам, решениям, лишенным души. Голое убеждение - основа карьеризма, в нем преобладает фальшь. Человек, способный к любви, способен и видеть мир, не схемы, корысть, а мир, даже если жизнь порой горька...

Наклоняюсь с пьедестала почета, почти приседаю, но не потому, что мне неловко пожимать протянутую руку старика. Стараюсь удержать в памяти каждое слово.

Неужели это возможно: Лондон, мировой рекорд, "Скала-театр" и мне вручает медаль Георг Гаккеншмидт? Не свожу глаз с него и когда он поздравляет второго и третьего призеров соревнований в тяжелом весе финна Эйно Мякинена и американца Ричарда Зирка.

Поздно вечером, когда наконец остаюсь один в номере гостиницы "Ройял", я разглядываю фотографию молодого Гаккеншмидта. На ней энергичная, отнюдь не старческая скоропись: "Юрий Влассову от Г. Г. Гаккеншмидт. Лондон. 29-го Юля 1961". И этот коренастый, по-эстонски белый, даже цветом кожи, старик действительно Георг Гаккеншмидт!

Грамматические ошибки в дарственной надписи... Он уже успел позабыть русский-с 1911 года живет за границей.

Его имя связывается в моем сознании с именами Морро-Дмитриева, Крылова, Луриха, Моор-Знаменского (Дмитриев, Знаменский - русские. Приставки Морро и Моор - всего лишь дань дурной моде. Некоторые литераторы путают и принимают их за одно лицо), Александровича, Копьева, Кнутарева, Заикина, Краузе... И, вспоминая одного из них, я невольно вспоминаю остальных. И там, в памяти, фотография: зима, все в пальто, кряжистый человек, расставив ноги, держит на руках двоих мужчин - один из них, что с бородкой клинышком и сонным взглядом, Александр Иванович Куприн, а тот, у кого они на руках,- Иван Заикин.

И другая фотография: Заикин с ласковой небрежностью обнял Куприна, чуть притянув к себе. Заикин вдвое шире, на круглом лице с усами стрелкой - крепкая мужицкая уверенность, сознание своей силы и хватки. У Куприна утомленный, пристальный взгляд из-под тяжелых, набрякших век. Заикин говорил: "Каждому свое: сильному - кротость, юному - любовь, а старцу - глубокий сон..."

Заикин был на два года моложе Гаккеншмидта и на десять - Куприна. И в ту пору им всем еще было далеко до старости...

Глава 78.

Забываю, что я в Лондоне - в крошечном, наподобие пенала, гостиничном номерке. Я снова воспитанник суворовского училища. Я в классе на вечернем приготовлении уроков. Выучены они или нет, но передо мной рассказы Куприна. Что за часы! Когда не могу совладать с чувствами, откидываюсь к спинке парты и смотрю в окно. Там ночь, сиротски подсвеченная изреженной цепочкой лампочек вдоль трамвайных путей. Уже несколько лет как закончилась война, однако этот тыловой город еще не ожил по-настоящему. Глухи и черны его улицы... Но я в Москве Куприна, на Знаменке,- усаживаюсь с юнкером Александровым в розвальни. Сейчас Фотогеныч наддаст ходу. Бал! Впереди бал!..

Английская речь в коридоре?.. Ах да, я в Лондоне! И сегодня закрылся турнир, посвященный 75-летию Британской ассоциации тяжелой атлетики. Раздумываю о рекорде: зацепил-таки, не сорвался! Сейчас я доволен им совсем по другим причинам. Он подтвердил правильность расчетных нагрузок - я обрел бойцовскую форму за четыре месяца! Это веское доказательство в пользу эксперимента, который мы ведем уже несколько лет - Богдасаров, Матвеев и я. Ведь после Олимпийских игр в Риме по ряду причин я не тренировался едва ли не пять месяцев. Я вообще не хотел тренироваться. Не видел, потерял смысл спортивной жизни. Зачем тренироваться? Что доказывать? Разве я дал обещание себе быть всегда только "господином-мускулом"? Или я в самом деле ничего не значу без спорта, не способен принять вызов жизни и слить ее с мечтой? Кто я?..

Победы. Ведь я люблю победы. Зачем обманывать себя?

Это славно - быть первым...

Наслаждаюсь покоем. Ничего нет приятней пустоты после удачного выступления. Разом отсыхают все заботы. Время берет новый отсчет - начало созревания новой силы.

Новая проба на выносливость и силу! Через два месяца чемпионат мира в Вене!

Но что бы там ни было, здесь я победил. Теперь покой. Впереди сорок восемь часов свободы от силы. О ней можно не думать, не прислушиваться к себе: никому ничего не должен, долг взял свое, долг может подождать сорок восемь часов. А уж потом - в тренировки! Но пока я свободен, я волен каждым мгновением. Тому, кто не был зажат в тиски тренировок десятилетиями (каждая на счету), сложно понять это ощущение свободы и блаженной пустоты.

За тонкими стенами номера голоса постояльцев, шаги. На ночном столике воскресный выпуск "Обсервера" и перевод отчета о турнире. Строки обо мне: "...Перед вчерашним выступлением Власов был пессимистически настроен относительно возможности нового рекорда. "Не хватает пищи,- говорил он.- Нет массажиста..." Ни одного признака того, что его выступление в Лондоне может стать историческим событием..." Далее следует описание моих мышц, похожих на "отполированные уличные булыжники", моих движений, "напоминающих движения робота"... Автор отчета - Додди Хэй.

Тот самый мистер Хэй?!

Мы вернулись с приема в полночь. В вестибюле гостиницы подстерегали репортеры. По-московски уже третий час ночи. Чувствовал себя я неважно. Мой номерок, в котором можно находиться только с открытой форточкой - иначе задохнешься, крайне скудное питание, утомление от последних разминок, необходимость присутствия на официальных приемах - все это противопоказано силе, а я рассчитывал на рекорд.

Я извинился, попросил репортеров задать вопросы утром: ведь завтра, а точнее - сегодня, мне выступать, я обязан подчиняться режиму. Среди репортеров стоял человек на костылях, с болезненно-худым лицом. В отвороте пиджака - нашивка боевого ордена.

Я прошел за лестницу и попросил переводчика вернуть человека на костылях. "В конце концов,- решил я,- какие-нибудь десять минут не изменят спортивную форму". К тому же я и не выдерживал режима. Все пошло комом сразу.

На вопрос мистера Хэя о рекордах я ответил, что ничего определенного обещать не могу. Рекорд есть рекорд. Кроме того, условия для него складываются неблагоприятные. Я не жаловался мистеру Хэю, я старался объяснить.

Перечитываю первую половину отчета и краснею. Осрамил! Я здесь как животное! Прав тренер: нечего миндальничать, чемпион - это вроде сана.

Пусть ловят каждое слово, домогаются чести услышать...

На турнире я оказался в незавидном положении. В Москве распорядились: раз соревнования личные и очки не будут начислять - участник обойдется без тренера: к чему расходы? Переводчик поехал и еще руководитель делегации, а Богдасаров - нет. Я должен был следить за подходами соперников, то есть поминутно справляться о количестве оставшихся подходов. Нельзя опоздать с разминкой - тогда остынешь до вызова к весу и будешь вынужден выполнять новые разминочные подходы, а это дополнительный расход энергии, весьма нежелательный, ежели подводишь себя к рекорду.

Между попытками я среди чужих за кулисами. Мне необходимо присесть, расслабить мышцы, взболтнуть их, сбросить усталость, забыться на несколько мгновений. Простые операции, но весьма существенные для восстановления и сосредоточения силы. Я покрутился - нет стула. Пауза между подходами ограничена тремя минутами. И вот тогда я потешил репортеров. Я сел на пыльный дощатый пол среди декораций, тросов, чьих-то ног. Сразу же в глаза ударили фотовспышки. До улыбок ли? Меня о чем-то спрашивали, я молчал. Однако для мистера Хэя я вновь сделал исключение. Не ручаюсь, с довольным ли выражением, но ответил. На разминке штанга была очень тяжелой. И меня занимало лишь это...

Улица приносит голоса и шаги прохожих. Перевожу переключатель программ радиоприемника, встроенного в стену, на цифру "I": не просплю, разбудит спозаранку. С утра в аэропорт Хитроу - и домой! А Лондон так и не увидел. Разве можно увидеть его из окна автомобиля в нескольких поездках с Ганиным - моим старинным товарищем по академии Жуковского, теперь сотрудником нашего военного атташата! Не побывал даже в Британском музее - стены за чугунной оградой всякий раз видел, разминаясь ходьбой у гостиницы. Ожидание соревнований, затем выступление и тут же возвращение домой - неизменный порядок любой поездки. Увидеть нечто большее - значит рисковать результатом. Оберегать силу - закон дней и часов накануне выступления. Лишь один раз не выдержал однообразия ожидания и сбежал из номера. Я запоминал названия улиц, потому что опасался заблудиться. Вышел на Саутхэмптон, которая перешла в улицу под названием Кингсвей, пересек Стрэнд и оказался на набережной Темзы - у скверов с вереницей фонарей. Справа в дождливой дымке зависал мост Ватерлоо...

Смотрю на свою фотографию в газете. Перемогаю себя и принимаюсь за вторую часть перевода репортажа мистера Хэя.

"...Но вот начинается последнее упражнение - толчок. Власова не узнать! Какое преображение в течение часа! Вразвалку, уверенно выходит он на помост. Переставляет ноги, напрягает массивные бедра, руки, строго подгоняя себя под то единственно правильное стартовое положение. Первой же попыткой он наносит поражение финскому и американскому соперникам. И вот последний раунд - незабываемые мгновения! Власов прилаживается к рекордной штанге и... Георг Гаккеншмидт в своей ложе затаил дыхание. А потом бормочет: "Изумительно, непостижимо!" И торопливо направляется через заднюю дверь, чтобы приветствовать нового Льва... Это событие, и я его никогда не забуду! Гаккеншмидт, все еще сильный и проворный, несмотря на свои годы, пожимал руку Власова и высказывал свое восхищение. Власов был заметно тронут неожиданной встречей с легендарным, могучим человеком из России, чье имя до сих пор невероятно уважается там, в стране его происхождения. На моих глазах происходит потрясающее преображение. С гигантской высоты своего положения Власов незаметно соскальзывает. И вдруг я вижу одинаковость выражений их лиц, непроизвольную схожесть осанки, жестов, какую-то органическую общность - замечательные мгновения! Я сражен! Власов спокойно, естественно и искренне вошел в роль молодого поклонника старого Гаккеншмидта".

Я лишь смутно сохранил в памяти, что было после установления рекорда. И вот сейчас я вдруг все вижу. И уже нет обиды на Дэвида Хэя! Наоборот, я благодарен ему! Он помог увидеть те мгновения, вернул их...

И опять с именем Гаккеншмидта в сознании оживают образы русских атлетов.

В 1975 году у нас праздновали 90-летие отечественной тяжелой атлетики. Юбилею и были посвящены соревнования в Подольске.

Рядом со мной за столом апелляционного жюри - первый советский чемпион мира Григорий Новак. Не только по тяжелой атлетике, а первый вообще в советском спорте.

Шепотком переговариваемся. Нам нравится, как организованы соревнования. Что рядить - у Михаила Аптекаря, директора подольской спортивной школы "Геркулес", любые соревнования - праздник силы! У Аптекаря редчайшие фотографии, протоколы соревнований вековой давности, письма атлетов, сотни страниц исследований по истории тяжелой атлетики в различных странах и чего еще только нет!

Слушаю рассказ Новака о праздновании юбилея тяжелой атлетики в 1945 году. Юбилей отмечали в Ленин-_ градском цирке. Среди приглашенных-Иван Михайлович Заикин. Встречали его на улице все атлеты и гости. Каково же было общее изумление, когда к цирку подкатила... пролетка.

- Пролетка, понимаешь? Ума не приложу, где в Ленинграде тогда он разыскал извозчика? А разыскал ведь! И пролетка - на дутых шинах, лакированная!

Руки Новака в рубцах и мозолях, ссадинах. Руки рабочего человека. Мои за пишущей машинкой изнежились, в тот момент они мне даже показались неприлично изнеженными. Думал ли я, что это одна из последних моих встреч и за какую-то неделю до XXII Олимпийских игр в Москве Григорий Ирмович умрет? И ему будет еще очень далеко до старости.

Косит "железо" атлетов.

После соревнований отдаю Аптекарю давно обещанную репродукцию - портрет Заикина, написанный Давидом Бурлюком во Владивостоке летом 1920 года. В английском тексте к репродукции сообщается, что портрет исполнен к сорокалетию Ивана Заикина - русского атлета с мировым именем, одного из первых наряду с Уточкиным и поэтом Каменским среди шестнадцати авиаторов, получивших образование под Парижем у знаменитого Анри Фармана.

Репродукцию мне подарил тамбовский коллекционер Николай Алексеевич Никифоров. Я еще тогда хаживал в "самых сильных мира". Я взял и сунул дареные журналы и репродукции промеж книг на полке. Жил я заботами тренировок и надеждами выхода на новые результаты. И гасил в себе всякий интерес к другой жизни, если она не приближала к победам. Впрочем, его гасить и не приходилось. Слишком ничтожные силы оставались той, другой жизни.

Большой спорт вбирал в себя все заботы, помыслы, желания, распоряжался каждой минутой...

Отдал репродукцию Аптекарю, а она почему-то не идет из памяти. Все резче выделяет сознание то новое, что уловил художник в Заикине,- под замятым дешевеньким пиджаком замускуленные плечи, грудь, а взгляд искоса - настороженный, жестковатый: травленый зверь. Ни следа добродушия.

Где портрет? При чем тут Бурлюк и Заикин? Отчего они во Владивостоке?

"...Портрет Ивана Заикина, написанный маслом, хранится у меня,- отозвался на мои вопросы Никифоров.- Большая дружба с 1956 года связывала меня с милейшим Давидом Давидовичем Бурлюком. Мы не раз встречались с ним у нас и за рубежом. Бурлюк был в дружбе с Иваном Заикиным, и Давид Давидович рассказал мне однажды нечто любопытное. На одном из выступлений Бурлюка в первом ряду сидел Заикин. Молодчики монархо-белогвардейского толка попытались сорвать выступление криками и свистом. Тогда встал Иван Заикин (О себе Иван Заикин рассказывает в книге "В воздухе и на арене". (Куйбышевское книжное изд-во, 1963), поднял над головой стул и начал крошить руками. Зал притих, и он отчетливо произнес: "Это я сотворю с каждым, кто попробует мешать слушать Бурлюка". В гробовом молчании продолжалось выступление Давида Давидовича...

Бурлюк умер в Америке 15 января 1967 года в своем поместье в окрестностях Нью-Йорка, где находились его мастерская и музей. Прожил без малого восемьдесят пять лет..."

А журналы - издание Бурлюка. Это главным образом история русского футуризма. Письма, дневники и, конечно, репродукции картин и стихи самого Бурлюка. Стихи последних лет...

Идем и падаем среди зеркал

И издеваемся, кривые видя лики...

И эта музыка, что тянется века...

И в каждом журнале фотографии Бурлюка - старика Бурлюка. И повсюду с ним Маруся - Мария Никифоровна. Она умерла через шесть месяцев после кончины мужа. Надо полагать, не захотела без него жить.

Мой дом захвачен сплошь тенями;

Я, оставаясь в их плену,

Последними живыми снами

Теней скопленье помяну...

Опечатки в журнале выправлены не шариковой ручкой - пером. Размашистые, расплывчатые буквы. Наверное, рука Марии Никифоровны. Журнал печатался ничтожным тиражом.

В эту ночь предвесеннюю,

В час как март раздет, разут,

Про весны стихотворение

Кто осмелился шепнуть?

...Да, я зачитывался в юности Куприным, а писатель дружил с Заикиным, так тесно знакомым с Бурлюком. Да и судьбу мою в известной мере определил Гаккеншмидт! Не преувеличение: тогда в лондонском "Скала-театре" мне посчастливилось встретиться с человеком, который помог мне понять себя и силу.

Глава 79.

Спрятать что-либо понадежнее можно лишь под матрасом - это единственный тайник. О нем, разумеется, осведомлены офицеры-воспитатели, но другого не существует. В стенах старинного здания за многие годы учения все всем известно, вплоть до числа ступенек широких чугунных лестниц, из узоров которых к праздникам нас заставляют выскребывать грязь. Для этого нет сподручнее инструмента, чем трехгранный штык дневального, если, конечно, тебе его одолжит дневальный...

Прятать нам нечего, кроме паек хлеба для приятелей, отпущенных в увольнение. Но мой одноклассник Толя (мы в одном взводе) прячет под матрасом нечто необыкновенное. Посвящены в это несколько человек, среди доверенных и я. Однако упоминать о книге, запрятанной под матрас, не в изголовье, а в ногах - там реже проверяют, при непосвященных нельзя. Книга у Толи с воскресенья до следующей субботы - очередного увольнения. Он читает ее на уроках, но так, чтобы, кроме соседа, никто не видел.

И вот наконец книга у меня на полчаса. Я пробираюсь в актовый зал. Здесь нам обычно запрещено появляться. Со стен на меня взирает генералиссимус Суворов. Огромный портрет: Суворов положил руку на лист бумаги, надо полагать, диспозицию сражения. На другой картине Суворов гарцует на саврасой лошадке подле ущелья, а вниз, выкатив от ужаса глаза, скатываются его чудо-богатыри. Это известное полотно Сурикова. И вообще Суриков и Верещагин богато представлены в нашем актовом зале. Там, где я устраиваюсь читать, на меня с картины супятся мужики с топорами: ждут, когда по зимнику поедут наполеоновские фуражиры. Я провожу упоительнейшие полчаса с генералиссимусом и мужиками. Забываю о времени и, если бы не стук Толи в дверь, читал бы до отбоя.

Книга издана до революции. Я читаю ее, засунув в толстенный том Горького (тогда почему-то классиков печатали в одном здоровенном томе, при падении его во время уроков с парты все вздрагивали). Надо сказать, нашим офицерам-воспитателям вменялось в обязанность проверять, какие книги мы читаем. А я держал в руках книгу Георга Гаккеншмидта "Путь к силе и здоровью". Каковское название! Что мне еще нужно, как не этот путь к силе?!

Я с детских лет неравнодушен к силе и сильным. А тут Георг Гаккеншмидт - Русский Лев!

Под клятвенным секретом Толя нашептал, будто Гаккеншмидт околачивается за границей. Но до чего же интересна книга! Начинаю понимать, как, в сущности, мало и много нужно для того чтобы стать сильным. И самое первое условие - режим: не пить, не курить, закаляться обливаниями. Потом непрерывность занятий. Ни в коем случае не пропускать тренировки. Силу вынашивают постепенность в прибавлении нагрузок и непрерывность нагрузок.

Подумать только, я могу обойтись даже сорока минутами тренировки в день или через день - их достаточно для воспитания силы. Я запоминаю упражнения. Запоминаю тут же повторением движений. Без гантелей, конечно. Откуда быть гантелям? Гантели - роскошь, не смею и мечтать...

Узнаю о некоем докторе Краевском. Ему автор "обязан всем, чего добился...". Я уже тогда упражнялся на брусьях, перекладине, или, как мы выражались, "качал мышцы". Преподаватели физкультуры выколачивали из нас неловкость, слабость, и небезуспешно. Меня соблазняли сила и совершенство форм.

Но быть сильным - достижимо ли, не удел ли избранных, не жалок ли я? Гаккеншмидт властно заявил: нет, не жалок, сила награждает любого, кто предан ей!

Я искал силу в кустарных упражнениях, а эта книга столько рассказала о силе, о порядке упражнений, перечне упражнений! И все же главное не в этом, каждое слово ее - от любви к силе, но от любви одухотворенной, освященной поклонением прекрасному. Книга убеждала: прекрасное - в человеке, гармония невозможна без физического и духовного совершенства.

Итак, поиск силы! Болтаясь между спинками коек в спальне - они заменяли брусья,- я не помышлял о золотых медалях чемпионатов мира. Мечтал отжаться на перекладине вместо двенадцати раз - двадцать. Потом отжимался до тридцати, а на брусьях без маха ногами, строго из вертикального положения - сорок три раза. Сорок три - это предел. А думал отжаться сорок пять раз. И на кону была бутылка портвейна - я уже учился на первом курсе академии,- недотянул двух раз. Проспорил.

С тринадцати лет тренировался два-три раза в неделю, а с пятнадцати - каждый день, точнее - утро. У нас не было гантелей, штанги, которые так горячо рекомендовал Гакк, но я мог отжиматься на полу, между спинок сдвинутых коек, на наклонной лестнице. Позже в ротных помещениях появились брусья и гири, но время для тренировок в распорядке дня выкроить сложно. Все в училище исполнялось под команду, и каждая минута - под командирским оком.

Тогда я стал подниматься за полчаса до подъема. Эти сладчайшие полчаса!

Буквально выдирал себя из постели, но я хотел быть сильным.

В эти полчаса отпадала необходимость торчать в очереди к умывальнику, за сапожной щеткой, гербовкой для чистки пуговиц. Я управлялся с делами к общему подъему и в сапогах и шинели рысил вместе со всеми по сонной запустелости города. Ничто, казалось, в целом свете не могло отменить утреннюю процедуру: бег в строю, а летом еще и вольные упражнения на площади, но опять-таки в строю. Зато полчаса, отведенные после такой зарядки на туалет и приборку, были свободными для меня. Я вбивал в эти полчаса солидное число упражнений, иногда даже на завтраке пропадал аппетит, что со мной в молодости случалось лишь в чрезвычайных обстоятельствах.

Попутно выучивал каждое утро полтора десятка новых французских слов - это я тоже ввел в закон.

Я был не одинок, и в эти полчаса тренировались и другие, правда, не столь последовательно и постоянно. Но находились и такие, кого только чрезвычайные обстоятельства могли оторвать от упражнений.

Именно эти занятия явились фундаментом для тех тренировок со штангой, которые за какие-то три года как бы шутя подвели меня к первым всесоюзным рекордам. В шестнадцать лет я признавал лишь девиз Лессинга, повторенный потом Чернышевским: "Человек рожден для действия, а не умствований". Что жизнь без движения? Не воля собственного движения, а бездумное кочевание по дням и годам жизни. Нет, сам выкрою свою судьбу.

Я прятал дневник в недра парты, но кто-то после каждой моей записи начал оставлять глумливые приписки. Ума не приложу, когда он исхитрялся! Мы жили уставом, все вместе с утра до ночи. И почерк - я знал почерк каждого. Ведь мы учились вместе с четвертого класса! А эти приписочки были выведены печатными буквами. К тому времени я уже был достаточно осведомлен в приключенческой литературе. Решил вести записи... лимонным соком! Но поди купи лимон в Саратове в те годы... Лимон я все же купил. Его хватило на несколько страниц. Нужда же проглаживать страницы горячим утюгом отпадала. Сок сам отчетливо желтился на страницах. И я перешел на записи... молоком. Но не тут-то было. Если молоко подразбавлено, писать им совершенно бесполезно, а другое в училище не водилось. И я перенес самые важные записи в блокнотик. С ним я уже не расставался.

Наши рекомендации