Его темность и его светлость

Раздача медалей, по сути своей мероприятие малозначительное, приняла такие масштабы и весомость, что осталась в мировой истории в качестве символа мудрости, дальновидности и такта, проявленных обеими сторонами.

Старики-маасаи стали стекаться, сопровождаемые вереницей сыновей. Усевшись на лужайке и изготовившись ждать, они стали обмениваться комментариями по поводу моих коров, пасшихся поблизости; возможно, их не оставляла призрачная надежда, что в знак признания заслуг будут раздаваться коровы. Беркли заставил их долго ждать, что они восприняли как должное; он распорядился поставить перед домом кресло, чтобы вручать медали сидя.

Когда он, наконец, соизволил появиться, то по контрасту со смуглым сборищем показался совершенно белесым и исключительно светлоглазым. Осанкой и выражением лица он теперь настолько походил на молодого служаку, что я поняла: лицо Беркли способно, среди прочих многочисленных вариантов, выражать и полнейшее отсутствие чувств. За ним следовал Джама, надевший по такому случаю блистательный арабский камзол, расшитый золотом и серебром, купленный недавно с разрешения Беркли; в руках у Джамы была коробка с медалями.

Беркли встал и заговорил; речь его была настолько напориста, а вся маленькая фигурка выражала такую убежденность, что старики поднялись по одному и стояли, не сводя с него глаз. О чем он говорил, я сказать не берусь, поскольку он изъяснялся по-маасайски. У меня создалось впечатление, что он кратко уведомляет маасаи о невероятном благодеянии, объектом которого они внезапно стали, объяснением коему может служить только их беспримерная храбрость. Впрочем, речь произносил Беркли, а по лицам маасаи никогда нельзя ничего прочесть, поэтому содержание могло быть и совершенно иным, мне неведомым.

Закончив речь, он без всякой паузы велел Джаме открыть коробку и стал вынимать медали, величаво оглашая имена маасайских вождей и благосклонно протягивая им награды. Маасаи в гробовом молчании принимали медали в протянутые ладони. Безупречность церемонии объяснялась исключительно тем, что обе стороны были представлены лицами благородного происхождения, с хорошим семейным воспитанием; прошу приверженцев демократии не обижаться.

Медаль – не очень удобная штука для голого мужчины, потому что ему некуда ее прицепить. Старые вожди сжимали свои награды в руках. Через некоторое время ко мне подошел один дряхлый старик, чтобы, протянув ладонь с медалью, осведомиться, что на ней вытеснено. Я, как могла, объяснила ему смысл надписи. На одной стороне серебряного диска красовался британский герб, а на другой – надпись, гласившая: «Великая война за цивилизацию».

Когда я впоследствии рассказывала своим друзьям-англичанам о происшествии с медалями, они обязательно спрашивали:

– Почему на медалях не было профиля короля? Это большая ошибка.

Лично я так не считаю. Мне кажется, что медали и не должны были оказаться слишком привлекательными и что все обошлось удачно. Возможно, что-то в этом роде получим и мы все, когда на небесах нам станут воздавать по заслугам.

Когда Беркли заболел, я как раз собиралась на отдых в Европу. Он был в то время членом законодательного совета колонии, поэтому я отбила ему телеграмму: «Приезжайте заседать в Нгонг. Захватите бутылки». Он ответил мне тоже телеграммой: «Ваша телеграмма – знамение небес. Приезжаю с бутылками». Он приехал на ферму в машине, нагруженной вином, но сам уже не осмеливался к нему прикасаться. Он был очень бледен и непривычно молчалив. У него болело сердце, и он не мог обходиться без Джамы, обученного делать ему уколы; к тому же его терзала тревога: он жил в страхе лишиться фермы. Однако одного его присутствия было, как всегда, достаточно, чтобы превратить мой дом в изысканный, удобный уголок.

– Я дошел до такого состояния, Таня[2], – важно сообщил он мне, – когда могу ездить только в самых лучших машинах, курить только самые качественные сигары, пить вина только самой лучшей выдержки.

Гостя у меня, он признался, что врач рекомендовал ему целый месяц соблюдать постельный режим. Я сказала, что предписание следует выполнить и что лежать в постели он может и в Нгонг. Я была готова отменить свою поездку, чтобы ухаживать за ним; Европа могла бы подождать до следующего года. Он тщательно обдумал мое предложение и ответил:

– Нет, дорогая, не могу. Если бы я так поступил, чтобы доставить вам удовольствие, то на кого ты стал похож?

Я попрощалась с ним с тяжелым сердцем. Проплывая мимо Ламу и Такаунги, где мы с ним могли бы кататься на лодке-дау, я думала о нем. Потом, уже в Париже, я узнала, что он умер. Он упал замертво перед своим домом, выйдя из машины. Похоронили Беркли, согласно его желанию, у него на ферме.

После смерти Беркли страна изменилась. Его друзья почувствовали это незамедлительно, испытав большую печаль, остальные – чуть позже. Вместе с ним пришла к концу целая эпоха в истории колонии. С годами его смерть стала восприниматься как поворотный пункт, и люди привыкли говорить: «При жизни Беркли Коула» или «После смерти Беркли». До его смерти страна оставалась «Счастливыми Охотничьими Угодьями», а после нее стала медленно превращаться в деловое предприятие. С его уходом понизились некоторые стандарты – в частности, стандарт остроумия, что почувствовалось очень скоро, а это в колонии особенно грустно; не устоял и стандарт учтивости: вскоре после его кончины люди стали с легкостью рассказывать друг другу о своих бедах; в жалкое состояние пришел стандарт гуманности.

После ухода Беркли на сцену поднялась с противоположной стороны мрачная фигура – la dure necessite maitresse des homes et des dieux[3]. Приходится удивляться, что такой тщедушный человек препятствовал ее появлению столько, сколько мог дышать.

Колониальный пирог лишился закваски. Исчезла грация, жизнерадостность, чувство свободы, перестала работать целая электростанция. Кот встал и вышел из комнаты.

Крылья

У Дениса Финч-Хаттона не было в Африке другого дома, кроме моей фермы. Он жил в моем доме в промежутках между своими сафари, держал там свои книги и граммофон. Когда он возвращался на ферму, она показывала, на что способна: она обретала голос, каковой прорезается у кофейной плантации с первыми ливнями сезона дождей, когда она зацветает, сочится влагой, натягивает на себя белую простыню цветения. Когда я, ожидая возвращения Дениса, слышала, наконец, шум его мотора на дороге, со мной начинала откровенный разговор вся моя ферма.

Он был счастлив на ферме; он приезжал туда только тогда, когда по-настоящему этого хотел, и ферма угадывала в нем качество, о котором остальной мир не имел понятия, – смирение. Он всегда делал только то, чего ему хотелось, и не был способен на малейшую хитрость.

У Дениса было качество, которое я очень ценила: он любил слушать рассказы. Мне казалось, что в эпоху флорентийской чумы я была бы как нельзя на своем месте. С тех пор нравы изменились, и в Европе искусство внимать рассказчику оказалось утрачено. Зато африканцы, не умеющие читать, его сохранили. Стоит начать: «Жил-был один человек, который вышел в саванну и встретил там другого человека…», как они забывают обо всем, кроме участи незнакомца в саванне. Другое дело – белые: даже если они полагают, что этого требуют приличия, они не могут заставить себя слушать рассказ. Они либо ерзают, либо вспоминают о каких-то неотложных делах, либо засыпают. Те же самые люди просят дать им что-нибудь почитать и проведут целый вечер над печатным текстом, будь это даже скучная речь. Они приучены получать впечатления посредством зрения, а не слуха.

Денис, напротив, обладал развитым слухом и предпочитал слушать историю, а не читать ее. Появляясь на ферме, он спрашивал: «Как насчет рассказа?» За время его отсутствия я успевала заготовить не один. Вечером он устраивался поудобнее, разложив перед камином подушки в виде ложа, а потом, усевшись на пол и скрестив ноги, как Шехерезада, с горящими глазами внимал долгому повествованию от начала до конца. Он лучше меня отслеживал логику действия и мог прервать драматическую сцену появления персонажа восклицанием: «Он же умер еще в начале! Впрочем, неважно».

Денис обучал меня читать латинские тексты, Библию, греческих поэтов. Он знал наизусть большие отрывки из Ветхого Завета и в своих странствиях не расставался с Библией, за что пользовался большим уважением у магометан.

Еще он подарил мне граммофон. Эта штуковина стала отрадой моего сердца, она принесла на ферму новую жизнь, как соловей – «светлая душа». Иногда Денис объявлялся неожиданно, когда я пропадала на кофейной плантации или на кукурузном поле, и заводил новые пластинки. Я возвращалась на закате и издалека слышала в прозрачном вечернем воздухе мелодии, оповещавшие о его появлении так же безошибочно, как его смех – такой частый и желанный.

Африканцы любили граммофон и часто собирались вокруг дома, чтобы послушать пластинки; У некоторых слуг появились любимые мелодии, и они просили меня поставить их, когда мы с ними оставались одни. Любопытно, что Каманте, к примеру, очень проникся к адажио из фортепьянного концерта до-мажор Бетховена. Когда он впервые опросил поставить ему эту музыку, то долго бился, не умея объяснить, что именно предпочитает.

Впрочем, наши с Денисом вкусы расходились. Я питала склонность к композиторам-классикам, в то время как Денис, как бы проявляя снисходительность к нашему негармоничному веку, был во всех без исключения искусствах поклонником модерна и предпочитал самую современную музыку.

– Я бы не возражал против Бетховена, – говаривал он, – если бы не его вульгарность.

Стоило нам с Денисом отправиться вместе на охоту, как нам обязательно встречались львы. Иногда он возвращался из двух-трехмесячного охотничьего сафари, расстроенный тем, что так и не сумел добыть приличного льва для своих клиентов-европейцев. В его отсутствие ко мне приходили маасаи с просьбой пристрелить особенно зловредного льва или львицу, повадившихся резать их скот; мы с Фарахом разбивали лагерь у маасайской деревни, проводили бессонные ночи или вставали ни свет ни заря, однако не нападали даже на след льва. Зато стоило нам с Денисом поехать прогуляться, как сбегались все окрестные львы, словно только этого и ждали: мы то и дело натыкались на них – то у добычи, то в пересохшем речном русле.

Как-то раз на Новый Год, еще до рассвета, мы с Денисом мчались по ухабам в Нарок. Накануне Денис одолжил приятелю, отправлявшемуся с группой охотников на юг, тяжелое ружье и только потом вспомнил, что забыл предупредить его об одной особенности легкого спускового крючка. Собственная оплошность очень его встревожила: он боялся, что из-за нее охотник пострадает. Мы не придумали иного способа исправить положение, кроме как отправиться в путь до рассвета, чтобы, воспользовавшись новой дорогой, перехватить группу охотников в Нароке.

Нам предстояло преодолеть по ухабам шестьдесят миль; охотники предпочли старую дорогу, к тому же продвигались они медленно, так как ехали на перегруженных грузовиках. Тревожило нас только то, что мы не знали, приведет ли нас новая дорога прямиком в Нарок.

Ранним утром воздух африканского нагорья настолько прохладен и свеж, что трудно отделаться от впечатления, что вы находитесь не на суше, а в темных глубинах моря. Сам факт вашего движения вызывает сомнение: возможно, что волны прохлады, омывающие лицо, вызваны глубоководным течением, а машина, подобно ленивому электрическому скату, лежит себе на морском дне, пялясь перед собой глазищами-фарами, и наблюдает за подводной жизнью. Звезды так велики, что их можно принять за отражение звезд на водной глади. Поблизости появляются на морском дне какие-то темные силуэты, подскакивающие и пропадающие в высокой траве, как крабы и блохи, уходящие в песок. Постепенно светает, и перед самым рассветом морское дно поднимается к водной поверхности, создавая на ваших глазах новый остров. На вас накатывают волны запахов: свежий дух кустарников, горький запах горелой травы, смрад разложения.

Кануфья, бой Дениса, сидевший на заднем сиденье, слегка дотронулся до моего плеча и указал вправо. В двенадцати-пятнадцати ярдах от дороги я узрела темную массу, похожую на морскую корову, отдыхающую на песке, а поверх нее – какое-то копошение в темной воде.

Это оказался крупный жираф-самец, застреленный двумя-тремя днями раньше. Стрелять жирафов запрещено, и нам с Денисом пришлось впоследствии оправдываться, что он погиб не от наших пуль; нам удалось доказать, что мы нашли его уже издохшим, однако кто его подстрелил и зачем, так и осталось невыясненным. Огромную тушу рвала когтями и клыками львица; при приближении машины она подняла голову.

Денис затормозил, Кануфья поднял ружье, которое всегда было у него под рукой. Денис тихо спросил у меня:

– Стрелять?

Он учтиво рассматривал все нагорье Нгонг как мой персональный охотничий заказник.

Мы ехали по территории тех самых маасаи, которые недавно жаловались мне на утрату скота: если уж мы повстречались со зверем, который резал одного за другим маасайских телят и коров, то пришла пора положить конец этому разбою. Я кивнула.

Денис спрыгнул с подножки и сделал несколько шагов назад. Львица нырнула было под жирафью тушу, но Денис обежал жирафа, приблизился и выстрелил. Я не видела, как во львицу угодила пуля, но потом вышла и обнаружила ее неподвижно лежащей в темной луже.

У нас не было времени сдирать с львицы шкуру, иначе мы разминулись бы с охотниками. Мы постарались хорошенько запомнить место, хотя от дохлого жирафа распространялся такой сильный смрад, что мы все равно не пропустили бы его.

Проехав еще пару миль, мы убедились, что дальше дороги нет. Мы увидели орудия труда дорожников; дальше простиралась нетронутая человеком каменистая равнина, серая в рассветный час. Мы переглянулись, понимая, что вынуждены предоставить приятеля Дениса его судьбе. Как потом оказалось, тому так и не представилось случая пустить ружье Дениса в ход.

Мы развернулись. Теперь мы ехали навстречу разгорающемуся востоку. Наш разговор был посвящен львице.

Вскоре показался дохлый жираф. Теперь мы могли разглядеть его во всех подробностях, вплоть до пятен на спине. Подъехав, мы заметили стоящего на нем льва. Туша лежала на пригорке, и темная фигура льва возвышалась над окрестностями на фоне пламенеющего рассветного неба. Его гриву трепал ветер. Я привстала в машине, находясь под сильным впечатлением от этой картины, и Денис сказал:

– Теперь ты стреляй.

У меня всегда были проблемы с его ружьем, слишком длинным и тяжелым для меня, к тому же с сильной отдачей; однако сейчас выстрел был признанием в любви, поэтому богатырский калибр ствола оказался как нельзя кстати.

Мне показалось, что от моего выстрела лев подскочил в воздух и приземлился на сложенные лапы. Я стояла в траве, тяжело дыша и чувствуя себя всесильной, как всегда бывает после удачного выстрела, когда видишь, что способна разить на расстоянии. Я обошла тушу жирафа.

То была кульминация пятого акта классической трагедии. Все были мертвы. Жираф казался отталкивающим и гигантским, его ноги и шея имели чудовищную длину, брюхо было растерзано львами. Львица лежала на спине; на ее морде застыл высокомерный оскал, как у роковой женщины из трагедии. Лев валялся неподалеку. Почему ее судьба ничему его не научила? Его голова покоилась на передних лапах, грива накрывала его, как царская мантия. Вокруг него тоже растеклась большая лужа, казавшаяся при свете утра пунцовой.

Денис и Кануфья закатали рукава и умело сняли со львов шкуры. Потом они сели передохнуть, и я принесла из машины бутылку кларета, изюм и миндаль, которые захватила в дорогу недаром: дело происходило на Новый Год. Мы опустились в невысокую траву, выпили и перекусили. Лежавшие неподалеку львиные туши выглядели восхитительно в своей наготе: на них не было ни грамма жира, все мышцы были смело изогнуты; такие тела не нуждались в покровах, ибо и так были образцами совершенства.

Сидя на траве, я заметила, как по моим ногам скользнула тень, и, задрав голову, увидела в светло-голубом небе кружащих стервятников. У меня было так легко на душе, словно я тоже парила в небе, как на воздушном шаре. Я даже сочинила стихотворение:

Тень орла скользит через долину

К вершинам голубым и безымянным,

А тень от молодых округлых зебр

Весь день промеж копыт у них проводит,

Поскольку днем они не сходят с места,

Зато под вечер мчатся по долине,

В кирпичный цвет окрашенной закатом,

На вожделенный синий водопой.

У нас с Денисом было еще одно драматическое приключение, связанное со львами. Оно предшествовало тому, о котором я уже поведала. То было самое начало нашей дружбы.

Однажды, в сезон весенних дождей, южноафриканец Николс, бывший тогда моим управляющим, прибежал ко мне утром сам не свой с вестью о том, что ночью на ферме побывали два льва, зарезав двух волов. Они проломили изгородь вокруг загона и утащили волов на кофейную плантацию; одного ни там же сожрали, другой так и остался лежать среди кофейных деревьев. От меня требовалось написать письмо, по которому управляющий мог бы приобрести в Найроби стрихнин. Он бы быстро заложил стрихнин в тушу, так как звери наверняка вернутся к ней следующей ночью.

Я обдумала предложение. Мне не улыбалось травить львов стрихнином, и я ответила, что не поддерживаю его идею. Управляющий впал в отчаяние. Он заявил, что львы, почувствовав безнаказанность теперь повадятся безобразничать на ферме. Волы, которых они прикончили, были лучшими рабочими экземплярами; мы не можем себе позволить и дальше терять тягловый скот. Он напомнил мне, что неподалеку от загона с волами находятся мои конюшни – об этом я подумала? Я ответила, что тоже не собираюсь приманивать львов к ферме, просто их надо застрелить, а не травить.

– Кто же их застрелит? – удивился Николс. – Я – человек не робкого десятка, но я женат и не хочу без нужды рисковать жизнью. – Трусом он действительно не был: несмотря на свою тщедушность, он был достаточно отважен. – Какой в этом смысл?

Я ответила, что не собираюсь поручать отстрел львов ему, а обращусь к мистеру Финч-Хаттону, приехавшему на ферму накануне.

– Тогда другое дело, – молвил Николс.

Я пришла к Денису и сказала:

– Давай позволим себе бессмысленный риск! Какой иначе смысл в нашей жизни?

Как и предупреждал Николс, львы оттащили второго вола на кофейную плантацию и почти его не драли. Они оставили отчетливые следы в мягком грунте: это были два крупных зверя. Мы пошли по следу, но в зарослях неподалеку от дома управляющего нас застал дождь, да такой сильный, что мы уже ничего не могли разглядеть. На краю зарослей мы потеряли след.

– Как ты думаешь, Денис, они вернутся ночью? – спросила я.

Денис был опытным охотником на львов. Он ответил, что они вернутся, как только стемнеет, чтобы наесться; следует дать им время как следует вгрызться в тушу, поэтому отправиться на плантацию лучше часов в девять вечера. Стрелять придется при свете электрического фонаря, которым он пользовался на сафари.

Он предоставил мне выбор роли, и я решила, что стрелять будет он, а я ограничусь держанием фонаря.

Для того, чтобы добраться в темноте до убитого вола, мы нарезали бумажных полосок и повесили их на деревья, между которыми нам придется красться, отметив себе путь, подобно тому, как Гензель и Гретель из сказки братьев Гримм отмечали свой путь белыми камешками. В двадцати ярдах от туши мы укрепили бумажку побольше, так как именно там было решено остановиться, включить фонарь и открыть стрельбу.

Днем мы догадались испытать фонарь. У него оказались слабые батарейки, луч света был совсем жидким. На то, чтобы ехать в Найроби за свежими батарейками, уже не было времени, поэтому мы решили ограничиться тем, что есть.

Происходило все это накануне дня рождения Дениса. За ужином он впал в меланхолию и твердил, что еще недостаточно пожил. В утешение я сказала ему, что как раз перед его днем рождения может произойти запоминающееся событие. Джуме я велела приготовить к нашему возвращению бутылочку вина. У меня не выходили из головы львы: где они бродят сейчас? Может быть, медленно и бесшумно переплывают друг за другом реку, наслаждаясь легким прохладным течением?

В девять вечера мы вышли в темноту.

Несмотря на несильный дождик, в небе была луна. Иногда она проглядывала среди тонких облаков и освещала покрытую белым цветением кофейную плантацию. В отдалении горели огни здания школы.

Это зрелище наполнило меня восторгом и гордостью за свой народ. Мне вспомнился царь Соломон, изрекший: «Говорит нерадивый: лев на пути лев на улицах моих!» Сейчас неподалеку от их дверей рыскали сразу два льва, однако мои школьники были вовсе не нерадивы, они не позволили львам преградить им дорогу в школу.

Мы нашли помеченные ряды деревьев, немного постояли и медленно двинулись друг за другом. Мы были обуты в мокасины и шли бесшумно. Я уже дрожала от волнения и боялась подходить к Денису слишком близко, чтобы он, уловив мое состояние, не отослал меня назад; сильно от него отставать я тоже не смела, потому что ему в любой момент мог понадобиться фонарь.

Как потом выяснилось, львы действительно явились к своей добыче, но, услышав или почуяв нас, отошли в сторонку, чтобы пропустить нас мимо. Видимо, желая нас поторопить, один из них издал негромкое рычание. Звук этот донесся откуда-то спереди. Рычание было настолько тихим, что мы не были уверены, действительно ли что-то слышали или это нам почудилось. Денис замедлил шаг и, не оборачиваясь, спросил:

– Слышала?

– Да, – прошептала я.

Мы прошли еще немного, и рычание повторилось, на этот раз справа.

– Включай фонарь, – распорядился Денис.

Это оказалось нелегким делом: он был гораздо выше меня ростом, поэтому мне пришлось сперва найти способ светить через его плечо на ствол ружья и дальше в темноту. Стоило мне зажечь фонарь как все вокруг преобразилось в залитую огня сцену: сияли мокрые листья кофейных деревьев, отражала свет мокрая земля.

Сначала в круге света появился шакал с расширенными от ужаса глазами, а потом лев. Он стоял прямо перед нами и выглядел очень светлым на фоне черной африканской ночи. Выстрел застал меня врасплох: он прогремел, как гром с небес, и мне показалось, что стреляют не во льва, а в меня. Лев, впрочем, рухнул, как подкошенный.

– Шевелись! – крикнул мне Денис.

Я попыталась водить фонарем, но у меня так чудовищно тряслись руки, что мир в круге света затрясся, как пьяный. Денис нашел в себе силы засмеяться. Позже он так прокомментировал происходившее в ту минуту: «От вида второго льва фонарь задрожал».

Несмотря на тряску, мне удалось осветить второго льва, который уже пустился наутек и был наполовину скрыт стволом дерева. Почувствовав себя в свете рампы, он обернулся. Денис спустил курок. Лев вывалился из освещенного круга, но тут же вскочил и снова оказался на свету, на этот раз направляясь к нам. Последовал новый выстрел, и лев издал долгое рассерженное рычание.

За доли секунды Африка выросла до колоссальных размеров, а мы с Денисом превратились в затерянных среди ее чащоб карликов. За пределами круга света расплылась темень, кишащая львами, а сверху вдобавок лило. Но потом рев прекратился, Дальнейших движений не последовало. Оказалось, что и второй лев лежит неподвижно, отвернувшись от нас, словно выражая свое отвращение. Оба зверя были мертвы; мы стояли одни посреди притихшей кофейной плантации.

Мы измерили шагами расстояние до обоих львов. До первого оказалось тридцать ярдов, до второго – двадцать пять. Оба были крупные, молодые, сильные, упитанные. Это были два близких друга, замыслившие накануне на холмах или на равнине опасное приключение, удачно пережившие первый его этап, но не проскочившие второго.

Школьники покинули класс и побежали к нам, дружно взывая на бегу:

– Мсабу, ты здесь? Ты здесь? Мсабу, мсабу!

Я уселась на льва и крикнула в ответ:

– Я здесь.

Их крики стали смелее:

– Бедар убил львов? Обоих?

Удостоверившись, что так оно и есть, они заполнили весь пятачок, прыгая, как тушканчики. Тут же была сочинена песенка следующего содержания:

– Три выстрела – два льва! Три выстрела – два льва!

По мере исполнения песня становилась все краше, наполняясь деталями:

– Три метких выстрела – два больших сильных льва!

Появился и припев. Он гласил, как того и следовало ожидать: «Эй-би-си-ди» – недаром они прибежали прямиком с урока, и их головы были еще полны премудростей.

Вскоре на место расправы сбежалось множество народу: рабочие с кофесушилки, арендаторы из ближайшей деревни, мои слуги, прихватившие керосиновые лампы. Все они встали вокруг львов и принялись их обсуждать. Потом Кануфья и конюх, вытащив ножи, начали снимать со зверей шкуры. Одну из этих шкур я впоследствии подарила индийскому шейху.

К сборищу присоединился Пуран Сингх, явившийся в нижнем белье, делавшем его тонким, как тростинка, с яростной индийской улыбкой, раздвигавшей густую черную щетину. Он заикался от восторга, требуя себе львиный жир, считающийся среди его соплеменников сильным лекарственным средством – судя по пантомиме, которую он передо мной разыграл, от ревматизма и импотенции.

Тем временем ожившую кофейную плантацию перестал поливать дождь, в небе засияла луна.

Мы вернулись в дом. Джума принес и открыл приготовленную бутылку. Мы так вымокли и так перепачкались землей и кровью, что решили не садиться, а остались стоять, чтобы выпить перед потрескивающим камином восхитительное вино. Мы не произнесли ни слова. Охота объединила нас, и у нас пропала необходимость разговаривать.

Наши друзья отнеслись к нашему приключению как к забаве, а старый Балпетт объявил нам на целый вечер бойкот на танцах в клубе.

Денису Финч-Хаттону я обязана величайшим, самым захватывающим удовольствием, какое выпало на мою долю за все годы жизни на ферме: возможностью полетать с ним над Африкой. Там, где мало или совсем нет дорог, зато есть возможность приземляться на равнину, воздухоплаванье становится важнейшей частью жизни, так как открывает целый новый мир. Как-то раз Денис прилетел ко мне на своем аэроплане-«мотыльке», который мог приземляться на ровной площадке всего в нескольких минутах езды от дома, и после этого мы ежедневно взмывали ввысь.

При полете над африканским нагорьем открываются захватывающие виды, поразительные сочетания и чередования красок: радуга над зеленой, залитой солнцем землей, гигантские вертикальные скопления облаков, жуткие черные завихрения – это мчится вокруг вас в стремительном танце. Косые ливни насыщают воздух пронзительной свежестью. В языке не хватает слов, чтобы передать ощущение полета; для этого придется со временем изобрести совершенно новые слова. Пролететь над Рифтовой долиной и вулканами Сусва и Лонгонот – это все равно, что побывать над обратной стороной Луны. Порой выдается и счастливая возможность спуститься совсем низко и рассмотреть земных тварей тем же глазом, каким на них взирал, наверное, сам Господь, создавший их и поручивший Адаму подобрать для каждой имя.

Однако счастье в полете дарят не виды, а сама ваша деятельность: радость и восторг летчика заключаются в самом полете. Жители городов – унылые невольники единственного измерения: они ходят по одной линии, как привязанные. Переход от однолинейности даже к двум измерениям при прогулке по полю или лесу – уже восхитительное освобождение для этих рабов, сродни Французской революции. Но только в воздухе обретается полная свобода жизни в трех измерениях; после долгих веков заточения и мечтаний человеческое сердце вырывается в пространство.

Законы притяжения и времени

в зеленой роще жизни

приручены и смирны. Никто не ведает

как их легко погнуть.

Всякий раз, поднимаясь в воздух на аэроплане и глядя вниз, я, понимая, что оторвалась от земли, чувствовала, что делаю грандиозное открытие. «Раньше были одни мечты, – думала я, – а теперь я все понимаю».

Однажды мы с Денисом полетели на озеро Натрон, лежащее в девяноста милях к юго-востоку от фермы и на целых четыре тысячи футов ниже, в каких-то двух тысячах футов над уровнем моря. В озере Натрон добывают соду, его берега похожи белый бетон и издают сильный горьковато-соленый запах.

Небо было голубым, но когда кончились наши взгорья и пошла каменистая и голая равнина, оно совершенно лишилось окраски. Местность внизу больше всего напоминала панцирь черепахи. Внезапно нашему взгляду открылось озеро. Белое дно, сияющее сквозь толщу воды, придает озеру невероятную лазурную окраску, от которой хочется зажмуриться; озеро лежит на желтовато-коричневой местности, как большой аквамарин в ладонях. Мы стали снижаться, и наша темно-синяя тень заскользила по лазури озера. Здесь живут тысячи фламинго, хотя трудно понять, чем они кормятся – в этой соленой воде нет рыбы. При нашем приближении они разлетелись огромными кругами, как лучи заходящего солнца или китайский узор на шелке или фарфоре, ежесекундно меняющий очертания.

Мы приземлились на белом берегу, раскаленном, как духовка, и пообедали, прячась от солнца под крылом аэроплана. Достаточно было высунуть из тени руку, чтобы солнце обожгло ее до боли. Извлеченные из кабины бутылки с пивом были сперва приятно прохладными, но не прошло и четверти часа, как они нагрелись, как чай в чайнике.

Пока мы утоляли голод, на горизонте появился отряд воинов маасаи, направившийся к нам. Видимо, они наблюдали за посадкой аэроплана и решили взглянуть на него поближе. Прогулка любой протяженности, даже на таком адском солнцепеке, представляет для маасаи никаких трудностей. Они выстроились перед нами, голые, высокие, оружием. У ног каждого крохотная тень – единственная на этой местности, насколько хватало глаз. В шеренге насчитывалось пять человек. Они принялись переговариваться, обсуждая аэроплан и нас. Четверть века назад такая встреча грозила бы нам смертельной опасностью.

Через некоторое время один из маасаи выступил вперед и заговорил. Другого языка, кроме маасайского, эти люди не знали, мы их почти не понимали, поэтому беседа быстро выдохлась. Парламентер вернулся к соплеменникам. Все пятеро развернулись и удалились в раскаленную соленую пустоту.

– Может, слетаем в Наиваша? – предложил Денис. – Только путь туда лежит над очень негостеприимными местами, где нельзя садиться. Придется держаться высоты двенадцать тысяч футов.

Перелет от озера Натрон к Наиваша был скучным. Мы летели, не отклоняясь от прямого маршрута, на высоте двенадцати тысяч футов, а с такой высоты ничего невозможно разглядеть. На озере Натрон я сняла шлем, и теперь холодный воздух сдавил мне лоб; волосы развевались сзади, лоб был открыт, и мне казалось, что у меня вот-вот оторвется голова.

Именно этим путем, только в противоположную сторону, летала ежевечерне птица Рух, когда следовала из Уганды домой в Аравию, сжимая в каждой лапе по слону для своего птенца. Сидя перед пилотом, от которого вас отделяет только полкубометра воздуха, вы чувствуете себя так, словно он несет вас на вытянутых ладонях. Точно так же джинн нес по воздуху принца Али; крыльями самолет напоминает джинна.

Мы приземлились в Наиваша на ферме друзей; при подлете нам показалось сверху, что крохотные домишки и деревца присели на корточки, ошеломленные нашим появлением.

Когда у нас с Денисом не было времени на длительные полеты, мы просто поднимались над нагорьем Нгонг. Обычно это происходило на закате. Эти горы, равных которым по красоте не найдется, наверное, в целом мире, лучше всего рассматривать воздуха, когда летишь вровень с голыми откосами, то устремляющимися к вершинам, то внезапно ныряющими круто вниз.

Здесь, на высоте, паслись буйволы. В молодости, когда мне хотелось записать на свой счет по одному собственноручно добытому экземпляру каждого вида африканской живности, я именно здесь застрелила одного. Позже, когда мне расхотелось убивать животных и захотелось просто ими любоваться, я специально поднималась сюда. Я устраивала лагерь у ручья, на полпути к вершине, оставляла там слуг, палатки и припасы и холодным утром предпринимала на пару с Фарахом восхождение сквозь колючие заросли в надежде хоть краешком глаза взглянуть на стадо. Дважды мы возвращались обескураженные. То, что моими соседями с запада оставались дикие буйволы, повышало статус фермы, однако это были серьезные и независимые соседи, древняя аристократия нагорья, сильно поредевшая и не слишком склонная принимать гостей.

Однажды я пила с гостями чай перед домом, когда Денис, совершая полет из Найроби, пролетел у нас над головами в западном направлении; через некоторое время он снова появился и на этот раз сел. Мы с леди Деламер поехали за ним, но он не пожелал вылезать из аэроплана.

– На холмах пасутся буйволы, – сообщил он. – Хотите взглянуть?

– Не могу, – ответила я ему. – У меня гости.

– Мы просто полюбуемся на них и через четверть часа вернемся, – уговаривал он.

Подобные предложения звучат разве что в прекрасных снах. Леди Деламер отказалась лететь, поэтому его сопровождала я одна. Мы совершали полет на солнце, но склон холма находился в тени, куда скоро нырнули и мы. Для того чтобы выследить с воздуха буйволов, не потребовалось много времени. На просторном зеленом склоне, спускающемся с вершины, как скатерть собранная в три складки, паслось двадцать семь буйволов.

Сначала они показались нам сверху мышами, медленно ползающими по полу, потом мы опустились и пролетели в полутора сотнях футов над ними – с такого расстояния можно сразить выстрелом наповал. Мы сосчитали их, пока они мирно сходились и снова расходились. Стадо состояло из одного старого черного быка, пары быков помоложе и множества телят. Они паслись неподалеку от зарослей кустарника, готовые при малейших признаках опасности исчезнуть, но не ожидали, что опасность пожалует с воздуха.

Мы летали над ними взад-вперед, они слышали стрекот мотора, переставали жевать, но не догадывались посмотреть вверх. В конце концов до них дошло, что творится нечто странное; старый буйвол вышел из стада, угрожая тяжелыми рогами невидимому врагу и врастая копытами в землю; потом он затрусил вниз, быстро перейдя на бег. Стадо бросилось за ним следом, поднимая пыль и раскидывая в стороны камешки. В зарослях буйволы снова сгрудились и остановились. Сверху это походило на скопление темно-серых валунов. Им казалось, что здесь-то их никто не сможет разглядеть, что соответствовало бы действительности, если бы недруг передвигался по поверхности земли; однако с высоты птичьего полета их было видно, как на ладони. Мы взмыли вверх и легли на обратный курс. Я чувствовала себя так, словно прокралась неведомой тропой в самое сердце нагорья Нгонг.

Когда я вернулась к чайному столу, чайник все еще был настолько горяч, что я обожгла об него пальцы. То же самое случилось с пророком, когда его, опрокинувшего кувшин с водой, забрал с собой архангел Гавриил, чтобы показать седьмое небо. Когда он вернулся, из кувшина еще не успела вытечь вся вода.

На нагорье Нгонг жила пара орлов. Иногда после обеда Денис предлагал:

– Давай навестим орлов.

Однажды я заметила одного орла сидящим на камне у вершины горы, но чаще они проводили время в воздухе. Мы нередко преследовали орлов, кренясь то на одно крыло, то на другое; уверена, что зоркие птицы сознательно забавлялись с нами. Однажды, летя рядом с орлом, Денис выключил двигатель, и до меня донеслось гордое курлыканье птицы.

Африканцы любили аэроплан. Одно время на ферме вошло в моду писать его портрет, и я находила клочки бумаги с рисунками аэроплана и его изображения в кухне на обоях. Но по большому счету их не интересовала ни машина, ни наши полеты.

Наши рекомендации