Гармонической точности 8 страница
В 30-х годах юный Герцен сам был блистательным представителем этого направления. Он стремится воплотить в слове титаническое сознание, и, подобно своим сверстникам, он окружен всевозможными стилистическими соблазнами: от Марлинского до Жан-Поля Рихтера с его изощренной метафоричностью.
Переписка Герцена с невестой — один из красноречивейших памятников русского романтизма 30-х годов. В этих письмах наряду с восторженными отзывами о Жуковском фигурируют и повесть Дюма «Красная роза», и Бенедиктов. Н. А. Захарьина цитирует стихи Бенедиктова, 1 а юный Герцен порой ищет аналогий для своей душевной жизни в романах Полевого и в повестях «Библиотеки для чтения». «В слоге Веревкина (Рахманин) есть чрезвычайное сходство с моим слогом, а в Катеньке есть кое-что твоего. Прочти. Когда я прочел, я положил книгу и не мог перевести дух, я готов был заплакать, ужасная повесть» (письмо от 17 января 1838 года).
Веревкин — один из выучеников Сенковского и присяжных беллетристов «Библиотеки для чтения». От подобных стилистических воздействий не ушли ни начинающий Лермонтов, ни Станкевич, ни Белинский в «Дмитрии Калинине». Тем настоятельнее была для них впоследствии необходимость преодоления этого стиля. Но в 30-х годах
1 Сочинения А. И. Герцена и переписка с Н. А. Захарьиной, т. VII. СПб., 1905, стр. 416—417.
поиски выражения для грандиозной личности и титанических страстей» вели не только к Гюго и Жан-Полю, но и к поэтам« русского низового романтизма. Успех самого талантливого из них — Бенедиктова — был поэтому успехом на разных читательских уровнях.
В 1841 году А. Вельтман напечатал повесть «Приезжий из из уезда, или Суматоха в столице». «Приезжий из уезда» осмеивает литературные нравы 30-х годов. Но повесть имеет и более конкретную направленность; надо думать, что это история возвышения и" падения Бенедиктова. Слава поэта разрастается с умопомрачительной быстротой. «На другой же день все визиты и встречи в двадцати частях, ста кварталах, двухстах улицах, трехстах переулках и в тысяче гостиных начинались с восклицания: «Ах! слышали вы?»
— Слышала, она выходит замуж...
— Ах, не то! явился поэт, перед которым ничто Пушкин!» 1
Немногие русские поэты XIX века пользовались столь шумной, хотя и «сезонной» популярностью, как Бенедиктов в 1835—1836 годах. «...Не один Петербург, вся читающая Россия упивалась стихами Бенедиктова,— вспоминает младший современник Полонский, — он был в моде. Учителя гимназий в классах читали стихи его ученикам своим, девицы их переписывали, приезжие из Петербурга молодые франты хвастались, что им удалось заучить наизусть только что написанные и еще нигде не напечатанные стихи Бенедиктова».2 Через полгода после выхода первого сборника понадобилось второе издание. Поэзию Бенедиктова ценили Жуковский, А. И. Тургенев, Вяземский, Тютчев. Известные критики Плетнев, Краевский, Сенковский говорили о его замечательном даровании. Декабрист Николай Бестужев в 1836 году писал из Сибири: «Каков Бенедиктов? Откуда он взялся со своим
1 Вот сцена из воспоминаний Фета: «.. .Как описать восторг мой, когда после лекции, на которой Ив. Ив. Давыдов с похвалою отозвался о появлении книжки стихов Бенедиктова, я побежал в лавку за этой книжкой?!
— Что стоит Бенедиктов? — спросил я приказчика.
— Пять рублей — да и стоит. Это почище Пушкина-то будет.
Я заплатил деньги и бросился с книжкою домой, где целый вечер мы с Аполлоном ( Григорьевым) с упоением завывали при ее чтении» (А. Фет. Ранние годы моей жизни. М., 1893, стр. 153).
2 Сочинения В. Г. Бенедиктова, т. 1. СПб., 1902, стр. XII.
зрелым талантом? У него, к счастью нашей настоящей литературы, мыслей побольше, нежели у прошлого Пушкина, а стихи звучат так же». 1 А И. С. Тургенев в письме 1856 года признавался Толстому: «Кстати, знаете ли вы, что я целовал имя Марлинского на обертке журнала, плакал, обнявшись с Грановским, над книжкою стихов Бенедиктова и пришел в ужасное негодование, услыхав о дерзости Белинского, поднявшего на них руку?»2
Отец Бенедиктова был попович, женатый на дочери придворного служителя, и советник губернского правления в Петрозаводске. Из кадетского корпуса, как первый по успехам, Бенедиктов был выпущен прапорщиком в лейб-гвардии Измайловский полк. Гвардейский офицер в отставке — фигура вполне уместная в «хорошем обществе», однако князь Иван Гагарин, восторженный почитатель поэзии Бенедиктова, отозвался о поэте: «.. .тщедушная, неприятная и, скажу, почти уродливая наружность, привычки военной дисциплины, которых нисколько не умерило посещение света, заставляют держать его в отдалении от общества, с которым у него не может быть взаимных симпатий».3
Бенедиктов был выдвинут «смирдинской словесностью». Типичная «петербургская» литературная среда 30-х годов — это профессионалы, от «столпов», вроде Греча, Булгарина, Воейкова, до грошовых поденщиков журнального дела, и любители из чиновников и офицеров средней руки, «полужандармы и полулитераторы», как писал в «Былом и думах» Герцен о посетителях вечеров Одоевского, имея, очевидно, в виду Владиславлева, жандармского офицера и издателя, альманахи которого, по слухам, распространялись с помощью полицейского аппарата. Одним из усердных любителей был В. И. Карлгоф, литератор и адъютант гвардейского корпуса. Попытки Карлгофов поднять свой салон до уровня знаменитостей первого ранга были безуспешны; на практике здесь царили примитивные чиновничьи нравы, в силу которых, по словам Панаева, за ужином перед Кукольником ставился дорогой лафит, а перед писателями попроще —
1 «Бунт декабристов». Л., 1926, стр. 364.
2 И. С. Тургенев. Полное собрание сочинений и писем. Письма, т. III. М.—Л., 1961, стр. 62.
3 «Книжки недели», 1899, январь, стр. 229. Подлинник по-французски.
«медок от Фохтса по 1 рубль 20 копеек». 1 Салоны типа карлгофского — это образования внутри самой петербургской публики, приспособленные для выявления дарований. Так Карлгоф менее чем за два года издал на свой счет и представил публике Кукольника и Бенедиктова.
У Соколовского, Кукольника, Тимофеева, Бернета и многих других поэтов 30-х годов можно встретить неологизмы, синтаксические вольности, непредвиденные образы и проч., но все это носит характер отклонений от некой довольно крепкой стилистической основы, в общих чертах подчиненной еще прежним нормам. «Ложно-величавая школа» жила, в сущности, на чужом стиле, по мере сил приспособляя его к своим потребностям. Бенедиктов первый создал стиль для низового романтизма 30-х годов, и вот почему в 30-х годах был превознесен именно Бенедиктов, а не другой какой-либо представитель «петербургскойлитературы». Но, разумеется, Бенедиктов работал на основе языковых явлений, насыщавших его бытовое и литературное окружение.
Первое повременное издание, в котором Бенедиктов принял участие (вместе с Ершовым, Якубовичем, Гребенкой и т. д.), — это выпущенный В. Лебедевым в 1835 году альманах «Осенний вечер» — любопытный показатель густоты мещанской атмосферы в литературе. Гребенка выступает здесь с лирическим «Романсом»:
Слыхали ль вы, когда в дубраве темной,
Под кровом девственных ветвей,
Склонясь на грудь подруги скромной,
Руладит песню соловей?
«Поэзия мысли» представлена в альманахе стихотворением самого издателя — «Ничтожность»:
И довременный мира быт —
Без вида, места и движенья,
Без общей жизни возрожденья —
С крыл тайных вечности слетит...
И тут же в отделе прозы повесть Безмолвного «Жертва обольщения (Новая петербургская быль)» с таким описанием героини: «...Огненные черные глазки; беленькие
1 И. И. Панаев. Литературные воспоминания. М.—Л., 1950, стр. 66.
пухленькие ручки; маленькие ножки; каштановые густые волосы, которыми
Вокруг лилейного чела
Ей дважды косу обпила;
непринужденная улыбка; амурова ямочка на правой щеке и два ряда перламутровых зубов — обворожали каждого жителя Петербургской стороны... Наденька хотела, жаждала любить — любить пламенно и страстно. Но кого можно полюбить образованной девушке на Петербургской стороне?..»
«Космические» стихи Лебедева и «Жертва обольщения», своего рода концентрат мещанского понимания жизни, — это те самые составные элементы, которые определили поэтику Бенедиктова и подточили его дарование.
Для вульгарного применения идеологических ценностей характерны подражательность, упрощение и смешение; последнее потому, что тем, кто ценности не создает, но заимствует из разных мест как готовые результаты чужих достижений, — непонятна их внутренняя несовместимость. С эстетической точки зрения основным признаком «смирдинской словесности» была пресловутая безвкусица. Безвкусица начиналась с ложных, иллюзорных ценностей. Отсюда неотъемлемо ей присущая неадекватность и неуместность средств выражения. Это непременно сильные средства. Безвкусица в значительной мере и естьнекритическое употребление «высоких» и «красивых» слов, уже отмененных в тех самых идеологических сферах, которые некогда их породили.
В поэзии Бенедиктова натурфилософия и «скорбь поэта» совместились с «ножкой-летуньей» и с парадной бодростью вроде:
Бодро выставь грудь младую,
Мощь и крепость юных плеч!
Облекись в броню стальную!
Прицепи булатный меч!
"К...му»
Лирический герой Бенедиктова — самый красивый человек, украшенный всем, что только можно было позаимствовать в упрощенном виде из романтического обихода. Прежде всего он овладевает эффектными темами романтической поэзии мысли: стихийное величие и символическая значимость сил природы, судьба «избранников человечества», преследуемых «чернью», любовь к идеальной деве и т. п. И все это скреплено образом титанической личности, который романтики 30-х годов не нашли в творениях Баратынского и Тютчева.
Из всех стихотворений Бенедиктова едва ли не наибольшим успехом пользовался «Утес», в котором иносказательно представлен одинокий избранник, бросающий вызов обществу. Тема поэта, гения, отвергнутого бессмысленной толпой, в русской литературе проделала характерную кривую — от программного «Поэта» Веневитинова, восходящего к немецкой идеалистической эстетике, через Шевырева и Хомякова, до упрощенного применения у Полевого («Абадонна»), Кукольника («Торквато Тассо»), Тимофеева («Поэт») и проч. В этом ряду занимают место такие вещи Бенедиктова, как «Скорбь поэта»,«Чудный конь», «Певец».
В поисках каких-то стоящих за словом жизненных реальностей читатель предъявил свои требования к биографии поэта. Титаничность Бенедиктова показалась бы более убедительной, если бы ее удалось подкрепить обликом человека. Однако это не удавалось. Наружность Бенедиктова, его служебные успехи и личные обстоятельства становятся предметом внимания современников. Чуть ли не все дошедшие до нас характеристики Бенедиктова строятся на прямом или подразумеваемом противопоставлении «пламенного поэта» исполнительному чиновнику. «Ежели о поэте как личности судить по его произведениям,— писал в своих мемуарах литератор 30-х годов В. Бурнашев, — то можно было бы представить себе г. Бенедиктова величественным, красивым и горделивым мужем, с открытым большим челом, с густыми кудрями темных волос, грациозно закинутых назад, с головой, смело поднятою, с глазами, устремленными глубоко вдаль, с движениями смелыми и повелительными, с поступью плавной, с речью звучною, серебристою, музыкальною. Действительность же представляет человека плохо сложенного, с длинным туловищем, с короткими ногами, роста ниже среднего. Прибавьте к этому голову с белокуро-рыжеватыми, примазанными волосами и зачесанными на висках крупными закорючками; лицо рябоватое, бледно-геморроидального цвета, с красноватыми
пятнами, и беловато-светло-серые глаза, окруженные плойкой морщинок... В 30-х и последующих еще до 50-го года я иначе... (его) не встречал, как в форменном фраке министерства финансов, с орденом или даже орденами на шее и в левой петлице, при широком и неуклюжем черном атласном галстуке. Весь склад и тип, от движений до голоса, министерского чиновника времен былых».1
Итак, Бенедиктов обманул публику, заставив ее вообразить себя «красивым и горделивым мужем»; исполнительный чиновник с геморроидальным цветом лица не имел права быть «пламенным поэтом». В грубой форме, но все же Бурнашев выражал насущную потребность читателя романтического периода русской литературы связать творчество поэта с его личностью. Для того чтобы отнестись всерьез к пафосу Бенедиктова, нужно было поверить в подлинность лирического образа — носителя этого пафоса. Без этого бенедиктовская приподнятость оказалась на грани серьезного и смешного. Под угрозойвозможности комического осмысления проходит вся его литературная судьба — прижизненная и посмертная.
Пародии на Бенедиктова многочисленны, но, надо сказать, все они уступают оригиналу в рискованности словесных сочетаний. Это обстоятельство обнаруживает, между прочим, своеобразие стилистической системы Бенедиктова; пародисты не могли овладеть ею обычными средствами тогдашнего стиха. Они обыгрывают гиперболы, нагромождение, безвкусицу; вообще идут по линии наименьшего сопротивления, обходя внутреннее строение образа.
В 1856 году Чернышевский напечатал в «Современнике» подряд шесть стихотворений с таким пояснением: «Из этих шести стихотворений три принадлежат г. Бенедиктову, другие три написаны как пародии на его манеру. Но читатель, не знавший предварительно, которые именно стихотворения относятся к первому, которые к последнему классу, наверное не будет в состоянии избежать ошибок при различении подлинных стихотворений от пародий».2 Пародии принадлежали Новому поэту (Панаеву);
1 «Мое знакомство с Воейковым». — «Русский вестник», 1871, т. XCV, стр. 627.
2Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, т. III, стр. 603—607.
от оригинала они все же отличаются более привычным строением стихового образа.
Дева юга! Пред тобою
Бездыханен я стою.
Взором адским, как стрелою,
Ты пронзила грудь мою,
Этим взором — этим взглядом —
Чаровница! — ты мне вновь
Азиатским злейшим ядом
Отравила в сердце кровь.
Эти строки звучат робко по сравнению с финалом спародированного в них стихотворения «К черноокой»:
Ты глядишь, очей не жмуря.
И в очах кипит смола,
И тропическая буря
Дышит пламенем с чела.
Фосфор в бешеном блистанье —
Взоры быстрые твои,
И сладчайшее дыханье
Веет мускусом любви.
Превосходный материал для комического осмысления давала бенедиктовская космогония. Широкое применение космогонических образов (например, «К Полярной звезде») связано у Бенедиктова и с русской одической традицией XVIII века, и с немецкими источниками, но в дальнейшем Бенедиктов начинает пользоваться космогонией, так сказать, в своих собственных видах. Так, в стихотворении «Вальс» Бенедиктов переносит в мировые пространства петербургский бал средней руки.
Все блестит: цветы, кенкеты,
И алмаз, и бирюза,
Люстры, звезды, эполеты,
Серьги, перстни и браслеты,
Кудри, фразы и глаза.
В сфере радужного света
Сквозь хаос, и огнь, и дым
Мчится мрачная планета
С ясным спутником своим.
Тщетно белый херувим
Ищет силы иль заклятий
Разломить кольцо объятий;
Грудь томится, рвется речь,
Мрут бесплодные усилья,
Над огнем открытых плеч
Веют блоидовые крылья,
Брызжет локонов река,
В персях места нет дыханью,
Воспаленная рука
Крепко сжата адском дланью,
А другою — горячо
Ангел, в ужасе паденья.
Держит демона круженья
За железное плечо.
«Вальс» появился в 1841 году в «Современнике», редактировавшемся тогда Плетневым, и в той же книжке журнала напечатан «Галопад» поклонницы Бенедиктова, поэтессы Шаховой:
Но одна царица бала;
С нею мчится адъютант
Вкруг пестреющего зала,
И красивый аксельбант
На груди его высоком
Звонко пляшет по крестам
Битью золота широкой.
Как вожатый всем четам,
Адъютант с своей царицей,
Повелительницей зал,
Как орел с младой орлицей,
Галопад опережал.
В своей вариации «Вальса» Шахова убавила мировые сферы и прибавила адъютанта, — этого оказалось достаточным, чтобы — при всей чистоте намерений поэтессы — превратить «Галопад» в пародию, причем однобокую. Ведь у Шаховой только гостиная, а Бенедиктову важно было столкнуть гостиную с мирозданием.
Даже Минаев в сознательной пародии на «Вальс» («Бал») использовал только гостиную; он не понял, какие комические возможности таили в себе
В сфере радужного света
Сквозь хаос, и огнь, и дым
несущиеся блонды. Бенедиктов гораздо смелее раскрыл эти комические возможности в каламбурном стихотворении «Земная ты», звучавшем пародией на самого себя:
И, соразмерив все движенья
Покорных спутников своих,
Вокруг себя ты водишь их
По всем законам тяготенья.
Поэзия Бенедиктова — это совмещение несовместимого, смешение вещей, как бы утративших свое первоначальное назначение; и так во всем, от тематики до отдельных словосочетаний, в которых традиционно-поэтические слона (в том числе славянизмы и архаизмы) скрещиваются с городским просторечием, с «галантерейными» выражениями, с деловой речью и проч. Например:
Прихотливо подлетела
К паре черненьких очей.
Трудно найти три слова, которые в меньшей степени поддавались бы соединению.
За Бенедиктовым в лирический стих потянулось просторечие чиновничьей гостиной и приемной, с приподнятой романтической фразеологией смешался галантерейный язык.
Галантерейный язык — своего рода высокий слог обывательской речи. В среде старого мещанства его порождало подражательное отношение к быту выше расположенных социальных прослоек. В галантерейном языке смешивались заимствованные из светского обихода слова со словами, образованными по аналогии с ними — на основе профессионального просторечия; так в дореволюционной России различали галантерейный язык приказчиков, парикмахеров, писарей и проч. Соответственные элементы вырабатывались и в языке армейско-чиновничьей среды.
Нина, помнишь ли мгновенья,
Как певец усердный твой,
Весь исполненный волненья,
Очарованный тобой,
В шумной зале и в гостиной
Взор твой девственно-невинный
Взором огненным ловил,
Иль, мечтательно к окошку
Прислонясь, летунью-ножку
Тайной думою следил...
«Напоминание»
Здесь налицо все признаки мещанского мышления в поэзии: «красивые слова» (даже ножка отличается от пушкинских ножек именно сугубой красивостью: «ножка-летунья»); сочетание высоких слов с вульгарными; например, о локоне: «шалун главы твоей»; перенесение в лирический контекст оборотов профессиональной речи: «певец усердный твой» (ср. усердный чиновник). В целом социальная окраска поэтического слова так ощутима, что Белинский мог написать о героине «Напоминания»: «Вряд ли кто не согласится, что эта Нина совершенно бесцветное лицо, настоящая чиновница».
На такой почве лирика неизбежно утрачивает стилистическую непроницаемость, в свое время свойственную ей более чем какому бы то ни было другому роду литературы. В лирику пробиваются слоил из быта, занимая место рядом с поэтическими условностями. Любопытное смешение условностей с предметами офицерского обихода в военном стихотворении «Возвратись»: «Ружье на молитву», и тут же: «И снова мечи потонули в ножнах». У Бенедиктова меч употребляется вместе с ружьем, потому что для него высокие слова — не принадлежность особой одической речи, а просто украшение слога. В «Возвратись» наряду с мечами и даже предбитвенными мечами— специальная терминология:
А сабли на отпуск, копей на зерно.
Это кони — вполне реальные. Впрочем, тут же в качестве поэтической абстракции фигурирует и конь-товарищ:
А славу добуду — полславы ему.
Еще противоречивее элементы другого военного стихотворения:
Облекись в броню стальную! Прицепи булатный меч!
«К...му»
В поэтическом произведении мечом может опоясаться воин, но прицепляет саблю офицер в своем повседневном быту.
Так к утратившей замкнутость лирической системе подмешиваются отдельные бытовые элементы. В своем роде это было расширением возможностей лирического слова. Расширением этих возможностей была и бенедиктовская метафоричность.
В поэзии Бенедиктова современники могли найти не только искомую романтическую личность, но и тот «переворот» в стихотворном языке, который тщетно пытался произвести Шевырев. У Бенедиктова, в самом деле, непривычное вместо привычного, заметное вместо стертого, разбухшая метафора вместо эпигонской гладкости. Отличительная черта метафоричности Бенедиктова — это резкая ощутимость в метафоре прямого, первичного значения ее элементов, что ведет к реализации метафоры и в конечном счете к логическому абсурду — словом, к тому, что даже в зачатке беспощадно преследовала школа гармонической точности.
Стихотворный язык Бенедиктова не только лексикой, но и строением образа настолько выходил за пределы русской поэтической традиции XIX века, что для него постоянно искали аналогии в иностранных литературах. Имена Шиллера и в особенности французских романтиков — Гюго, Барбье, Ламартина, Делавиня — сопровождают Бенедиктова через 30—40-е годы.
Сопоставления с Шиллером, разумеется, совершенно условны; Шиллера вспоминали как поэта философских том, космической грандиозности. Реальнее связи Бенедиктова с его современниками — французскими романтиками, особенно с Гюго. Система Гюго и других романтиков уже допускала проникновение публицистической, повседневной, иногда и тривиальной речи в патетический контекст. Метафоры Гюго обильны, гиперболичны, часто неожиданны, всегда резко ощутимы. И всё же метафора Гюго несет в себе рационалистическую основу сравнения, поддающегося логической расшифровке. Эта первооснова позволяет обнаружить принцип сходства (как бы оно ни было деформировано) между признаками прямых и переносных значений. Рационализм проник в сокровеннейшие глубины французского поэтического мышления. От поэтической логики не отделался и романтизм 20—40-х годов.
Вот, например, строки из в высшей степени характерного стихотворения Гюго «Napoleon II» (по-видимому, оно оказало влияние на «Ватерлоо» Бенедиктова):
Oh! demain, c'est la grande chose! De quoi demain sera-t-il fait? L'homme aujourd'hui sème la cause, Demain Dieu fait mûrir l'effet. Demain, c'est l'éclair dans la voile, C'est le nuage sur l'étoile, C'est un traître qui se dévoile. C'est le bélier qui bat les tours, C'est l'astre qui change de zone, C'est Paris qui suit Babylone;
Demain, c'est le sapin du trône, Aujourd'hui, c'en est le velours! 1
Здесь чрезвычайная теснота разнородных и притом нечаянных, изобретенных поэтом образов. Но каждый из них в конечном счете поддается рациональной расшифровке; то есть в каждом случае нетрудно указать, по каким признакам данное понятие перенесено на понятие рокового для Наполеона завтра.
Бенедиктов также нисколько не иррационален. В основе его образов лежат обычно соотношения прямолинейные, даже примитивные. Зато развертывает он эти соотношения с безудержным максимализмом, ведущим уже к модернизму конца XIX века. Во всяком случае, Бенедиктов сделал собственные выводы из поэтики французского романтизма, которому угрожала скорее высокопарность, нежели алогизм. Во Франции и романтическая поэзия подспудно сохраняла воспитанную двумя веками приверженность к традиции и дисциплине.
У Бенедиктова же не только сняты классические нормы логики и «хорошего вкуса», но и самые грамматические нормы признаются не вполне обязательными. Бенедиктовские новообразования (безверец, видозвездный, волнотечность, нетоптатель и т. п.) сопоставляли впоследствии с новообразованиями Игоря Северянина.
Отрицая поэтические нормы и запреты, Бенедиктов, однако, широко пользуется поэтическими штампами. Лирические штампы, как знаки возвышенного, были необходимы именно в этой системе, которой постоянно угрожали срывы в антипоэтическое. Самые смелые образы Бенедиктова — это нередко именно одичавшие штампы.
И грудь моя все небо обнимала,
И я в груди вселенную сжимал.
Лирический штамп (грудь как вместилище чувства, страстей) гиперболизирован, так что грудь вмещает уже
1 О, завтра — это все! Из чего это завтра сложится? Человек сегодня сеет причину, завтра бог даст созреть последствиям. Завтра — это молния, ударившая в парус; это туча, закрывшая звезду; это предатель, который снимает маску; это таран, который сокрушает башни; это светило, которое меняет орбиту; это Париж, который идет по стопам Вавилона. Завтра — это доски трона, сегодня — это его бархат (франц.).
вселенную. Столь же обычен у Бенедиктова сплав нескольких штампов:
Любовь — лишь только капля яду
На остром жале красоты.
Любовь, красота, яд, жало — все это в отдельности привычные поэтические слова, но здесь они сгущены в новую и довольно запутанную комбинацию. Это путь к смысловой невнятице. Один образный ряд вмешивается в другой, причем они взаимно уничтожают друг в друге и логическую связь признаков и предметную реальность.
Венец тот был мечты моей кумиром. ..
Венец оказывается кумиром, да еще кумиром мечты.
Часто у Бенедиктова языковая метафора реализуется, обрастая дополнительными признаками: конь понесет всадника
На молниях отчаянного бега.
Это развернуто из выражения — как молния, с быстротой молнии.
Где растопить свинец несчастья?
Свинец несчастья образован по аналогии с обычным символическим значением металлов (золото, железо); в основе — представление о тяжести и тусклости свинца. А раз свинец, то свинец можно растопить. Молния или металл оторваны от привычных словосочетаний; из члена сравнения они превращаются в образ, самостоятельно развивающийся. Лирическая речь Бенедиктова слагается из множества таких самодовлеющих образов.
Наряду с метафорической раздробленностью стиха для Бенедиктова характерно и другое: метафора, которая развертывается и охватывает стихотворение целиком. Оба типа стихотворений возникают из одного источника— самодовлеющая метафорическая структура представляет собою как бы зачаток сюжета, который может быть в дальнейшем реализован.
Снег на сердце; но то не снег долин,
Растоптанный под саваном тумана,
Нет, это снег заоблачных вершин,
Льдяной венец потухшего вулкана.
И весь тебе, как солнцу, он открыт,
Земля в тени, а он тебя встречает,
И весь огнем лучей твоих блестит,
Но от огня лучей твоих не тает.
«Холодное признание»
Характеризуя стихи второй книги Бенедиктова, Полевой писал: «Еще одну пьесу мы не знаем, как и назвать,— это «Холодное признание» — несчастный род чего-то особенного».1 Очевидно, Полевого возмутила чересчур откровенная реализация словесных образов горячего и холодного сердца, до крайности доведенная «льдяным венцом потухшего вулкана». Железное сердце попадает на наковальню кузнеца. Грудь женщины — пучина, и в ней, на самом дне, скрываются перлы и крокодилы («К Алине», «Бездна») и т. д.
Немецкие романтики обосновывали метафору философски. Метафорический стиль соответствовал для них представлению об одухотворенности природы. Стиль Бенедиктова уже оторван от философских истоков направления, но сугубая метафоричность была действенным элементом в борьбе с гладким эпигонским стихом. Практика Бенедиктова (при всех его срывах) прививала русской поэзии навыки романтического, построения образа.
Бенедиктову, с его сильным поэтическим темпераментом, удалось оформить романтическую эстетику на потребу широких кругов дворянско-мещанской публики средней руки. Он выдвинул эстетический «идеал», героя, который хотя и не мог выдержать исторического испытания, но поистине стал «героем на час».
В литературной судьбе Бенедиктова интереснее всего то обстоятельство, что на какой-то период (очень короткий) он вышел за пределы «смирдинской литературы» и привлек к себе внимание и сочувствие таких деятелей, как Жуковский, Вяземский, Тютчев, А. Тургенев, как московские любомудры и проч.; этот ставленник вульгарного романтизма 30-х годов на мгновение был расценен всерьез в гораздо более высоких романтических сферах (это и вызвало резкий протест Белинского).