Оракул аполлона пифийского врачу орибасию 6 страница

Тише!.. Торжественный миг… Притаитесь теперь и молчите…

Рукоплещите! Пора! Вот он, торжественный миг…

Шествие… Первой летит на раскинутых крыльях Победа.

К нам, о богиня! Ко мне! Дай мне в любви победить!

Кто почитатель морей, пускай рукоплещет Нептуну, —

Я равнодушен к воде, землю свою я люблю…

Марсу ты хлопай, боец! А я ненавижу оружье:

Предпочитаю я мир, — с миром приходит любовь.

Будь к прорицателям, Феб[884], благосклонен, к охотникам, Феба!

Рук же искусных привет ты, о Минерва, прими!

Ты, земледел, поклонись Церере и томному Вакху!

Всадник, кулачный боец, с вами Кастор и Поллукс![885]

Я же, Венера, тебе и мальчикам с луком их метким

Рукоплещу, я молю мне в моем деле помочь.

Мысли моей госпожи измени, чтоб любить дозволяла…

Вижу: богиня сулит счастье кивком головы!

Ну же, прошу, обещай, подтверди обещанье богини, —

Будешь мне ты божеством, пусть уж Венера простит!

Всеми богами клянусь в торжественном шествии этом —

Будешь на все времена ты госпожою моей!..

Ноги свисают твои, — ты можешь, ежели хочешь,

На перекладинку здесь кончики их опереть…

Снова арена пуста… Начиная Великие игры,

Претор пустил четверни первым забегом вперед.

Вижу, кто избран тобой. О, пусть победит твой избранник!

Кажется, кони и те чуют желанья твои…

Горе! Как далеко по кругу он столб огибает!

Что ж ты наделал? Другой ближе прошел колесом!

Что ты наделал? Беда! Ты красавицы предал желанья…

Туже рукой натяни левые вожжи, молю!..

Неуча выбрали мы… Отзовите его, о квириты!

Дайте же знак поскорей, тогой махните ему!..

Вот… Отозвали… Боюсь, прическу собьют тебе тоги, —

Спрячься-ка лучше сюда, в складки одежды моей…

Но уж ворота опять распахнулись, и вновь из ограды

Ряд разноцветных возниц гонит ретивых коней.

Ну, победи хоть теперь, пронесись на свободном пространстве,

Чтобы ее и мои осуществились мольбы!..

Осуществились мольбы… госпожи… Мои же — напрасны…

Пальмы он ветвь получил, — мне ж предстоит добывать…

Ты улыбнулась, глазком кое-что обещая игриво…

Будет пока… Но потом и остальное мне дай!

«Если над Мемноном мать и мать над Ахиллом рыдала…»

Перевод С. Шервинского

Если над Мемноном мать[886]и мать над Ахиллом рыдала,

Если удары судьбы трогают вышних богинь, —

Волосы ты распусти, Элегия скорбная, ныне:

Ныне по праву, увы, носишь ты имя свое.

Призванный к песням тобой, Тибулл, твоя гордость и слава, —

Ныне бесчувственный прах на запылавшем костре.

Видишь, Венеры дитя колчан опрокинутым держит;

Сломан и лук у него, факел сиявший погас;

Крылья поникли, смотри! Сколь жалости мальчик достоин!

Ожесточенной рукой бьет себя в голую грудь;

Кудри спадают к плечам, от слез струящихся влажны;

Плач сотрясает его, слышатся всхлипы в устах…

Так же, преданье гласит, на выносе брата Энея,

Он из дворца твоего вышел, прекрасный Иул[887]…

Ах, когда умер Тибулл, омрачилась не меньше Венера,

Нежели в час, когда вепрь юноше пах прободал[888]…

Мы, певцы, говорят, священны, хранимы богами;

В нас, по сужденью иных, даже божественный дух…

Но оскверняется все, что свято, непрошеной смертью,

Руки незримо из тьмы тянет она ко всему.

Много ли мать и отец помогли исмарийцу Орфею[889]?

Много ли проку, что он пеньем зверей усмирял?

Лин — от того же отца, и все ж, по преданью, о Лине[890]

Лира, печали полна, пела в лесной глубине.

И меонийца[891]добавь — из него, как из вечной криницы,

Ток пиэрийской струи пьют песнопевцев уста.

В черный, однако, Аверн[892]и его погрузила кончина…

Могут лишь песни одни жадных избегнуть костров.

Вечно живут творенья певцов: и Трои осада,

И полотно[893], что в ночи вновь распускалось хитро…

Так, Немесиды вовек и Делии имя пребудет, —

Первую пел он любовь, пел и последнюю он.

Что приношения жертв и систры[894]Египта? Что пользы

Нам в чистоте сохранять свой целомудренный одр?..

Если уносит судьба наилучших — простите мне дерзость, —

Я усомниться готов в существованье богов.

Праведным будь — умрешь, хоть и праведен; храмы святые

Чти — а свирепая смерть стащит в могилу тебя…

Вверьтесь прекрасным стихам… но славный Тибулл бездыханен?

Все-то останки его тесная урна вместит…

Пламя костра не тебя ль унесло, песнопевец священный?

Не устрашился огонь плотью питаться твоей.

Значит, способно оно и храмы богов золотые

Сжечь, коль свершило, увы, столь святотатственный грех.

Взор отвратила сама госпожа эрицинских святилищ[895]

И — добавляют еще — слез не могла удержать…

Все же отраднее так, чем славы и почестей чуждым

В землю немилую лечь, где-то в безвестном краю.

Тут хоть закрыла ему, уходящему, тусклые очи

Мать и дары принесла, с прахом прощаясь его.

Рядом была и сестра, материнскую скорбь разделяла,

Пряди небрежных волос в горе руками рвала.

Здесь Немесида была… и первая… та… Целовали

Губы твои, ни на миг не отошли от костра.

И перед тем как уйти, промолвила Делия: «Счастья

Больше со мною ты знал, в этом была твоя жизнь!»

Но Немесида в ответ: «Что молвишь? Тебе б мое горе!

Он, умирая, меня слабой рукою держал».

Если не имя одно и не тень остается от смертных,

То в Елисейских полях будет Тибулла приют.

Там навстречу ему, чело увенчав молодое

Лаврами, с Кальвом[896]твоим выйди, ученый Катулл!

Выйди — коль ложно тебя обвиняют в предательстве друга[897],

Галл, не умевший щадить крови своей и души!

Тени их будут с тобой, коль тени у тел существуют.

Благочестивый их сонм ты увеличил, Тибулл.

Мирные кости — молю — да покоятся в урне надежной,

Праху, Тибулл, твоему легкой да будет земля.

«Так как супруга моя из страны плодородной фалисков…»

Перевод С. Шервинского

Так как супруга моя из страны плодородной фалисков[898],

Мы побывали, Камилл[899], в крепости, взятой тобой.

Жрицы готовились чтить пречистый праздник Юноны,

Игры устроить ей в честь, местную телку заклать.

Таинства в том городке — для поездки достаточный повод,

Хоть добираться туда надо подъемом крутым.

Роща священная там. И днем под деревьями темень.

Взглянешь — сомнения нет: это приют божества.

В роще — Юноны алтарь; там молятся, жгут благовонья;

В древности сложен он был неизощренной рукой.

Только свирель возвестит торжеств начало, оттуда

По застеленным тропам шествие чинно идет.

Белых телушек ведут под рукоплесканья народа,

Вскормленных здесь на лугах сочной фалернской травой.

Вот и телята, еще не грозны, забодать не способны;

Жертвенный боров бредет, скромного хлева жилец;

Тут и отары вожак крепколобый, рога — завитками;

Нет лишь козы ни одной — козы богине претят:

В чаще однажды коза увидала некстати Юнону,

Знак подала, и пришлось бегство богине прервать…

Парни еще и теперь пускают в указчицу стрелы:

Кто попадает в козу, тот получает ее…

Юноши стелют меж тем с девицами скромными вместе

Вдоль по дорогам ковры там, где богиня пройдет.

А в волосах у девиц — ободки золотые, в каменьях,

Пышный спадает подол до раззолоченных ног.

В белых одеждах идут, по обычаю древнему греков,

На головах пронести утварь доверили им.

Ждет в безмолвье народ блестящего шествия… Скоро!

Вот и богиня сама движется жрицам вослед.

Праздник — на греческий лад: когда был убит Агамемнон,

Место убийства его и достоянье отца

Бросил Галез[900], а потом, наскитавшись и морем и сушей,

Славные эти возвел стены счастливой рукой.

Он и фалисков своих научил тайнодействам Юноны, —

Пусть же во благо они будут народу и мне!

ТРИСТИИ

«Будешь читать — не забудь…»

Перевод Я. Голосовкера

Будешь читать — не забудь: в этом томике каждая буква

Создана в бурные дни мною на скорбном пути.

Видела Адрия ширь, как, дрожа, в леденящую стужу,

В пору декабрьских бурь, я эти строки писал.

Помнится, Истм[901]одолев, отделяющий море от моря,

Мы на другом корабле к дальнему берегу шли…

Верно, Киклады тогда изумлялись жару поэта:

Как он под ропот и рев моря бормочет стихи.

Дивно и мне, не пойму, как мой дар не погиб безвозвратно

В этой пучине души, в этом кипенье волны.

Плод отупенья мой жар иль безумья, не в имени дело:

Но, упоенный трудом, дух мой упавший воспрял.

Часто в дождь и туман мы блуждали по морю слепо,

Гибелью часто грозил Понт под созвездьем Плеяд,

Свет омрачал нам Боот, Эриманфской медведицы сторож,

Зевом полуночных вод нас поглощал ураган.

Часто хозяином в трюм врывалося море. Но, вторя

Ритму, дрожащей рукой стих за стихом вывожу.

Стонут канаты, скрипят под напором упорного шторма,

Вздыбился, будто гора, гребнем изогнутый вал,

Сам рулевой к небесам воздевает застывшие руки:

Кормчее дело забыл, помощи молит у звезд.

Всюду, куда ни взгляну, только смерти несметная сила.

Смерти страшится мой ум — в страхе молитвы твержу.

В гавани верной спастись? Ужасает неверная гавань.

Воды свирепы. Увы! Суша страшнее воды.

Козни людей и стихий обоюдно меня удручают.

Робко трепещет душа! Грозны — и меч и волна.

Меч! — да не жаждет ли он этой кровью поэта упиться?

Море! — не славы ль оно ищет, мне гибель суля?

Варвары слева грозят: по душе им грабеж да разбои.

Вечно на той стороне войны, да сечи, да кровь.

Моря великий покой возмущают зимние бури:

В этих свирепых сердцах волны свирепствуют злей.

Тем снисходительней будь ко мне, мой строгий читатель,

Если мой стих как стих ниже высоких похвал.

Я не в садах у себя пишу, как, бывало, писали.

Друг мой, уютный диван, где ты, опора костям?

Носит пучина меня в бледном свете полярного полдня,

Темно-зеленая зыбь брызгами лист обдает.

В злобе лютует зима, негодует завистница: смею

Все же писать под свист колких укусов-угроз.

Бьет человека зима. И пусть ее! Милости просим.

Каждому — мне и зиме — песня своя дорога.

«Только предстанет очам той ночи печальной картина…»

Перевод Я. Голосовкера

Только предстанет очам той ночи печальной картина,

Ночи последней, когда с Римом прощалась душа,

Только припомню, как я покидал все, что дорого сердцу,

И набегает слеза — медленно каплей ползет.

Время к рассвету текло, когда из Италии милой

Мне удалиться велел Цезарь, как Цезарь велит.

Срок для сборов был скуп: ни с духом собраться, ни с мыслью…

Ошеломленный, немой, долго я был в забытьи.

Не было сил поручить провожатым и слугам заботу,

Денег, одежды запас, нужный изгнаннику, взять.

Словно столбняк на меня… Как громом небес пораженный,

Смертью не принят, живой: жив иль не жив — не пойму.

Все же затменье ума пересилила горесть разлуки:

Я из беспамятства тьмы медленно к свету пришел

И огорченным друзьям в утешение вымолвил слово:

Да, поредела толпа — двух или трех насчитал.

Сам я рыдал, и меня, рыдая, жена обнимала.

По неповинным щекам слезы струились дождем.

За морем дочь, далеко — у прибрежья Ливийской пустыни,

Не долетала туда грустная весть обо мне.

Здесь же стенанье и плач: будто плакальщиц хоры в хоромах,

Будто хоронят кого многоголосой толпой.

Жены и мужи по мне, по усопшему, дети горюют,

В каждом глухом уголке вижу я слезы и скорбь.

Если ничтожное мы уподобить великому вправе,

Трое захваченной был ныне подобен мой дом.

Ночь. Не звенят голоса ни людей, ни встревоженной своры,

В небе высоком луну мглистые кони несли.

И в озаренье ее различил я вблизи Капитолий:

Тщетная близость — увы! — к ларам печальным моим.

«Силы верховные, вы, сопрестольные боги, — воззвал я, —

Храмы священные, впредь видеть мне вас не дано.

Я покидаю богов, хранителей града Квирина[902]:

Век благоденствовать вам — с вами прощаюсь навек.

И хотя поздно греметь щитом, когда рана смертельна,

Не отягчайте враждой бремя изгнанника мне.

О, передайте, молю, небожителю-мужу: повинен

Я в заблужденье, но чист от преступленья душой.

Ведомо вам — так пусть покаравшему ведомо будет;

Если помилует бог, к счастью мне путь не закрыт».

Так я всевышних молил. Еще жарче молила подруга,

И задыхались мольбы от содроганий и спазм.

В космах рассыпанных кос перед ларами в горе поверглась,

Губы дрожат, к очагу льнут: но погас мой очаг.

Сколько горчайших слов изливала на хмурых пенатов,

Мужа оплакивая, — только бессильны слова.

Ночи стремительный бег не дозволил мне далее медлить.

В небе Медведицы ось низко ушла под уклон.

Что предпринять? Увы! Любовь не привяжет к отчизне,

Был предуказан уход в эту последнюю ночь.

Помню, бывало, не раз говорил торопившему: «Полно,

Что ты торопишь! Куда? Да и откуда? Пойми».

Помню, бывало, не раз назначал я час расставанья,

Этот обманчивый час, крайний, последний мой час.

Трижды ступал на порог, и трижды меня отзывали,

И отступала опять, сердцу внимая, нога.

Я говорил им: «Прощай» — и снова бессвязные речи,

Снова дарю поцелуй — вечный, предсмертный «прости». —

Снова твержу порученья, все те же, обманом утешен,

И оторвать не могу глаз от любимых моих.

Выкрикнул: «Что мне спешить? Впереди — только Скифия, ссылка.

Здесь покидаю я Рим. Вправе помедлить вдвойне,

Боги, живую жену от живого живой отрывают,

Дом, домочадцев моих — всё покидаю навек.

И, собутыльники, вас, друзей, так по-братски любимых…

О мое сердце, залог дружбы Тезеевой[903], плачь!»

Их обнимаю… Еще… невозбранно. Но вскоре, быть может,

Мне возбранят, навсегда. Скорбен дарованный час.

Плачем, роняем слова. А в небе предвестником грозным,

Утренней ранней звездой, вспыхнул, как рок, Люцифер[904].

Не расставание, нет! Это плоть отрываю от плоти:

Там осталась она — часть моей жизни живой.

Метта-диктатора так разрывали каратели-кони,

В разные стороны мчась: был он предателем — Метт!

Помню ропот и вопль — голоса моих близких. О, боги!

Вижу неистовство рук — рвут обнаженную грудь.

Плечи мои обхватив, жена не пускает, повисла.

Скорбную речь примешав к мужним горячим слезам:

«Нет, ты один не уйдешь. Вместе жили и вместе в дорогу.

Буду я в ссылке тебе, ссыльному, ссыльной женой.

Мне уготовлен твой путь. И я на край света с тобою.

Малый прибавится груз к судну изгнания, друг.

Цезаря гнев повелел тебе покинуть отчизну.

Мне состраданье велит: Цезарь, мой Цезарь — оно!»

Так убеждала жена, повторяя попытки былые.

Сникла бессильно рука перед насильем нужды.

Вырвался. Труп ли живой? Погребенный, но без погребенья…

Шерстью обросший иду, дикий, с косматым лицом.

Милая, — слух долетел, — от горя до сумерек темных,

Рухнув, на голой земле в доме лежала без чувств.

Тяжко привстала потом, заметая грязь волосами,

Медленно выпрямив стан, окоченелый в ночи,

Долго оплакивала — то себя, то дом опустелый,

То выкликала в тоске имя отторгнутого.

Так горевала она, как если бы дочери тело

Видела рядом с моим на погребальном костре.

Смерть призывала она: умереть и забыться навеки.

Не по охоте жива — только чтоб жить для меня.

Помни же, друг, и живи. Об изгнаннике помни… О, судьбы!

Помни, живи для него — участь ему облегчи.

«Если в столице у вас об изгнаннике помнят…»

Перевод Я. Голосовкера

Если в столице у вас об изгнаннике помнят[905]— Назоне,

Если живет без меня в городе имя мое,

Там, далеко, далеко, где и звезды в море не сходят,

Там обретаюсь во тьме варварства — варварских орд.

Дики кругом племена: сарматы, да бессы, да геты[906]…

Сборище темных имен — мне ли, поэту, под стать?

В пору тепла мы живем под широкой защитой Дуная:

Волн бурливый разлив — вражьим набегам рубеж.

Лету на смену зима угрюмые брови насупит,

В белый, как мрамор, покров землю оденет мороз,

В дни, пока дует Борей и свиреп снегопадами Север,

Терпит покорно Дунай дрожь громыхающих арб.

Снег да метель. Ни дожди, ни солнце тот снег не растопят.

Крепче и крепче его в броню сбивает Борей.

Прежней еще не смело́, а новый все валит и валит,

Так и лежит кое-где век от зимы до зимы.

Тут ураган налетит, — ударит и с грохотом рушит

Башни, ровняя с землей, кровлю рванул — и унес.

Кутают тело в меха, в шаровары из шкур, когда люто

За душу стужа берет: только лицо на ветру.

Льдинки звенят при ходьбе, свисая с волос и качаясь,

И от мороза бела, заледенев, борода.

Здесь замерзает вино, сохраняя форму сосуда;

Вынут из кадки — не пьют: колют, глотая куском.

Высказать вам, как ручьи промерзают до дна от морозов,

Как из озер топором ломкую воду берут?

Равен Дунай шириной папирусоносному Нилу.

Многими устьями он в мощный втекает залив.

Вод синеокую даль он, ветрами сковав, замыкает,

И под броней ледяной к морю сокрыто скользит.

Там, где сверкало весло, пешеходы ступают, и звонко

Режет копыто коня гладь затвердевшую волн.

По новозданным местам, над скользящими водами цугом

Варварский тащат обоз шеи сарматских быков.

Верьте — не верьте, но нет мне корысти враньем пробавляться,

И очевидцу не грех полную веру давать…

Вижу ледовый настил, уходящий в безбрежные дали,

Скользкая сверху кора сжала безмолвие вод.

Мало увидеть — иду: я по твердому морю шагаю,

И под стопой у меня влага не влажной была.

Будь твой пролив роковой, Леандр[907], таким же когда-то,

Мы не вменяли б ему юноши гибель в вину.

Ныне дельфинам невмочь, изогнувшись, мелькнуть над волною.

Пусть попытаются: лед сломит игривую прыть.

Пусть, свирепея, Борей гремит, порывая крылами,

Воды не дрогнут: тиха в сжатой пучине вода.

Сдавлены льдами, стоят корабли в этом мраморе моря,

И не разрезать веслом оцепенелый простор.

Вижу в прозрачности льдов застывших рыб вереницы,

Меж замороженных див есть и немало живых.

Только, бывало, скует свирепая сила Борея

Воды морские иль рек вольнолюбивый порыв,

Только прогладят Дунай Аквилоны досуха, тотчас

Варвар на резвом коне хищный свершает набег.

Варвар! Силен он конем и далеко летящей стрелою:

Опустошит широко землю соседей сосед.

Жители — в бегство: беда!.. В полях, никем не хранимых,

Хищники дикой ордой грабят покинутый скарб,

Скудное грабят добро — и скот, и скрипучие арбы —

Все, чем сыт и богат наш деревенский бедняк.

Кто не укрылся, того, заломив ему за спину руки,

Прочь угоняют: прости, дом и родные поля.

Прочие жалко падут под зубчатыми стрелами. Варвар

Жало крылатой стрелы в капельный яд обмакнул.

Все, что врагу унести иль угнать не по силам, он губит:

И пожирает огонь скромные избы селян.

Даже в дни мира дрожат, трепеща перед зимним набегом,

И не взрывает никто плугом упорной земли.

Здесь — или видят врага, иль боятся, когда и не видят,

И пребывает земля в дебрях степных целиной.

Здесь под сенью листвы виноградная гроздь не свисает.

Пенистым суслом по край не заполняется кадь.

Яблоко здесь не растет.[908]Не нашел бы Аконтий приманки,

Чтобы на ней написать, — только б Кидиппа прочла.

Голые степи кругом: ни деревьев, ни зелени — голо.

Не для счастливых людей гиблые эти места.

Да, до чего широко раскинулись мир и держава!

Мне в наказанье дана именно эта земля.

Диана-охотница из Стабии. Неаполь, музей

«Год на исходе…»

Перевод Я. Голосовкера

Год на исходе. Зефир холода умеряет. Докучно

Тянется для томитян зимний томительный срок.

Золоторунный баран, не донесший до берега Геллу[909],

В небе уравнивает длительность ночи и дня,

Весело юным рукам собирать полевые фиалки,

Дань деревенской красы — сами фиалки взошли.

В пестроузорчатый плат рядятся луга, зацветая,

Птица встречает весну горлом болтливым: ку-ку!

Только б вину искупить, под стропилами крыш хлопотливо

Ласточка, грешная мать[910], гнездышко птенчикам вьет.

Выпрыснул злак из земли, в бороздах таимый Церерой,

Чуть огляделся — и ввысь тянется нежный росток.

Всюду, где зреет лоза, проступают почки на ветке, —

Только от Гетской земли лозы мои далеки.

Всюду, где есть дерева, набухают буйно побеги, —

Только от Гетской земли те дерева далеки.

Ныне… там отдых в чести. Отошли говорливые тяжбы

Красноречивых витий Форума. Играм черед.

Тут скаковые дела, тут на копьях, мечах поединки,

Дротики мечут, звеня, вертится обруч юлой.

Юность проточной водой, из источника Девы, смывает

С тел, утомленных борьбой, масла лоснящийся след.

Сцена царит. Горячи взрывы жаркие рукоплесканий.

Три театра гремят форумам трижды взамен.

Трижды счастливы! Стократ! Числом не исчислить все счастье

Тех, кому в городе жить не возбраняет приказ.

Здесь же… я вижу, снега растопило вешнее солнце,

Не пробивают уже проруби в тверди озер.

Море не сковано льдом. И погонщик-сармат, понукая,

Не волочит через Истр нудный, скрипучий обоз.

Медленно будут сюда прибывать одинокие шкуны:

Будет качаться корма — гостья понтийских причал.

Я поспешу к моряку. Обменяюсь приветом. Узнаю:

Кто он, откуда, зачем прибыл, из дальних ли мест?

Диво, коль он не пришлец из ближайших приморских окраин

И безопасным веслом не взбородил нашу зыбь.

Редкий моряк поплывет из Италии этаким морем,

Редко приманит его берег унылый, без бухт.

Если же гость обучен латинской иль эллинской речи,

Звуком пленит дорогим — есть ли что сердцу милей!

Только обычно сюда от пролива и волн Пропонтиды

Гонит, надув паруса, ветер попутный суда.

Кем бы ты ни был, моряк, но отзвук молвы отдаленной

Все ж перескажет и сам станет ступенью молвы.

Только бы он передал о триумфах Тиберия слухи

И об обетах святых Августа — бога страны,

И о тебе не забыл, бунтовщица Германия; низко ль

Ты к полководца ногам грустной склонилась главой?

Кто перескажет, тому — хоть прискорбно, что сам я не видел, —

Двери в доме моем я широко распахну.

В доме? Увы мне, увы! Дом Назона не в дебрях ли скифских?

И не свое ли жилье Кара мне в лары дала?

Боги, пусть эту юдоль каратель не домом до гроба —

Только приютом на час, долей случайной сочтет.

«Если с плющом на челе мой портрет у тебя сохранился…»

Перевод Я. Голосовкера

Если с плющом на челе мой портрет у тебя сохранился,

Праздничный Вакхов венок сбрось с его гордых волос:

Этот веселый убор подобает счастливым поэтам,

Но не опальной главе быть изваянной в венке.

Что говорю! Притворись, будто ты не услышал признанья,

Сердцем пойми, — иль зачем носишь на пальце меня?

Ты в золотой ободок мой образ оправил, и ловит

В нем дорогие черты друга-изгнанника взор.

Смотришь, и, мнится, не раз замирал на губах твоих возглас:

«Где ты, далекий мой друг и собутыльник, Назон?»

Благодарю за любовь. Но стихи мои — высший портрет мой.

Их поручаю тебе, ты их по дружбе прочти:

О превращенье людей повествуют они, чередуясь.

Труд довершить до конца[911]ссылка творцу не дала.

Я, удаляясь, тогда в сокрушенье своими руками

Бросил творенье свое в пламя… — и много других.

Ты Мелеагра сожгла, родимого сына, Алфея,[912]

Испепелив головню, мать уступила сестре.

Я, обреченный судьбой, мою книгу, мой плод материнский,

Сам погибая, обрек жарким объятьям костра,

Муз ли, повинных в моем прегрешении, возненавидя?

Труд ли, за то, что незрел и, словно щебень, шершав?

Но не погибли стихи безвозвратно — они существуют:

Много гуляло тогда списков тех строк по рукам.

Пусть же отныне живут, услаждая досуг не бесплодно

Тем, кто читает стихи. Вспомнят они обо мне.

Впрочем, кто в силах прочесть не досадуя, если не знает,

Что завершающий лоск мной не наведен на них.

Труд с наковальни был снят, недокованный молотом. Тонко

Твердый напильник его отшлифовать не успел.

Не похвалы я ищу, а милости. Счел бы за счастье,

Если, читатель, тебе я не наскучу вконец.

Ты шестистрочье мое в заголовке вступительной, первой

Книжки моей помести, если готов предпослать.

«Свитка, утратившего стихотворца, рукой ты коснулся.

Место да будет ему в Городе отведено.

Благоволенье излей, памятуя: не сам сочинитель

Свиток издал. Он добыт, верно, с его похорон».

Если погрешность найдешь в неотделанных строках, охотно

Я бы исправил ее… но не судила судьба.

«Что ты злорадно, наглец…»

Перевод Я. Голосовкера

Что ты злорадно, наглец, над моею бедою ликуешь,

Кровью дыша, клеветой усугубляешь вину?

Ты из утробы скалы народился, выкормок волчий,

Я говорю: у тебя — камень в бездушной груди.

Где же предел, укажи, где вал твоей ярости схлынет?

Иль не до края полна горести чаша моя?

Варваров орды кругом, берега неприютного Понта,

Шаг мой и вздох сторожит звездной Медведицы взор.

Слышу дикарский язык. Перемолвиться не с кем поэту.

Только тревога да страх в этих недобрых местах.

Словно олень на бегу, наскочивший на лапы медвежьи,

Словно овечка в кольце горных свирепых волков,

Так в окруженье племен воинственных, степью теснимый,

Ужасом сжатый, живу: враг что ни день на плечах.

Или за милость мне счесть эту казнь? Подруги лишенный,

Родины, дружбы, детей, — здесь, на чужбине, один?

Иль не карают меня? Только Цезаря гнев надо мною?

Но разве Цезаря гнев — малая кара и казнь?

Есть же любители, есть растравлять незажившую рану

И распускать языком сплетни о нраве моем!

Где возражать не дано, там любой краснобай — громовержец.

Все, что потрясено, наземь свалить легко.

Башен оплот сокрушать — высокой доблести дело,

То, что упало, топтать — подлого труса почин.

Нет, я не то, чем я был. Что же призрак пустой поражаешь?

Камни, один за другим, мечешь в мой пепел и прах?

Гектор-воитель, в бою — был Гектором. Но, по равнине

Жалко влачимый в пыли, Гектором быть перестал.

Не вспоминай же, каким ты знавал меня в годы былые:

Только подобие я — бывшего смутная тень.

Что же попреками ты эту тень язвишь и бичуешь?

О, пощади, не тревожь мрака печальной души.

Пусть, так и быть, полагай, что мои обвинители правы,

Что заблужденье мое умысел злой отягчил,

Вот я — изгнанник, взгляни, насыть свою душу! Двойную

Кару несу: тяжка ссыльному глушь и судьба.

Даже палач площадной оплакал бы жребий поэта.

Все же нашелся судья кару завидной признать.

Ты Бузирида[913]лютей, ты зверее безумца, который

Медленно, зло раскалял медное чрево быка,

Сам же, глупец, подарил свою медь Сицилийцу-тирану[914],

Так восхваляя ему изобретателя дар:

«В этой диковине, царь, механизм превосходит картинность,

В ней не одна красота форм вызывает хвалу.

Створка чудесная здесь на боку быка притаилась.

Хочешь кого погубить, тело в отверстие брось.

Бросил — и жги не спеша, жар огня нагнетая… И тут-то

Бык замычит — и живым будет мычанье быка.

Дай мне за выдумку, царь, за подарок высокий подарок,

Наши рекомендации