Высшие достижения советской актерской школы, а о том, что в сценическом опыте, каким является «Генрих», только нащу-пываются новые источники образной выразительности
Тот «недобор» трагического начала, который справедливо о щ у щ а л и критики, не может сегодня быть восполнен известными актерскими средствами: сами эти средства доведены до предела совершенства в понятии той школы, которую исповедует Товстоногов. Обогащение может идти за счет режиссера, за счет более изощренных режиссерских сравнений и сопоставлений, за счет более полного извлечения трагического из самой пьесы Ш е к с п и р а . Так, скажем, в спектакле Фальстаф и Хотспер были разведены на столь удаленные друг от друга исторические полюсы, что между двумя этими фигурами, в сопоставлении этих фигур не проскакивает молнией трагическое озарение, трагическая гримаса, хотя исследователи Ш е к с п и р а отмечали, что они соотносятся.
Сцена после битвы, в которой Фальстаф извлекает из горы убитых труп Хотспера и волочит его на себе, дабы выдать за свою добычу, может быть освещена трагическим смыслом: кто тут в историческом, трагическом понимании убит, а кто — мертв. Ж и в о й Фальстаф этого спектакля мог бы увидеть себя в мертвых зрачках Хотспера, остро почувствовать здесь свою обреченность. Для этого был нужен режиссерский «кадр».
0 трагедийном отсвете образа Фальстафа говорил А. Аникст,
заметивший, что, «начавшись очень весело, фальстафиада за
вершается почти трагически. К р и т и к и часто говорят, что пред
вестие трагизма Ш е к с п и р а следует видеть в меланхолии Ж а к а
(«Как вам это понравится») и шута Фесте («Двенадцатая
ночь»). Я этого не нахожу. Предвестие шекспировского тра
гизма в поражении и смерти Фальстафа».1
Товстоногов, как большой художник, никогда не строит конфликт своих спектаклей на прямолинейных сопоставлениях. Он отлично знает (и это знание было принципиальным, ибо многими оспаривалось как эстетический принцип), что добро тем сильнее торжествует, чем сильнее то зло, с которым добро сражается.
Фальстафу противостоит отнюдь не заурядный принц Гарри. Человек сильного ума, личность убежденная и умеющая, когда надо, идти против течения. Фальстаф торжествует над ним своей человечностью, в состав которой едва ли не главной краской входит художественная одаренность старого рыцаря. Товстоногов видел в его розыгрышах, перепалках, остротах проявление талантливой артистической натуры.
Гарри, как посредственный актер, способен только подыграть титану. Ш и р о т ы и великодушия таланта, способного встать выше предначертанных королевским этикетом правил,
1 А. А н и к с т. Творчество Шекспира. М., 1963, с. 254.
Гарри не дано: Фальстаф заканчивал спектакль талантливым актерским приспособлением — злая ирония заключалась в демонстративном жесте, с которым Фальстаф трогал алебарды стражников.
Требовать же от Фальстафа непременной жизнерадостности, «фальстафовского жизнелюбия» стало просто критическим штампом, настолько навязчивым, что его повторяет даже тот, кто точно угадывает замысел режиссера и исполнителя. «...Думающий, понимающий Фальстаф по-своему интересен,— пишет критик В. Неделин.— Он и трогателен, и беззащитен у Лебедева — этот грустноватый апологет пьянства, обжорства, распутства. И все же очень не хватает ему фальстафовского жизнелюбия, которого не истребят никакие предчувствия...» 1 «Предчувствия» — это именно то, что придает сценическому пребыванию Фальстафа смысл, внутреннее действие. Не может быть никакого жизнелюбия вообще, вне конкретных сценических задач. Жизнелюбие Фальстафа в этом спектакле, может быть, не слишком броское, но безусловно убедительное. Это не жизнерадостность от покоя и довольства, а мужественное жизнелюбие на вулкане, под угрозой ежеминутной потери всего, может быть и жизни.
Д.-Б. Пристли писал о том, что Фальстаф обязан своим первенствующим положением среди комических персонажей тому, что в нем сочетается клоун, увеселяющий толпу, которая любит над кем-нибудь посмеяться, и остроумный ш у т н и к , п л е н я ю щ и й философа, который любит с кем-нибудь посмеяться.
Фальстаф спектакля был повернут к зрителю этой своей стороной н а т у р ы : он л ю б и л с толком и смыслом п о ш у т и т ь с кем-нибудь — часто с принцем Гарри, иногда с публикой, которую он подчас приглашал посмеяться с ним над третьими лицами — над Ш е л л о у и Сайленсом, например, демонстрируя нам степень их маразма.
Не было, кажется, ни одного критика, который не предъявил бы претензий к трактовке образа Фальстафа, отдавая, правда, должное артистическому таланту Е. Лебедева. Перед лицом такого единодушия трудно настаивать на собственном понимании, но все же думается, что есть ряд серьезных аргументов в з а щ и т у т р а к т о в к и этого образа в театре, которые нельзя было не привести. Последний из них, может быть, заключен в предположении, что «фальстафовское жизнелюбие», как оно рисуется критиками, вся полнота этого образа если и. могут быть переданы на театре, то лишь в том случае, если спектакль будет называться «Сэр Д ж о н Фальстаф», а не «Король Генрих IV», что он будет не исторической хроникой, налагающей свои требования, а, возможно, некоей притчей, действующие лица которой носят исторические имена.
1 «Советская культура», 1959, 3 июля.
Ш е к с п и р знал судьбу принца Гарри, будущего короля Генриха V, «доброго» короля, победителя славной битвы при Азен-куре. Знал он и то, что никакое жизнелюбие не помогло духу Фальстафа, остаткам ренессансной стихии удержаться в жизни, а сам веселый рыцарь умер в з а ш т а т н о й таверне, на р у к а х у миссис Квикли, бормоча перед смертью что-то «про зеленые луга».
Знал все это и постановщик, для которого логика исторического движения была не только не безразлична, но занимала его в высокой степени. Если принять эту трактовку, то, как бы ни был жизнелюбив герой сам по себе, на его судьбу неизбежно ляжет трагический отсвет.
Творческая биография большого мастера — не цепь очередных триумфов, а непрерывная линия поиска глубинных связей искусства и жизни, реальности и истории, человека и времени, а равно и тех новейших средств художественной выразительности, которые могут эту связь донести до зрителя. В этом смысле «Генрих IV», отдельные моменты которого не показались критикам бесспорными, несомненно лежит в основном русле режиссерских исканий Товстоногова. В этом же основном русле оказалась и постановка гоголевского «Ревизора».
Час «Ревизора», очевидно, неизбежно настает для всякого режиссера, чья творческая биография имеет свою логику развития. После работы над произведениями Горького и Чехова, Достоевского и Ш е к с п и р а , Грибоедова и Салтыкова-Щедрина для Товстоногова вполне закономерным кажется обращение к Гоголю, к «Ревизору».
Товстоногов долго вынашивал свой замысел «Ревизора». Как бы ни был самостоятелен художественный взгляд режиссера, нельзя не учитывать прошлых постановок, не думать о соотношении его концепции с тем, что называется сценической традицией. Дело, разумеется, не в том, чтобы избежать чисто актерских приспособлений-штампов, но прежде всего в том, чтобы найти свой взгляд на мир гоголевской комедии, установить ее живые соотношения с нынешним днем, избежав хрестоматийно традиционной трактовки.
П р и таком подходе режиссера к замыслу спектакля его работа над «Ревизором» объективно приобретала поисковый характер, ибо т р а д и ц и я сценического воплощения гоголевской комедии практически была исчерпана.
В статье «Третий «Ревизор», посвященной спектаклю М Х А Т , Е. Полякова, подводя краткие итоги сценической истории пьесы, пишет: «...подражали Мейерхольду много и безвкусно. ...«Ревизор» а ля Мейерхольд был дежурным спектаклем многих театров, пока имя режиссера не исчезло с афиш, и все бросились назад, к традиционному «Ревизору», где привычна к а ж д а я реплика и каждая мизансцена. Спектаклей-от-
крытий среди них не было. Но были интереснейшие отдельные находки и образы. А. Д. Попов вписал уездный городок в серую, раздольную Россию. Н. Акимов удивил маленьким, робким жандармом, которому никак не дают произнести роковую фразу, оказавшуюся вдруг смешной и нестрашной. В М а л о м театре незабываем был Климов — льстивый пройдоха Земляника, а в лен и н г р а д с к о м — Городничий — Ю. Толубеев и Осип — Н. Черкасов... Художественного театра нет в гоголиане ни 30-х, ни 40-х, ни 50-х годов. Почти через полвека после «Ревизора» с М и х а и -лом Чеховым показал он свой новый спектакль. Своего третьего «Ревизора».1
«Ревизор» Товстоногова явился спектаклем неожиданным. В сценической истории комедии ему трудно найти аналогию, хотя весь он своим существом крепко связан с традициями подхода к классике, накопленными советским театром. Традиции в данном контексте нужно понимать не как наследование неких сценических приемов (хотя дотошные и памятливые исследователи могут найти в спектакле Товстоногова некоторые частные сценические решения, у ж е «бывшие в употреблении», например, еще до слабосердечного Хлопова — Трофимова падал в обморок Хлопов — Петкер в спектакле Художественного театра), а как с л о ж н ы й идейно-эстетический комплекс театральных воззрений, определенных как наследованием взглядов и приемов, так и полемикой с привычными представлениями. Не удается заманчивая попытка указать место товстоноговского «Ревизора» в ряду, скажем, «Ревизора» Вс. Мейерхольда или «Ревизора» М. Н. Кедрова, ибо в важных, принципиальных моментах Товстоногов и солидарен с этими спектаклями, и находится с ними в непримиримом споре. В «Ревизоре» Большого драматического театра отразилась диалектика движения советской режиссерской мысли.
К а к это бывало почти всегда, Товстоногов объявил о своем намерении поставить «Ревизора» задолго до начала репетиций. М е ж д у мыслью, произнесенной вслух, и началом репетиций прошли годы, а премьера была сыграна в мае 1972 года.
Видимо, это свойство его дарования, особенность творческого процесса: путь к большому спектаклю обычно длителен, неторопливо и основательно совершается тайная работа художественной интуиции.
Режиссер охотно рассказывал о своем замысле, как бы проверяя его логичность и новизну. Замысел углублялся, обрастал подробностями. Товстоногов говорил, что видит д о р о ж н у ю коляску с таинственным седоком, слышит теноровый гоголевский смех. Это вошло в будущий спектакль почти неизмененным. В неуловимый момент почтенная классика становится вдруг близкой, сегодняшней пьесой, возникает душевное родство
1 «Театр», 1967, № 7, с. 21—22.