Поэзия действительности
Литературной ситуации 1830-х годов присуща парадоксальная черта: поэты-романтики среди своих блужданий и исканий не заметили решений проблем современной поэзии, предложенных Пушкиным, Тютчевым, Лермонтовым. Между тем уже ранний Лермонтов решил проблему романтической личности; Тютчев нашел новый метод философской лирики. Пушкин же вывел лирическую поэзию на безмерно широкую дорогу художественного познания исторической и современной действительности.
Пушкин был окружен плотной атмосферой непонимания, отравившей последние годы его жизни. Антипушкинское движение — один из характернейших фактов литературной обстановки 30-х годов. Его следует рассматривать не только как свидетельство ограниченности современников Пушкина, но и как показатель неких существенных исторических процессов.
В 30-х годах считалось, что эпохальное требование поэзии мысли может быть удовлетворено только ценой преодоления традиций господствующей поэтической школы 1810—1820-х годов. «Безмыслие» связывали с гладким эпигонским стихом. Об этом соотношении писал Полевой:
«...Та самая услуга, которую оказал Пушкин нашей поэзии, причинила ей и большой вред... Мы окружены «гладкими» поэтами... Пушкин открыл им тайну известной расстановки слов, известных созвучий, угадал то, что прежде делало стих наш вялым и прозаическим, и его четырехстопный ямб так развязал нам руки, что мы пустились чудесно писать стихами. Сам Пушкин испугался впоследствии, какое обширное поле открыл он бездарности и пустозвучию своим ямбом. Правда, никто не умел похитить у Пушкина настоящей тайны этого стиха, по манере его так искусно начали подражать, что, несмотря на полное бессмыслие, стих выигрывал невольное одобрение». 1
Пушкин воспринимался как самое совершенное воплощение тенденций школы 10—20-х годов — поэтому на него возлагается ответственность за эпигонские стихи без мысли, ответственность за Деларю и Трилунного. Этому способствовала самая интенсивность пушкинской эволюции; за Пушкиным трудно было следить. Он продвигался вперед, оставляя за собой образцы для подражателей, и в эпигонской поэзии застывали, мертвели пушкинские открытия. С Пушкиным все еще борются как с «карамзинистом», его все еще судят и все еще копируют как элегика традиций Батюшкова — Жуковского, когда сам он давно уже занят решением совсем других задач. В статье 1838 года Полевой, собственно, подводит итоги тому движению против пушкинской «бессодержательности», которое насчитывало уже больше десятилетия.
Еще Рылеев и Ал. Бестужев ставили «Кавказского пленника» выше «Евгения Онегина». А Веневитинов по поводу «Онегина» писал в 1825 году: «Кто отказывает Пушкину в истинном таланте? Кто не восхищался его стихами? Кто не сознается, что он подарил нашу словесность прелестными произведениями? Но для чего же всегда сравнивать его с Байроном, с поэтом, который, духом принадлежа не одной Англии, а нашему времени, в пламенной душе своей сосредоточил стремление целого века.. .»2
Лермонтов еще не печатался. Тютчев прошел стороной. Зато с Пушкиным московским шеллингианцам при-
1 «Библиотека для чтения», 1838, т. XXVI, стр. 94.
2 «Разбор статьи о «Евгении Онегине», помещенной в 5-м № «Московского телеграфа». — Д. В. Веневитинов. Полное собрание сочинений. М.—Л., 1934, стр. 222.
шлось встретиться лицом к лицу. История заставила их решать вопрос об отношении к Пушкину как вопрос самый значительный и неотложный, и они в целом решили его отрицательно. Подлинное признание в этом кругу получил, собственно, только «Борис Годунов», отвечавший требованию исторической и национальной проблематики. Лирика же Пушкина с удивительной слепотой была ими отнесена к разряду «бездумной» поэзии.
В 1826 году, в связи с подготовкой к изданию «Московского вестника», любомудры сделали попытку втянуть Пушкина в круг своих интересов. Ожидания их оказались тщетными.1Свидетельством этих ожиданий является послание Веневитинова к Пушкину, в котором он трактует Пушкина как ученика Гете. Это было явной натяжкой, и эту трактовку скорее следует понимать как предложенную Пушкину программу его будущего развития.
Еще двусмысленнее щевыревское послание к Пушкину 1830 года. Шевырев призывает Пушкина, идя по стопам Ломоносова и Державина, возродить мощь русского поэтического языка. Попутно дается уничтожающая характеристика современной русской поэзии:
Так наш язык: от слова ль праздный слог
Чуть отогнешь, небережно ли вынешь,
Теснее ль в речь мысль новую водвинешь, —
Уж болен он, не вынесет, крягтит,
И мысль на нем как груз какой лежит!
Лишь песенки ему да брани милы;
Лишь только б ум был тихо усыплен
Под рифменный, отборный пустозвон.
1 В нашем литературоведении с достаточной ясностью уже установлено, что Пушкин и литераторы, группировавшиеся вокруг «Московского вестника», придерживались различных, отчасти даже враждебных взглядов, что кратковременное в 1826—1827 годах сближение Пушкина с группой «Московского вестника» вызвано было с той и с другой стороны соображениями тактического порядка, условиями литературной борьбы 20-х годов. См. об этом в статье Ю. Н. Тынянова 1934 г. «Пушкин и Кюхельбекер» (Ю. Н. Тынянов. Пушкин и ого современники. М., 1968, стр. 290—294); также в статье М. И. Аронсоиа «Поэзия С. П. Шевырева» (С. П. Шевырев. Стихотворения. «Библиотека поэта», Л., 1939).
Материал, характеризующий отношения между Пушкиным и кругом любомудров, содержится в публикациях М. Цявловского «Пушкин по документам архива М. П. Погодина» и М. Светловой «Пушкин по документам архива С. А. Соболевского» («Литературное наследство», т. 16—18. М., 1934).
Что, если б встал Державин из могилы,
Какую б он наслал ему грозу!
На то ли он его взлелеял силы,
Чтоб превратить в ленивого мурзу?
При всех восторженных похвалах, расточаемых адресату в первой части послания, Шевырев, в сущности, призывает Пушкина преодолеть самого себя.
Враждебность московских шеллингианцев умерялась присущим им уважением к авторитетам. Иначе зазвучали упреки в 1830 году — столь роковом в литературном судьбе Пушкина. «Нет! воля ваша! А Пушкин — не мастер мыслить!» (Надеждин).1 «Онегин есть собрание отдельных бессвязных заметок и мыслей о том, о сем; вставленных в одну раму, из которых автор не составит ничего, имеющего свое отдельное значение» (Полевой).2 И в том же году Булгарин в пасквиле «Анекдот» писал: «Француз (Пушкин. —Л. Г.), который в своих сочинениях не обнаружил ни одной высокой мысли, ни одного возвышенного чувства... у которого сердце холодное и немое существо, как устрица, а голова — род побрякушки, набитой гремучими рифмами.. .»3
Веневитинов, Надеждин, Полевой, Булгарин с замечательным единодушием высказываются но вопросу о «бессодержательности» Пушкина. И любомудрам с их идеалистической философией, и Полевому с его буржуазным демократизмом нужно было другое содержание, чем то, которое предлагал Пушкин, чем то по крайней мере, которое они сумели увидеть в зрелом пушкинском творчестве. Философские воззрения любомудров, общественные интересы Полевого объясняют их позицию. Неожиданнее в этом контексте имя Булгарина. Вопрос о позиции Булгарина в антипушкинском движении не должен упрощаться на том основании, что Булгарин сводил личные счеты. Сущность не в том, какие причины могли быть у Булгарина для травли Пушкина, а в том, какими критериями он при этом пользовался. И если мы находим в руках у Булгарина знакомый критерий требования
1 «Вестник Европы», 1830, № 7, стр. 209. — Характерно, что даже Погодин, которому Пушкин всячески покровительствовал, впоследствии писал: «Надеждин вооружился против Пушкина и говорил много дела между прочим, хотя и семинарским тоном».
2 «Московский телеграф», 1830, ч. 32, стр. 241.
3 «Северная пчела», 1830, № 30.
мысли, то спрашивается, какой средой был уполномочен на это требование Булгарин? В отличие от любомудров он говорил от имени широкого круга, от читателей и деятелей «смирдинской словесности».
В 30-х годах «Северная пчела» требует мыслей в литературе с не меньшей энергией, чем «Московский наблюдатель». В этой связи раскрывается антипушкинская подоплека ряда статей и рецензий «Северной пчелы». Вот, например, рецензия на «Семейство Комариных», роман в стихах Н. Карцова (М., 1834): «Пусть уверяют, что пушкинский период кончился, что теперь настает новая эпоха. Это, может быть, справедливо в отношении к столицам; но в Саратовской губернии царствует и продолжается еще пушкинский период. Доказательство несомненное, печатное доказательство перед нами».
Следует пересказ с цитатами этого довольно безграмотного произведения. «Даша разливает чай снежною рукой, а автор, воспользовавшись случаем, показывает, что он не держится мнений Пушкина, и говорит:
Хоть я женатый человек,
Но признаюсь тебе, читатель,
Я милых ручек обожатель.
В наш просвещенный, умный век
Об ножках много говорили;
Их Пушкин по свету пустил,
Он пару ножек расхвалил —
За ним их сотни расхвалили.
Но согласись, читатель мой,
Что в ножке башмачок пленяет,
А ручка просто восхищает
Своей открытой красотой.
Ну теперь ясно, что автор не подражает Пушкину, любит ручки, а не ножки...»1
Корифей вульгарного романтизма — Кукольник, учитывая, что он выдвинут «петербургской литературой» против Пушкина и пушкинского круга, отнесся к этому заданию вполне сознательно. «Кукольник преследовал мелкое, по его мнению, направление литературы, данное Пушкиным, — вспоминает И. Панаев, — все проповедовал о колоссальных созданиях; он полагал, что ему по плечу были только героические личности».
1 «Северная пчела», 1835, № 29.
В другом месте «Воспоминаний» Панаев воспроизводит слова Кукольника: «Пушкин, бесспорно, поэт с огромным талантом, гармония и звучность его стиха удивительны, но он легкомыслен и неглубок. Он не создал ничего значительного; а если мне бог продлит жизнь, то я создам что-нибудь прочное, серьезное и, может быть, дам другое направление литературе...»1
Изоляция Пушкина в его творческой работе 30-х годов была тем более тягостна, что он оказался под ударом не только профессиональной критики, не только публики, но и старых своих соратников. Против пресловутой пушкинской «безыдейности» издавна протестовали самые близкие к нему люди. В 1825 году Вяземский писал Тургеневу: «Я восхищаюсь «Чернецом», В пом красоты глубокие, и скажу тебе па ухо — более чувства, более размышления, чем в поэмах Пушкина».2 А. И. Тургенев отвечал: «Замечание сие (об эклектизме. — Л. Г.) не мешает Козлову иметь гораздо более истинной чувствительности и души, нежели в Пушкине, но воображения меньше...»3 Так Вяземский тайно «предавал» Пушкина. А в 1840 году Баратынский писал жене: «Я был у Жуковского, провел у пего часа три, разбирая ненапечатанные новые стихотворения Пушкина. Есть красоты удивительной, вовсе новых и духом и формой. Все последние пьесы его отличаются, чем бы ты думала? Силою и глубиною!»4
В 1836 году Кюхельбекер довел до сведения Пушкина свою высокую оценку Кукольника. Он писал из Баргузина: «Не слишком ли ты строг и к Кукольнику? .. Мыслей и чувства у него довольно, особенно (не во гнев тебе), если сравнить его кое с кем из наших сверстников и старших братии».5 Кюхельбекер с оговорками, осторожно, но в конце концов присоединяется к тем, кто противопоставлял возвышенного Кукольника бездумным поэтам школы Батюшкова — Жуковского. Удар был бы чувствительнее, если бы Пушкин мог знать, что еще раньше
1 И. И. Панаев. Литературные воспоминания. М.—Л., 1950, стр. 45, 100.
2 «Остафьевскнй архив», т. III. СПб., 1899, стр. 114.
3 Там же, стр. 117.
4 Е. А. Баратынский. Стихотворения, поэмы, проза, письма. М., 1951, стр. 529.
5 Пушкин. Полное собрание сочинений, т. XVI. М.—Л., 1949, стр. 148.
Кюхельбекер в своем дневнике противопоставил Кукольника самому Пушкину: «Торквато Тассо» Кукольника — лучшая трагедия на русском языке, не исключая и «Годунова» Пушкина, который, нет сомнения, — гораздо умнее и зрелее, гораздо более обдуман, мужественнее и сильнее в создании и в подробностях, но зато холоден, слишком отзывается подражанием Шекспиру и слишком чужд того самозабвения, без которого нет истинной поэзии». 1
Под пером старого лицеиста, хотя бы и архаистического толка, это стоило заявления Вяземского (в 1835 г.), что Бенедиктов — «живой и освежительный источник, пробившийся в пустыне нашей словесности».2
Старые соратники Пушкина никогда не полемизировали с Пушкиным публично (это считалось делом «домашним»). Полемика москвичей зашифровывалась по тактическим соображениям. Иначе обстояло дело в тех прослойках, куда требование мысли спустилось с шеллингианских высот. Здесь на уровне «смирдинской словесности» уже вполне прямо и грубо пользуются Кукольником и Бенедиктовым как оружием в борьбе против Пушкина и пушкинских традиций.3
В конце 30-х годов Сенковский придумал новый способ оживления библиографического отдела «Библиотеки для чтения». В «Литературной летописи», превратившейся в 1001 ночь, две сестры, Критикзада и Иронизада, заговаривают зубы своему повелителю Султан-Публнк-Богадуру отзывами о современных русских книгах. «Султан прочитал пьесу Н. В. Кукольника и сказал: «Машаллах! славно!» Прочитал также пьесы Ф. Н. Глинки, Е. Гребенки, еще одно посмертное стихотворение бессмертного Пушкина и несколько страниц из книги Бенедиктова и объявил свое совершенное благоволение обеим книгам». Подобные воздаяния памяти «бессмертного Пушкина» входили в тактику Сенковского. Сенковский знал, что есть похвалы, которые опаснее брани. Через несколько месяцев после смерти Пушкина он писал, рецен-
1 «Дневник В. К. Кюхельбекера». Л., 1929, стр. 233.
2 Письмо к А. Смирновой («Русский архив», 1888, т. II, стр.294).
3 Подробнее об этом см. в моих работах: «Пушкин и Бенедиктов» («Пушкин. Временник Пушкинской комиссии», № 2, М.—Л., 1936); «Бенедиктов» (Вступительная статья в кн.: В. Г. Бенедиктов. Стихотворения. «Библиотека поэта». Л., 1939).
зируя дубовые стихи Тимофеева: «Из всего числа поэтов, которых произвел Пушкин, г. Тимофеев едва ли не тот, чьи произведения соединяют в себе наиболее начал пушкинской поэзии. Г. Тимофеев, по выражению одной умной дамы, проложил себе тропинку подле столбовой дороги Пушкина и идет по ней все вперед. У него заметно много пушкинской фантазии, много воображения, много огня и чувства... и еще одно из блистательных качеств Пушкина — остроумие».1
Пушкин не дожил до сравнения своего остроумия с остроумием Тимофеева, но и при жизни его накопилось достаточно угрожающих симптомов.
Каждый поэт, претендовавший на своеобразие, начинал с противодействия силе пушкинского стиха. Настороженный, охладевший к мнению критики и публики Пушкин не печатает «Медного всадника» и «Каменного гостя» и совсем уже скупо знакомит читателей с великими лирическими творениями последних лет. «Осень», «Художнику», «Мирская власть», «Из Пиндемонти», «Когда за городом задумчив я брожу...», «Памятник» — все это при жизни не было напечатано. Новая лирическая система Пушкина не могла определиться в сознании читателей и заслонить прежнюю. Недаром Баратынский удивлялся стихотворениям «вовсе новым и духом и формою».
Но писательская трагедия Пушкина имела причины и более глубокие, чем неосведомленность читающей публики. Гений — особенно если он творит долго — может в своем движении не совпасть с рядом поколений, реализуя притом плодотворные идеи века. Толстой «отстал» от критиков шестидесятых и семидесятых годов, которые считали, что в «Анне Карениной» он изображает адюльтер и помещичьи идиллии. А вот с точки зрения Ленина Толстой изобразил в «Анне Карениной» самую суть социального бытия пореформенной России. Деятели культуры существуют как бы в разных измерениях и по разному масштабу оцениваются.
Когда большой писатель говорит о том, что назрело уже в сознании современников, он потрясает сердца. Пушкин писал об этом в заметке 1830 года о Баратынском: «Понятия, чувства 18-летнего поэта еще близки и сродны всякому, молодые читатели понимают его и с восхище-
1 «Библиотека для чтения», 1837, т. XXI, стр. 42.
нием в его произведениях узнают собственные чувства и мысли, выраженные ясно, живо и гармонически. Но лета идут — юный поэт мужает, талант его растет, понятия становятся выше, чувства изменяются. Песни его уже не те. А читатели те же и разве только сделались холоднее сердцем и равнодушнее к поэзии жизни». Пушкин писал о Баратынском, но с горечью подразумевал и себя.
Если счастливый контакт не осуществился, — начинаются толки о том, что писатель отстал или не может предложить читателю ничего нового. Именно этим углом зрения поражает, например, множество статей и рецензий, вызнанных появлением «Войны и мира». Ничего не случилось особенного: Толстой написал исторический роман, не отвечающий требованиям, предъявляемым к литературе этого рода.
Подобное восприятие обусловлено тем значением, какое традиция, наследие прошлого имеет для любого произведения, для любой художественной системы. Каждый писатель — и гениальный в том числе — получает в наследство язык, и не только язык. Свои открытия он неизбежно вносит в художественный материал, доставшийся ему от прошлого.
Для того чтобы изменения бросались в глаза, они должны быть особенно резкими, должны сопровождаться сознательным разрушением традиции, иногда эпатажем — вплоть до красных жилетов французских романтикой или желтой кофты футуристов. В этих случаях новизна воспринималась, но встречала сопротивление и насмешку. Вообще же (если новизна не заявляла о себе столь настойчиво) современники нередко видели в произведении искусства лишь то, что им уже знакомо, что они ожидали или хотели увидеть. Остальное еще должно быть истолковано, доведено до сознания; здесь открываются великие возможности критики. Даром прозрения нового в высокой степени обладал Белинский, впервые открывший русским читателям масштабы и смысл творчества Лермонтова и творчества Гоголя. Белинский умел заставить читателя удивиться. В этом сила критики. Без этого «Война и мир» — исторический роман, не очень удачный, «Евгений Онегин» — байроническое произведение, не слишком самостоятельное.
Пушкин лицейско-арзамасский, Пушкин декабристского вольнолюбия и романтизма южных поэм находился в состоянии гармонии со своим читателем. Потом началось мучительное несовпадение. В течение почти двух десятилетий Пушкин вел за собой русскую поэзию. За это время возникли явления, питавшиеся другими источниками — последекабристский байронизм, романтизм шеллингианского толка. Как бы минуя их, Пушкин вступил в безграничность эпохального реалистического движения, и в этом мировом процессе читатели (не все, разумеется) временно его потеряли.
И все же слишком просто было бы сводить литературную ситуацию 30-х годов к непониманию Пушкина. В будущее вошло не только увиденное Пушкиным, но и многое из того, мимо чего он прошел. Русская литература второй половины XIX пека невозможна не только без реалистических открытий Пушкина, но и без душевного опыта романтиков 30-х годов, без их самоанализа и философского осмысления противоречий внутренней жизни. Оба начала, не согласившись друг с другом, вошли в синтез русского психологизма; причем романтическое самопознание понадобилось уже не в сыром своем виде, но переработанное реалистическим методом, в русской культуре восходящим к Пушкину.
Поэтому существеннейшее теоретическое значение имеют пушкинские методы воплощения авторского сознания; равно как соотношение пушкинских решений с современными ему романтическими концепциями личности.
Уже современники Пушкина считали необычайную многогранность одной из определяющих черт его творчества. В 1844 году (в пятой из статей о Пушкине) Белинский писал: «Мы уже говорили о разнообразии поэзии Пушкина, о его удивительной способности легко и свободно переноситься в самые противоположные сферы жизни. В этом отношении, независимо от мыслительной глубины содержания, Пушкин напоминает Шекспира... Превосходнейшие пьесы в антологическом роде, запечатленные духом древнеэллинской музы, подражания Корану, вполне передающие дух исламизма и красоты арабской поэзии — блестящий алмаз в поэтическом венце Пушкина! «В крови горит огонь желанья...», «Вертоград моей сестры», «Пророк»... представляют красоты восточной поэзии другого характера и высшего рода и принадлежат к величайшим произведениям пушкинского гения— протея».1 Через два года, в 1846-м, Гоголь закончил статью «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность», в которой Пушкин-поэт трактуется как «чудный образ, на все откликающийся и одному себе только не находящий отклика».2
«Протеизм»3 Пушкина и Белинский, и Гоголь связывают с проблемой выражения авторской личности. «Чем совершеннее становится Пушкин как художник, — писал Белинский в упомянутой статье, — тем более скрывалась и исчезала его личность за чудным, роскошным миром его поэтических созерцаний». «Все наши русские поэты: Державин, Жуковский, Батюшков удержали свою личность,— утверждает Гоголь. — У одного Пушкина ее нет. Что схватишь из его сочинений о нем самом? Поди улови его характер как человека!»
Для Белинского и Гоголя Пушкин был, разумеется, величайшей творческом индивидуальностью. Речь шла о другом, о том, что в поэзии Пушкина отсутствует единый, объединяющий ее образ.
В лирике Пушкина с ее многотемностью, многогранностью единство такого рода не могло возникнуть. В ней существовало иное, внутреннее единство авторской точки зрения. Это было интенсивно развивающееся единство; и в своем развитии творчество Пушкина вместило разные воплощения авторского я; Пушкин встретился на своем пути с разными образами лирического поэта, ключевыми для его времени.
Исходная точка эстетического мышления юного Пушкина— это культура карамзинизма, сквозь которую преломлялось наследие французского классицизма XVII— XVIII веков. Это эстетика уже перестроенная сентиментализмом, но по существу своему еще рационалистическая. Вскоре в декабристских литературных кругах Пушкин также встретится с рационализмом просветительского толка, осложненным уже предромантическими
1 В. Г. Белинский. Полное собрание сочинений, т. VII. М., 1955, стр. 352.
2 Дальнейшим развитием этой традиции восприятия Пушкина явилась в какой-то мере мысль Достоевского о всечеловечности Пушкина (речь о Пушкине 1880 года).
3 Протеем назвал Пушкина Гнедич еще в 1832 году («А. С. Пушкину по прочтении сказки его о царе Салтане и проч.»).
веяниями. Просветительский рационализм был глубоко органичен для духовной жизни передовых русских людей 1810-х — начала 1820-х годов. Вот почему традиции классицизма XVIII века являются в их эстетике, в их поэтической практике не случайным пережитком, но началом закономерным, еще жизнеспособным. Устойчивое наследие классицизма — мышление жанровыми категориями. Там, где существуют жанры или хотя бы жанровые тенденции, существует и включенный в структуру каждого жанра образ лирического субъекта, носителя лирических оценок, носителя эмоций одических, элегических или сатирического гнева.
В послелицейский период диапазон лирики Пушкина становится все шире. Но возникающие в ней образы поэта все еще определяются если не всегда жанровой нормой, то, во всяком случае, устойчивыми поэтическими темами эпохи. Авторский образ политической лирики Пушкина (ода «Вольность», «Деревня», «Кинжал»), образ поэта-гражданина, не принадлежит уже жанру в тесном, классическом смысле слова, но он и не индивидуален; он включен в тематическое и стилистическое единство вольнолюбивой поэзии 1810—1820-х годов, декабристской поэзии, выработавшей свои стили, свои поэтические формулы, обладавшие чрезвычайной действенностью и агитационной силой.
Декабристский образ поэта сосуществует в поэзии Пушкина с аспектами авторского сознания совсем другой тональности — прежде всего с образом элегического поэта, приобретающим постепенно все более современные черты.
Пушкин, сопереживший духовный опыт своих современников, не мог пройти мимо романтического движения. Б. В. Томашевский отметил, что пушкинская элегия, углубляясь и усложняясь, постепенно смыкалась с новыми романтическими, байроническими мотивами начала 20-х годов.1 Пушкин 20-х годов воплотил романтизм как великий факт современной культуры — в частности, русской, — но он в этом движении не растворился, его автор-
1 Б. В. Томашевский в этой связи подчеркивает значение стихотворения «Погасло дневное светило...» (1820), в котором элегическими, казалось бы, средствами строится уже образ, предвосхищающий героев пушкинских южных поэм (Б. В. Томашевский. Пушкин. Книга первая (1813—1824). М.—Л., 1956, стр. 388—391).
ское сознание никогда до конца не отождествлялось с изображенной им романтической личностью. В поэзии Пушкина начала 20-х годов романтическая, байроническая тема существовала наряду с другими темами, с другими авторскими образами. Между тем один из основных признаков романтического строя в поэзии — это абсолютное единство личности автора, осуществившееся в творчестве Лермонтова.
Если в начале 20-х годов в южных поэмах и в своей лирике Пушкин отдал дань байроническому герою, то через несколько лет он померился силами с другим героем русского романтизма — с вдохновенным поэтом любомудров. Эта встреча важна, потому что она проясняет пушкинское понимание проблемы поэта в его соотношении с обществом.
Посвященные романтической теме поэта и толпы 1 стихотворения Пушкина 1826—1830 годов направлены в основном против светской и бюрократической среды и против мещанской журналистики. Все же то обстоятельство, что Пушкин напечатал три стихотворения о назначении поэта — «Пророк», «Поэт», «Поэт и толпа» (журнальное заглавие «Чернь») — в органе русских шеллингианцев, в свое время неоднократно истолковывали как признак временного идейного сближения Пушкина с романтиками-любомудрами.
«Пророк» появился в «Московском вестнике» в 1828 году, но окончательно доработано это стихотворение еще в начале сентября 1826 года, в напряженный и переломный момент, когда заканчивался для России период декабризма, а для Пушкина лично — период Михайловской ссылки. Стихотворение это тесно связано с декабристской традицией библейских аллюзий, с тем образом поэта-пророка, который разрабатывал Федор Глинка. Тематика и стилистика пушкинского «Пророка» определилась до знакомства его с любомудрами.
Стихотворение 1828 года «Поэт и толпа» напечатано было в «Московском вестнике» в 1829 году, когда не только уже прервались идейные и даже деловые связи Пушкина с журналом, но и «Московский вестник» перестал, в сущности, быть органом любомудров (что произошло
1 На этих проблемах поэзии Пушкина останавливается Б. С. Мейлах в книге «Пушкин и русский романтизм» (М.—Л., 1937, гл. III).
уже в конце 1828 года). Это стихотворение, как и стихотворение 1830 года «Поэту» (опубликовано в «Северных цветах» на 1831 год), является полемическим ответом па нападки официальных кругов, светского общества, а затем и журналистов, предпринявших начиная с тридцатого года организованную травлю Пушкина. В этих стихах речь идет о свободе поэта — от чиновничьих требований, от критериев грубо понимаемой пользы и морали. И в них вовсе нет речи об «искусстве для искусства»; это позднее сложившееся понятие вообще чуждо эстетическому мышлению Пушкина.
«Пока не требует поэта...» — единственное посвященное теме поэта стихотворение, которое Пушкин напечатал в разгаре своего непрочного сближения с любомудрами на страницах их журнала. Стихотворение напечатано в декабре 1827 года, написано в августе, а в марте того же года Пушкин писал Дельвигу по поводу «Московского вестника» и «немецкой метафизики»: «Бог видит, как я ненавижу и презираю ее; да что делать? собрались ребята теплые, упрямые, поп свое, а черт свое. Я говорю: господа, охота вам из пустого в порожнее переливать — все это хорошо для немцев, пресыщенных уже положительными познаниями, но мы...»
«Пока не требует поэта...», как и другие 20-х годов стихотворения Пушкина о поэте, несомненно отмечено печатью романтической эпохи, романтизмом подсказана проблематика этих произведений, самый разговор о поэтическом вдохновении. И все же пушкинская трактовка темы высокого поэта совершенно своеобразна и по существу своему не романтична. Это особенно заметно, если сопоставить пушкинского «Поэта» с аналогичными поэтическими высказываниями Хомякова.
И ты не призывай поэта!
В волшебный круг свой не мани!
Когда вдали от шума света
Душа восторгами согрета,
Тогда живет он. В эти дни
Вмещает все существованье;
Но вскоре, слаб и утомлен
И вихрем света увлечен,
Забыв высокие созданья,
То ловит темные мечтанья,
То, как дитя, сквозь смутный сои
Смеется и лепечет он.
"Отзыв одной даме»
Но если раз душой холодной
Отринешь ты небесный дар
И в суете земли бесплодной
Потушишь вдохновенья жар;
И если раз, в беспечной лени,
Ничтожность мира полюбив,
Ты свяжешь цепью наслаждений
Души бунтующий порыв,—
К тебе поэзии священной
Не снидет чистая роса
И пред зеницей ослепленной
Не распахнутся небеса.
Но сердце бедное иссохнет —
И глина прежних дум твоих,
Как степь безводная, заглохнет
Под терном помыслов земных.
«Вдохновение»
Оба эти стихотворения Хомякова появились в печати позднее пушкинского «Поэта»; первое в 1828 году, второе — в 1831-м. Хронологическое соотношение в данном случае не так уж существенно именно потому, что пушкинская трактовка поведения поэта принципиально отличается от концепции Хомякова и других любомудров.
Хомяков утверждает: достаточно раз отринуть «небесный дар», полюбив «ничтожность мира», чтобы убить в себе поэта. Земное, мирское непоправимо разрушает поэзию и ее жреца — поэта. Эта концепция порождена романтическим идеализмом, для которого жизнь — религиозный акт и в то же время произведение искусства. Жизнь, познание (а искусство для романтика — высшая форма познания), религиозное откровение в философском плане соотносятся между собой, как ступени в процессе самораскрытия абсолюта. Отсюда убеждение в том, что поэт всегдаобязан быть поэтом.
Пусть вкруг него, в чаду утех,
Бушует ветреная младость —
Безумный крик, нескромный смех
И необузданная радость:
Все чуждо, дико для него,
На все спокойно он взирает;
Лишь редко что-то с уст его
Улыбку беглую срывает.
О, если встретишь ты его
С раздумьем на челе суровом,
Пройди без шума близ него,
Не нарушай холодным словом
Его священных тихих снов!
Взгляни с слезой благоговенья
И молви: это сын богов,
Любимец муз и вдохновенья.
Таков поэт Веневитинова.
В своем «Поэте» Пушкин, напротив того, изобразил человека двойного бытия, который, в сущности, противостоит поэту шеллингианцев, жрецу и провидцу, ни на мгновение не расстающемуся со своей божественной миссией.
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботах суетного света
Он малодушио погружен;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
По лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орел.
Тоскует он в забавах мира,
Людской чуждается молвы,
К ногам народного кумира
Не клонит гордой головы;
Бежит он, дикий и суровый,
И звуков и смятенья полн,
На берега пустынных волн,
В широкошумиые дубровы...
Для Пушкина изображенный здесь творческий процесс — это нормальный творческий процесс (такова природа поэта, несовершенная, как природа каждого человека), тогда как для Хомякова подобное соотношение между поэтом и человеком невозможно или равносильно гибели поэта, его духовному падению.
Немецкий романтизм был явлением сложным и мно-гопланным, и далеко не все его элементы понадобились русским романтикам конца 20-х годов. Так, например, им остался чужд Фридрих Шлегель с его теориями иронической игры и гениального произвола. Эстетическая доктрина «Московского вестника» восходит к Шиллеру, к шиллеровской гармонии и разрешению противоречий в искусстве,1 к «Системе трансцендентального идеализма» Шеллинга с его концепцией гениальности как бессознательно творящей силы, к «Системе искусствознания» шеллингианца Аста, наконец прямо восходит к книге Ваккенродера и Тика.2 Переведенная на русский язык тремя любомудрами — Шевыревым, Титовым и Мельгуновым, — она вышла в 1826 году в Москве под неточным заглавием: «Об искусстве и художниках. Размышления отшельника, любителя изящного, изданные Л. Тиком». Эта книга особенно НАСТОЙЧИВО внушала романтическую идею единства жизни, искусства и религии. В ней говорилось о старых немецких живописцах: «. . .Художество без их сознания долженствовало быть для них таинственным изображением всей жизни. Или, лучше сказать, художество и жизнь у них сливались в одно общее стремление, крепимые которым, они тем тверже и вернее направляли свой корабль по беглым и переменчивым волнам мира окружающего».3
Книга Ваккенродера и Тика включала вымышленное жизнеописание музыканта Иосифа Берглингера — историю гибели художника, не вынесшего разлада между искусством и жизнью:
«Внутренний голос говорил ему: живи всегда в прекрасном очаровании Поэзии, и целая жизнь твоя да будет гармонией!
Когда же он возвращался к обеду в дом своего родственника и принужден был делить беседу с обществом всегда веселым и шутливым, тогда мог ли быть доволен Иосиф, снова низринутый в среду жизни прозаической, когда очарование ее исчезало перед ним, подобно блестящему облаку.
Во все дни Иосифа душа его терзалась сим прискорбным несогласием между врожденным ее небесным вдох-
1 В этом отношении характерна напечатанная в первой книжке «Московского вестника» программная для журнала статья Шевырева «Разговор о возможности найти единый закон для изящного».
2 «Phantasienüber die Kunst von einem kunstliebenden Klosterbruder» (1814). Это переработка двух предыдущих изданий, появившихся в конце 1790-х годов.
3 «Об искусстве и художниках», стр. 161. К этой концепции близок В. Одоевский в своей новелле «Себастиян Бах», написанной и 1834 году (впоследствии вошла в «Русские ночи»). «Нет минут непоэтических в жизни поэта», — формулирует Одоевский («Русские ночи». М., 1913, стр. 247).
новением и земным участием в жизни каждого человека, которое насильственно разрушает наши мечтания».1
Пушкин, в 1826—1827 годах постоянно общавшийся с любомудрами, должен был знать эту книгу.