Несчастный случай на ферме

Несчастный случай

Вечером девятнадцатого декабря я вышла перед сном из дома, чтобы взглянуть, не собирается ли дождь. Думаю, многие фермеры на нагорье поступили в тот час так же. В благоприятные годы в рождественские дни проливалось по несколько сильных ливней, что очень полезно для молодых зерен кофе, появляющихся на ветвях после цветения во время скоротечных октябрьских дождей. Но в ту ночь дождь ничто не предвещало. Безоблачное небо тихо торжествовало, сияя бесконечным множеством звезд.

Небеса экватора богаче звездами, чем северное небо, к тому же их видишь чаще, потому что больше времени проводишь на открытом воздухе. В Северной Европе зимние ночи слишком морозны, чтобы наслаждаться созерцанием звезд, а летом их едва удается разглядеть в бледном ночном небе.

Тропическая ночь отличается повышенной общительностью; тем же самым римская католическая церковь отличается от протестантских церквей Севера, куда не зайдешь просто так. Здесь же ты чувствуешь себя посреди просторного помещения, куда постоянно заглядывают посетители, находишься в гуще событий. В Аравии и в Африке, где полуденное небо убийственно и беспощадно, ночь – время для путешествий и всяческих дел. Именно здесь дали названия звездам, на протяжении многих столетий указывавшим людям путь, тянувшийся извилистой лентой через пески пустынь и через моря во все стороны света. Машины тоже резвее бегут ночью, и рулить под звездами – приятное занятие; тут быстро входит в привычку договариваться с друзьями о встрече в следующее полнолуние. Начало сафари приурочивают к новолунию, чтобы иметь в запасе несколько лунных ночей.

Возвращаясь в Европу, усматриваешь сперва странность в том, что тамошние твои приятели-горожане полностью игнорируют движение луны. Ведь ты привыкаешь к тому, что молодая луна была сигналом к действию для легендарного проводника верблюжьего каравана, снимавшегося с места при ее появлении на небесах. Глядя на серп месяца, он становился одним из философов, черпающих в лунном свете вдохновение для построения системы мироздания. Видимо, он подолгу не спускал взгляда с луны, потому что избрал ее своим символом, под которым шел от победы к победе.

Я прославилась среди африканцев тем, что неоднократно становилась первой обитательницей фермы, замечавшей молодую луну, появляющуюся в виде тоненького серпа на восходе солнца. Три года подряд я первая оповещала таким образом своих магометан о наступлении их священного месяца Рамадана.

Фермер неторопливо обводит глазами горизонт. Сначала он смотрит на восток, потому что только оттуда можно ожидать появления дождевых туч, а там сияет звезда Колос из созвездия Девы. Южнее его приветствует Южный Крест, привратник великого мира, верный спутник путешественников, питающих к нему суеверное пристрастие; выше, под мерцающим потоком Млечного Пути, горят Альфа и Бета Центавра. На юго-западе светит величественный Сириус и задумчивый Канопус, а к западу, над чуть заметной полосой холмов, искрится алмазный орнамент – Ригель, Бетельгейзе и Беллатрикс (звезды в созвездии Орион). Под конец фермер обращает свой взор на север, туда, куда каждому из нас предстоит рано или поздно удалиться, и лицезреет Большую Медведицу, вставшую здесь на голову – шутка, веселящая сердце уроженца Севера.

Людям, которых посещают по ночам сны, знакомо ни с чем не сравнимое счастье, которого лишен мир дневного света, экстаз и легкость на душе, сходные со вкусом меда на языке. Ведомо им и то, что объяснение восторга, который охватывает спящего, – это чувство ничем не ограниченной свободы, которое он познает во сне. Это не свобода диктатора, навязывающего миру свою волю, а свобода художника, не скованного ничем, даже волей. Удовольствие от счастливого сна зависит не от его содержания, а от того, что во сне все происходит без участия спящего. Над событиями своего сна он не властен.

Во сне возникают сами собой восхитительные ландшафты, умопомрачительные виды, густые и изящные оттенки, дома, дороги, о которых спящий и не слыхивал. Он лицезрит незнакомых людей, которые дружественны или враждебны ему, хотя он не имеет к ним ни малейшего отношения. Сны насыщены упоительными бегствами и погонями. Изречения всех персонажей снов проникнуты мудростью. Если удастся вспомнить все это при свете дня, то ночной восторг померкнет, потому что принадлежит иному миру; однако стоит баловню сновидений снова улечься, как он опять возносится и погружается в море восторга. Он купается в ощущении полной свободы, которая течет сквозь него, как воздух, как свет, как неземное дыхание.

Ему даровано великое счастье: без малейших усилий с его стороны он познает ни с чем не сравнимое удовольствие. Он участвует в великом сражении или танцует на грандиозном балу, причем сознает, что все это время даже не утруждает свои ноги стоянием, а просто возлежит. Чувство свободы пропадает тогда, когда в сознании сидит занозой какая-нибудь необходимость, спешка, забота: написать письмо, успеть к поезду, сделать важную работу. В этом случае спящий пускает коней своего сна галопом, спускает курки всех ружей – и сон начинает таять, превращается в кошмар, то есть в самое гадкое и вульгарное из всех возможных сновидений.

В мире бодрствования больше всего приближается к сновидению ночь без сна в большом городе, где никто ни с кем не знаком, и африканская ночь. Она тоже несет бесконечную свободу. Именно тогда все происходит: решаются судьбы, кипит жизнь, однако ты не имеешь ко всему этому ни малейшего отношения.

Сразу после заката африканский воздух наполняется летучими мышами, снующими так же бесшумно, как автомобиль по асфальту; в глазах сидящей на дороге хищной птицы отразится свет фар твоей машины, прежде чем она круто вспорхнет вверх прямо из-под колес. По дороге торопятся по своим нуждам мелкие грызуны, внезапно приседая или подпрыгивая, как миниатюрные кенгуру. В высокой траве поют свою нескончаемую песнь цикады, от богатства ароматов захватывает дух, а по небу скатываются, как слезы по щекам, падающие звезды. Ты – привилегированная персона, к которой обращено все происходящее, ты с гордо поднятой головой принимаешь царские дары.

В нескольких милях от фермы, в резервации маасаи, переходят с пастбища на пастбище зебры; стада перемещаются по серой равнине, как светлые полосы. На покатых склонах пасутся буйволы. Молодежь с фермы бредет мимо, парами и по трое, отбрасывая на лужайку длинные узкие тени. У каждого своя цель, они сейчас не работают на меня, и я не имею к ним отношения. Они лишний раз подчеркивают это, слегка замедляя шаг при виде огонька моей сигареты и на ходу адресуя мне приветственные жесты.

– Джамбо, мсабу.

– Джамбо, Морани, куда направляешься?

– На манаятту к Категу. У Категу этой ночью большая нгома. До свидания, мсабу.

Более крупные компании несут на пляски собственные барабаны, которые слышно издалека, как настойчивый пульс в черном теле ночи. Внезапно в неподготовленное ухо врывается резкий звук, вернее, глубокая вибрация воздуха – рев охотящегося в отдалении льва. Там, где он охотится, совершаются важные события. Рев больше не повторяется, но мой горизонт благодаря ему уже расширился: я вижу мысленным взором скрытые от глаз дальние укромные уголки.

Стоя перед домом, я услышала неподалеку выстрел. Второго выстрела не последовало, и ночь опять замкнулась в своей обычной неподвижности. Через какое-то время снова загомонили цикады, словно выстрел заставил их умолкнуть и прислушаться.

Один-единственный выстрел в ночи звучит решительно и необратимо. Он напоминает чье-то односложное тревожное послание. Я замерла, гадая, что бы это могло значить. Целиться во что бы то ни было в такой час было невозможно, а для того, чтобы отпугнуть зверя, следует сделать два выстрела, а то и больше.

Возможно, это дал о себе знать старый индус, плотник и кузнец Пуран Сингх; он вполне мог выпалить в гиен, проникнувших во двор и покусившихся на воловьи шкуры, подвешенные с камнями в качестве грузил; потом их нарезают на вожжи для воловьих упряжек. Пуран Сингх – совсем не героическая натура, но, испугавшись за вожжи, он мог распахнуть дверь своей хижины и пальнуть из древнего дробовика в сторону гиен. Впрочем, он разрядил бы оба ствола, а потом бы снова их зарядил и дал второй залп, раз уж ему захотелось в кои-то веки побыть героем. Но что означает единственный выстрел, за которым следует тишина?

Я немного подождала второго выстрела, но безуспешно; подняв голову, я удостоверилась, что дождя тоже не будет. Тогда я решила лечь, захватив с собой в кровать книгу и не потушив лампу. Когда среди грузов, снаряжаемых в Европе для Африки, случайно оказывается славная книжка, заслуживающая прочтения, ее читают именно так, как на это уповал ее автор, – моля Бога, чтобы продолжение оказалось не менее захватывающим, чем начало. Воображение разыгрывается, его уже не остановить…

Спустя пару минут на дорожку перед домом с ужасающей скоростью вылетел мотоцикл. Кто-то громко постучал в длинное окно гостиной. Я надела юбку, халат и тапочки, взяла лампу и вышла.

Меня поджидал управляющий моей фабрики, с безумными глазами, весь взмокший. Это был американец по фамилии Белкнап, очень способный, даже вдохновенный механик, но неуравновешенная натура: в его изложении все либо приобретало черты полнейшего совершенства, либо безнадежно валилось в тартарары. Поступив ко мне на службу, он сперва удручил меня и даже поверг в смятение своими неустойчивыми взглядами на жизнь и на перспективы моей фермы, но впоследствии я к нему привыкла. Его взлеты и падения оказались всего лишь ежедневной гимнастикой для его буйного темперамента, нуждающегося в упражнениях и застаивающегося от отсутствия событий; такое часто происходит в Африке с энергичными белыми молодыми мужчинами, особенно бывшими горожанами.

Однако сейчас речь шла не о гимнастике. Произошла трагедия, и Белкнап еще не решил, чем лучше потрафить своей ненасытной душе – сразу воздеть руки к черным небесам или ограничиться лаконичным изложением, чтобы не погрузиться в уныние. Дилемма сделала его похожим на мальчишку, стремглав примчавшегося с вестью о катастрофе. Изложение его получилось сбивчивым. Говоря, он постепенно понимал, что судьба снова не приняла его всерьез и его роль в событиях сводится к минимуму.

К этому времени на шум вышел из своего домика Фарах. Я выслушала рассказ вместе с ним.

Трагедия начиналась вполне мирно и неспешно. У повара управляющего был выходной; в его отсутствие семилетний поваренок Каберо, сын моего старого арендатора и ближайшего соседа фермы, старого лиса Канину, пригласил на кухню своих приятелей. К ночи компания совсем разошлась; Каберо притащил ружье хозяина и стал разыгрывать перед малолетними дикарями белого человека. Сам Белкнап разводил птицу: он поставлял на рынок каплунов и пулярок, закупая в Найроби породистых цыплят, и держал на веранде дробовик, чтобы отпугивать коршунов и диких кошек.

Из дальнейших объяснений Белкнапа выяснилось, что он держал оружие незаряженным, но дети нашли патроны и сами загнали их в стволы. Полагаю, в этом пункте ему изменила память: дети вряд ли сумели бы это сделать, даже если бы захотели; скорее всего, случаю оказалось угодно, чтобы именно в этот вечер он оставил дробовик заряженным.

Так или иначе, в стволе оказался заряд; Каберо по детской глупости и от возбуждения направил ружье в толпу сверстников и спустил курок. Раздался выстрел. Трое были слегка ранены и в ужасе покинули кухню, двое остались на полу – то ли с сильными ранениями, то ли бездыханные. Белкнап завершил свое изложение пространной анафемой африканскому континенту и всему, что на нем творится.

Пока он говорил, из дома тихо вышли бои; потом они вынесли керосиновую лампу. Мы запаслись бинтами и дезинфицирующими средствами. Попытки завести машину были бы бесполезной тратой времени, поэтому мы со всех ног пустились по лесу к дому Белкнапа. По узкой тропинке скакали тени от наших фигур, озаряемых болтающейся керосиновой лампой. До нас доносились короткие вопли – так кричит в смертельной агонии ребенок.

Кухонную дверь мы нашли распахнутой, словно сама смерть, сделав свое черное дело, поспешно покинула дом, оставив после себя страшную картину, как барсук, наведавшийся в курятник. На столе чадила лампа, в воздухе еще стояла пороховая вонь. На столе красовалось ружье. Вся кухня была забрызгана кровью: я поскользнулась на полу и чуть не растянулась. Керосиновой лампой очень сложно осветить конкретное место, зато она отлично освещает все помещение, давая правильное представление о ситуации; то, что я увидела в ее свете, запомнилось мне лучше, чем что-либо еще.

Я узнала пострадавших: это были малолетние пастухи, приглядывавшие за отцовскими овцами. Вамаи, сын Жогоны, живой мальчуган, какое-то время обучавшийся в школе, лежал на полу между дверью и столом. Он был еще жив, но жизнь теплилась в нем еле-еле; будучи без сознания, он издавал тихие стоны. Мы отнесли его в сторонку, чтобы не наступить на него. Кричал Ваниангерри, самый юный из собравшихся. Он сидел, наклонившись к лампе; из его лица хлестала кровь, хотя лицом это уже трудно было назвать, потому что заряд угодил ему прямо в голову и снес нижнюю челюсть. Он отчаянно размахивал ручонками, как обезглавленный петух – крыльями.

При подобном несчастье в голову приходит единственное решение – то самое, к которому прибегаешь на охоте или на скотном дворе: побыстрее прикончить страдальца, чтобы избавить его от дальнейших мучений. В следующую секунду понимаешь, что это не выход, и начинаешь сходить с ума от страха. От отчаяния я обхватила голову ребенка руками и прижала к себе. Мне показалось, что я действительно убила его, потому что крик прекратился; он сел прямо, уронив руки, словно превратившись в деревянного истукана. Теперь я знаю, что должен испытывать знахарь, врачующий наложением рук.

Бинтовать пациента, у которого отстрелена половина лица, – нелегкая задача: торопясь остановить кровь, рискуешь перекрыть ему воздух. Мне пришлось положить щуплое тельце Фараху к себе на колени и попросить Фараха удерживать его головку в нужном положении, так как иначе мне не удалось бы закрепить повязку; если бы раненый запрокинул голову, то захлебнулся бы кровью. В итоге я добилась своего.

Потом мы положили на стол Вамаи и поднесли к нему лампу. Дробины угодили ему в горло и в грудь. Кровотечение было несильным: только из уголка рта стекала струйка крови. Поразительно было видеть этого малолетнего африканца, недавно полного жизни, как дикий козленок, настолько неподвижным. Пока мы осматривали его, выражение его лица изменилось: теперь это была гримаса величайшего изумления. Я послала Фараха за нашей машиной, потому что детей требовалось незамедлительно отвезти в больницу.

Пока мы ждали, я спросила про Каберо, спустившего курок и ставшего, таким образом, виновником кровопролития. Белкнап поведал мне о нем любопытную историю. За пару дней до трагедии Каберо купил у хозяина старые шорты и обещал заплатить за них рупию из своей получки. Услыхав выстрел и вбежав в комнату, Белкнап застал его на середине комнаты, с дымящимся дробовиком в руках. Взглянув на Белкнапа, Каберо запустил левую руку в карман шортов, которые он натянул специально по случаю праздника, извлек рупию и положил ее на стол, бросив туда же правой рукой роковое ружье.

Рассчитавшись таким образом с миром, он исчез навсегда. Тогда мы еще этого не знали, но потом оказалось, что тот величественный жест свидетельствовал о его решении сгинуть с лица земли. Это был очень неординарный поступок для африканца, так как они обычно не утруждают себя памятью о долге, тем более, если задолжают белому. Видимо, случившееся показалось бедняге Каберо Страшным судом, и он почувствовал, что должен со всеми расплатиться; не исключено также, что он захотел выручить нуждающегося друга. Возможно и третье объяснение: шок, грохот, смерть друзей поколебали его рассудок, вышибли из него главное и превратили периферийные до того соображения в первостепенные.

В то время в моем распоряжении был старенький вездеход. Я не могу сказать о нем ни одного дурного слова, так как он верно служил мне очень много лет. Однако у него редко когда работало больше двух цилиндров, фары тоже барахлили, поэтому при поездках на танцы в клуб «Muthaiga» тормозной фонарь мне заменяла керосиновая лампа, обмотанная красной косынкой. Машину требовалось толкать, чтобы она завелась; в ту ночь на это ушло особенно много времени.

Мои гости часто жаловались на негодное состояние подъездных путей к моему дому; во время той скачки наперегонки со смертью я впервые поняла, насколько они правы. Сначала я посадила за руль Фараха, но потом решила, что он намеренно сворачивает во все имеющиеся в наличии ямы и ударяется обо все колдобины, и отняла у него руль. Для этого мне пришлось остановиться у пруда и вымыть в кромешной темноте руки. Расстояние до Найроби показалось мне в тот раз огромным. Поездка отняла так много времени, что впору было бы добраться до самой Дании.

Больница для африканцев расположена на холме, перед самым въездом в Найроби. В темноте она казалась вымершей. Нам стоило больших трудов привлечь к себе внимание; в конце концов к нам вышел то ли врач, то ли толстяк-санитар в причудливом нижнем белье – индиец-католик из Гоа со странной манерой делать жест сначала одной рукой, а потом повторять его другой.

Пока мы вынимали Вамаи из машины, мне чудилось, что мальчик шевелится, но в ярко освещенной палате сразу стало ясно, что он мертв. Старый медик долго размахивал руками, повторяя:

– Он мертв.

С не меньшей силой жестикулируя при осмотре Ваниангерри, он повторял:

– Он жив.

Я никогда больше не встречалась с этим человеком, так как мне уже не доводилось появляться в больнице ночью, когда он дежурил. В те минуты меня раздражали его замашки, но потом я поняла, что это была сама Судьба, встретившая нас в белых тряпках на пороге своей обители, чтобы бесстрастно отсортировать смерть от жизни.

В больнице Ваниангерри оправился от транса, и его охватила безудержная паника: он цеплялся за меня и за любого, кто появлялся с ним рядом, и сотрясался от рыданий. Старый врач усмирил его инъекцией, посмотрел на меня сквозь очки и проговорил:

– Он жив.

Я оставила детей, мертвого и живого, на носилках, предоставив обоих их судьбе.

Белкнап, сопровождавший нас на мотоцикле – для того, в основном, чтобы подталкивать машину, если она заглохнет по пути, – решил, что о случившемся надлежит уведомить полицию. Мы поехали в город, к полицейскому участку, и стали свидетелями ночной жизни города.

Мы не застали в участке белого полицейского и решили дожидаться его в машине. Участок располагался на улице, засаженной высокими эвкалиптами – деревом пионеров новых земель; ночью длинные узкие листочки этого растения источают странный, но приятный аромат и не менее странно выглядят в свете уличных фонарей. За время нашего ожидания полицейские-африканцы приволокли в участок молодую грудастую негритянку, сопротивлявшуюся что было мочи, царапавшую им физиономии и визжавшую, как свинья под ножом; за ней последовали драчуны, снова кинувшиеся друг на друга на ступеньках участка, и только что застигнутый на месте преступления воришка, сопровождаемый толпой любителей слоняться по ночам, половина которой защищала арестованного, а другая половина – правоту полицейских; всему этому сопутствовал оглушительный гам.

Наконец, перед нами предстал молодой полицейский чин, покинувший, похоже, по такому случаю веселую вечеринку. Белкнапа ждало разочарование: сначала полицейский записывал его слова с огромным интересом и с устрашающей скоростью, но потом впал в глубокую задумчивость, стал лениво водить карандашом по бумаге, а под конец вообще бросил писать и убрал карандаш в карман. Я к тому времени успела замерзнуть и была рада, когда нас отпустили домой.

На следующее утро, еще лежа в постели, я поняла по чрезмерной тишине, что вокруг дома собралось много людей. Я знала, что это старики с фермы, которые, усевшись на камни, жуют табак, сплевывают и перешептываются. Знала я и причину их прихода: они хотели поставить меня в известность, что собирают по поводу ночного выстрела и смерти детей кияма.

Кияма – это собрание старейшин, разрешенное властями как средство решения споров, возникающих между арендаторами. Кияма устраивают по случаю преступления или несчастного случая, чтобы неделями заниматься болтовней и так ни до чего и не договориться. Я знала, что старики желают обсудить происшествие со мной, а впоследствии затащить меня на заключительный суд, чтобы услышать от меня окончательное суждение. Мне не хотелось вступать в утомительные рассуждения по поводу кровавой трагедии, поэтому я послала за лошадью, чтобы уехать от них подальше.

Выйдя из дому, я увидела, как и ожидала, собрание старейшин, усевшихся перед хижинами слуг. Соблюдая свое старческое и мужское достоинство, они делали вид, что не замечают меня, а когда поняли, что я уезжаю, было уже поздно. Они поспешно вскочили на ноги и стали размахивать руками, привлекая мое внимание. Я тоже помахала им в ответ и ускакала.

Верхом в резервацию

Мой путь лежал в резервацию маасаи. Для того, чтобы туда попасть, мне надо было пересечь реку. Через четверть часа я въехала в заповедник. Поиски брода всегда отнимали у меня время; спуск к воде был каменистым, а подъем на другой стороне – крутым; но все труды окупались сторицей.

По другую сторону простиралась на сотни миль покрытая травой чуть волнистая равнина без изгородей, канав, дорог. Человеческих поселений там тоже не было, если не считать деревень маасаи, которые по полгода пустовали, когда эти скитальцы откочевывали вместе со своим скотом на другие пастбища. Кое-где в саванне поднимались невысокие колючие деревца; повсюду тянулись глубокие высохшие русла, выстланные крупными плоскими камнями, которые приходилось преодолевать по звериным тропам. Вокруг стояла такая тишина, что я даже написала об этом стихотворение:

Через долину дует ветер,

шурша высокой травой,

И одиночество играет

с саванной, с ветром и со мной.

Сейчас, оглядываясь на свою жизнь в Африке, я чувствую, что лучше всего ее отражают слова «существование человека, перенесшегося из мира спешки и шума в страну безмолвия».

Перед самыми дождями маасаи жгут старую сухую траву; по черной и безжизненной саванне становится неприятно путешествовать, потому что конь поднимает копытами черную пыль, которая окутывает всадника с ног до головы и попадает в глаза; собаки ранят лапы о колючую стерню.

Но после дождей равнина покрывается свежей изумрудной травой, и у всадника, а также у его коня голова идет кругом от восторга. Новая трава привлекает на недавнюю гарь различных газелей, которые выглядят издалека как игрушки на бильярдном сукне. Неожиданно для себя можно оказаться в гуще стада канн; эти могучие, но мирные животные подпускают человека совсем близко и лишь потом трусят в сторону, закидывая головы с длинными рогами и размахивая складками кожи, свисающими на груди. Кажется, что они сошли с египетских настенных росписей, только на них они таскают плуги и выглядят совсем домашними. Жирафы в заповеднике, наоборот, пугливы и осмотрительны.

Иногда в первый месяц дождей просторы резервации покрывают бело-розовые цветы, причем настолько густо, что кажется, будто выпал снег…

Я намеренно унеслась мыслями в дикий мир, чтобы не думать о людях; у меня было очень тяжело на душе после ночной трагедии. Старики, пришедшие к моему дому, смутили меня; в старые времена они сочли бы, что на них наложила проклятье ведьма, которая таскает под одеждой восковую фигурку, собираясь наречь ее именем их племени.

Юридическая сторона моих отношений с африканцами на ферме имела весьма забавный характер. Стремясь прежде всего к покою, я не могла махнуть на них рукой, потому что ссора между арендаторами, которой не найдено окончательное решение, сродни специфическим африканским занозам: снаружи кажется, что все зажило, но под кожей идет активное гниение, и единственный выход – полностью их удалить. Африканцам это было отлично известно, и если они хотели довести какой-то спор до полного разрешения, то обращались за арбитражем ко мне.

Абсолютно не разбираясь в их законах, я, наверное, выглядела на их судилищах как примадонна, совершенно не знающая роли и пользующаяся на протяжении всего спектакля услугами суфлера. Эти услуги мне охотно предоставляли мои старики, действуя тактично и терпеливо. Иногда я превращалась в оскорбленную примадонну, шокированную навязанной ей ролью, отказывающуюся исполнять ее дальше и покидающую сцену. Когда это случалось, моя аудитория воспринимала происходящее как жестокий удар судьбы, волю Всевышнего, недоступную их пониманию. Провожая меня взглядами, старики молча поплевывали.

Африканское представление о справедливости отличается от европейского настолько, что последнее в Африке просто неприменимо. Африканец признает единственный способ исправления последствий катастрофического события: возмещение ущерба. Мотивы поступков его не заботят. Неважно, ждал ли ты своего недруга в засаде, чтобы перерезать ему горло, или, валя дерево, случайно уронил его на зазевавшегося прохожего – с точки зрения африканца ты заслуживаешь одинакового наказания. Община понесла урон и ждет компенсации. Африканец не тратит времени и умственной энергии на взвешивание вины и заслуг: то ли он боится, что это слишком далеко его заведет, то ли полагает, что это его не касается. Зато он готов до бесконечности рассуждать о том, как оценить причиненный ущерб в головах мелкого рогатого скота, и тут для него перестает существовать время; он торжественно заводит приглашенного арбитра в священную чащобу софистики. В те времена я еще не могла совместить это со своим понятием о справедливости.

У всех африканцев очень схожие обычаи. Сомалийцы имеют совсем не такой склад ума, как кикуйю, и глубоко их презирают, однако точно так же, как они, денно и нощно просиживают у себя в Сомали, подыскивая эквиваленты убийству, изнасилованию, мошенничеству в своих ненаглядных верблюдицах и кобылицах, чьи имена и родословные вписаны в их сердца.

Однажды до Найроби долетела весть о том, как младший брат Фараха, десятилетний мальчишка, бросил где-то в Бурамуре камень в мальчишку из другого племени, выбив тому два зуба. По этому поводу на ферме состоялось собрание представителей двух племен, которые много ночей подряд проговорили, сидя на полу в доме Фараха. Тут были и худые старики, носившие вознаменование хаджа в Мекку зеленые тюрбаны, и заносчивые молодые сомалийцы, служившие в ожидании более серьезной работы оруженосцами у знаменитых европейских путешественников и охотников, и темноглазые, круглолицые юнцы, скромно представлявшие свои семейства и помалкивавшие, но зато внимательно слушавшие и мотавшие на непроросший ус.

По словам Фараха, серьезность происшествия объяснялась подпорченной внешностью пострадавшего: в свое время он столкнется с трудностями на брачном поприще и будет вынужден снизить претензии к происхождению своей избранницы и ее красоте. В результате была назначена выплата в размере пятидесяти верблюдов, то есть половины пени за убийство, равной сотне верблюдов. Где-то в Сомали были куплены пятьдесят верблюдов, которые в урочный срок повлияют на цену невесты-сомалийки и побудят ее закрыть глаза на отсутствие у жениха двух зубов. Тем самым, возможно, был заложен фундамент семейной трагедии. Сам Фарах считал, что легко отделался.

Африканцы с фермы никогда не понимали моих взглядов на их юридические отношения, но при любых невзгодах первым делом бежали за помощью ко мне.

Однажды в сезон уборки кофе девушка-кикуйю по имени Вамбои погибла под колесами повозки, влекомой волами. На таких повозках собранный кофе доставлялся на кофесушилку, и я категорически запретила пользоваться ими как транспортным средством. Иначе девушки и ребятишки вовсю разъезжали бы развлечения ради на волах, хотя добраться куда-то пешком можно было куда быстрее, чем на этом медлительном транспорте, а волам и без того приходилось нелегко. Однако молодым погонщикам было трудно отказать ясноглазым девицам, бежавшим рядом с их повозками и умолявшим доставить им удовольствие; единственное, на что их хватало, – это предупреждать пассажирок, чтобы они спрыгивали при приближении к моему дому. Вамбои тоже спрыгнула, но не удержалась и упала; колесо проехало по ее головке и раздавило череп.

Я послала за ее старыми родителями, которые стали убиваться над телом. Я знала, что кроме прочего смерть дочери означает для них крупный убыток, ибо девушка была на выданье, что сулило им немало овец и коз, а также пару телок. Надежды на это возлагались с самого ее рождения. Я уже размышляла о том, какую помощь им оказать, когда они ошеломили меня энергичными требованиями о полной компенсации.

Я твердо отказалась платить. Ведь я предупреждала всех девушек на ферме, что ездить на повозках запрещено; об этом было известно буквально каждой. Старики кивали, полностью со мной соглашаясь, однако продолжали требовать платы. Их аргумент был прост: кто-то должен им заплатить. По их мнению, этому принципу ничего нельзя было противопоставить, и переубедить их было бы все равно, что внушить теорию относительности. Вызывалось это не жадностью и не злобой; когда я положила конец спору и зашагала от них прочь, они последовали за мной по пятам, словно я была магнитом, к которому их притягивало согласно законам природы.

Они уселись ждать меня перед домом. Это были бедняки, низкорослые и недокормленные; там, на лужайке, они походили на пару барсуков. Они просидели там до заката, после чего мне уже было трудно их различить. Они были сломлены страшным горем. Утрата и убыток, вместе взятые, лишали их сил к жизни.

Фарах в тот день отсутствовал; когда в доме, зажгли свет, я послала несчастным денег, чтобы они купили барана и поели. Это оказалось опрометчивым шагом: они приняли мой поступок за первый признак близящейся сдачи осажденной крепости и просидели перед домом всю ночь. Не знаю, ушли бы они просто так, если бы поздно вечером их не посетила мысль потребовать возмещения у погонщика повозки. Эта мысль подняла их с травы; мгновение – и они бесшумно ретировались. С утра пораньше они отправились в Дагоретти, где проживал заместитель окружного комиссара полиции.

Ферма стала ареной длительного разбирательства по делу об убийстве и наплыва многочисленных полицейских-африканцев. Однако вариант властей сводился к предложению повесить погонщика, которое было снято после получения исчерпывающих показаний и обещания старейшин не проводить свою кияма. В конце концов родители погибшей вынуждены были, по примеру всех остальных людей на земле, подчиниться закону относительности, в котором ничего не смыслили.

Иногда, потеряв терпение со своими старейшинами, засиживавшимся на кияма, я выкладывала им все, что о них думала. «Вы, старики, – говорила я им, – присуждаете молодежь к таким штрафам, что у них уже не остается денег на себя. Вы выводите их из игры и сами скупаете всех девушек».

Старики внимательно слушали, поблескивая черными глазками на сухих морщинистых лицах и что-то шепча тонкими губами, словно повторяя мои слова; они явно смаковали то, что их хитроумие получает такое блестящее словесное воплощение.

При всех расхождениях во взглядах моя роль судьи у кикуйю таила множество перспектив и была мне очень дорога. Я была тогда молода и подолгу размышляла о справедливости и несправедливости, причем чаще – с точки зрения подсудимого, ибо раньше не сиживала на месте судьи. Я изо всех сил старалась судить справедливо, стремясь к спокойствию на ферме. Порой, сталкиваясь с особенно сложными случаями, я брала время на размышление и старалась оградиться от постороннего влияния. На население фермы это производило должное впечатление: люди еще долго потом уважительно вспоминали такие разбирательства, подчеркивая, что дело оказалось крайне трудным – на него ушло больше недели. На африканца нетрудно произвести впечатление, затратив на какое-то дело больше времени, чем затратил бы на него он сам; проблема в том, чтобы перещеголять его в медлительности.

Само желание африканцев видеть меня своей судьей и уважать мое решение объясняется тем значением, которое имеют для их сознания мифологические и теологические соображения. Европейцы уже утратили способность к мифотворчеству и сотворению догм, поэтому вынуждены оглядываться в прошлое, когда возникает необходимость в новых мифах или догмах. Африканцы же самым естественным образом ступают на эти неверные тропы. Особенно ярко эта их способность проявляется при общении с белыми.

Доказательством могут служить хотя бы имена, которыми они нарекают европейцев уже после непродолжительного контакта. Вы узнаете об этих именах, если пошлете гонца с вашим посланием к знакомому или станете спрашивать у встречных дорогу к дому приятеля: выясняется, что ваши знакомые известны африканцам совсем под другими именами.

Так, один мой необщительный сосед, никогда не приглашавший к себе друзей, был прозван ими Sahana Moja – «Одно покрывало». Швед Эрик Оттер стал Rezave Moja – «Один патрон», ибо валил жертву один выстрелом (очень достойная кличка). Другой знакомый, помешанный на автомобилизме, был прозван «Получеловек-полуавтомобиль». Когда африканцы называют белых именами животных – рыб, жирафов, жирных буйволов, то черпают образы в древних сказаниях; в их подсознании эти белые фигурируют, наверное, и как люди, и как соответствующие представители звериного царства.

К тому же слова обладают особой магией: человек, на протяжении многих лет известный своему окружению под именем какого-то животного, в конце концов начинает ощущать с ним родство и узнает в нем свои черты. После возвращения в Европу он удивляется, почему никто больше не усматривает их в его облике.

Однажды я повстречалась в Лондонском зоопарке со старым правительственным чиновником, давно ушедшим на покой, носившим в Африке кличку Bwana Tembu – «Господин Слон». Он стоял в одиночестве перед слоновником, внимательно наблюдая за его обитателями. Не исключено, что он часто там появлялся. Его африканские слуги сочли бы это нормальным явлением, однако во всем Лондоне разве что одна я, приехавшая туда всего на несколько дней, была способна его понять.

Рассудок африканца – причудливый механизм, связанный невидимыми приводными ремнями с умершими предками, которые верили, что бог Один, желая увидеть весь мир, добровольно лишился одного глаза, а бога любви представляли ребенком, в любви не сведущим. Вполне возможно, что кикуйю с фермы усматривали мои судейские способности в том обстоятельстве, что я не имела ни малейшего понятия о законах, в соответствии с коими судила.

Постоянно творя мифы, африканцы способны совершать в отношении вас действия, против которых вы при всем желании не можете уберечься. Вы вполне можете превратиться у них в истукана. Лично я сознавала, что такой процесс имеет место, и дала ему собственное определение: я называла это превращением меня в бронзовую змею. Европейцы, долго жившие среди африканцев, поймут, что я имею в виду, пускай я и нарушаю библейский канон. Полагаю, что как бы мы ни суетились, какого бы прогресса в науке и технике ни добивались, несмотря на все величие Британской империи, в этом заключается единственная польза, какую африканцы на самом деле способны из нас извлечь.

Превратить в истуканов всех белых сразу невозможно, к тому же истуканы будут получаться разного достоинства. Африканцы расставляют нас по ранжиру в зависимости от нашей полезности для них в такой роли. Скажем, многие мои друзья – Денис Финч-Хаттон, оба Коула – Гелбрейт и Беркли, сэр Нортруп Макмиллан – котировались очень высоко.

Наши рекомендации