Иннокентий Федорович Анненский (1855-1909)
Анненский – чрезвычайно оригинальная, недостаточно разъясненная в истории русской литературы фигура, место и значение которой не определено. Так сказать, новое явление по сравнению с Фофановым, Апухтиным, Случевским: хотя по возрасту он ближе к их поколению, в то же время его можно назвать предшественником русского модернизма, «поэтом для поэтов» (этими словами потом будут называть футуриста В. Хлебникова). Он проходит школу классического воспитания, не испытывает никакого влияния Владимира Соловьева, выступает в печати со стихами в 1904 году, когда символисты уже десять лет бушуют в литературе, и еще десять лет будут бушевать после его смерти.
И по темпераменту Анненский не бунтарь, не открыватель новых миров, а гимназический учитель латинского и греческого языков, директор Николаевской мужской гимназии в Царском Селе. Литературных связей не ищет, лишь на короткое время сближается с журналом С.К. Маковского «Аполлон», сотрудничавшим здесь же Максимилианом Волошиным, при помощи которого в год своей смерти публикует книгу стихов в московском издательстве «Гриф». Главный сборник его стихов – «Тихие песни» (1904), обративший на себя внимание Блока и Брюсова новизной многих мотивов и поэтических разработок; сборник «Кипарисовый ларец» вышел двумя изданиями посмертно (1910 и 1913). Но две трети его стихотворений оставалось в рукописи, и не скоро они увидели свет. Поистине прав был Анненский, заявивший в одном из писем, что он «работает» исключительно для «будущего». Такова же участь была и его долголетней самоотверженной работы над переводом всех трагедий любимого Еврипида, его собственных четырех опытов в духе античной трагедии. Это уклонение в античность да еще знание четырнадцати языков, переводы из Горация, Гете, Гейне, сдержанность характера делали его как бы «вне политики», вне текущего момента. Но это далеко не так. Новейшие исследования (А.В. Федорова и др.) показывают, что за респектабельностью Анненского скрывались кошмары и бессонницы, ясное понимание обреченности русской монархии, гнилости бюрократической системы, казенной педагогики. У Анненского – свой Петербург, и орел двуглавый (а в черновике – «наш хищник двуглавый») вместе с другими имперскими символами «завтра станет ребячьей забавой» («Петербург», 1910). Он отстаивает свою гражданскую позицию и тогда, когда в 1905 году в его собственной гимназии взбунтовались ученики и делались обструкции администрации, за что пришлось Анненскому поплатиться отставкой. Он хочет отмежеваться от палаческих расправ над революционерами и демонстрантами, от укоров совести и укоров сторонников, что он сам нерешительно действовал против зла: «Есть куда же меня виноватей» («Старые эстонки», б/д). Но прямая гражданственность все же не в духе поэзии Анненского, кошмары совести проявлялись в более лирической, более тонкой, изощренной форме:
Дед идет с сумой и бос,
Нищета заводит повесть:
О, мучительный вопрос!
Наша совесть. Наша совесть...
(«В дороге», б/д)
В двух частях «Книг отражений» (1906 и 1909) собраны литературно-критические статьи Анненского. Статьи показывают, до какой степени сознание поэта срасталось с великими традициями, наследником которых он себя чувствовал. Здесь статьи о Пушкине, Лермонтове, Полонском, А.К. Толстом, Майкове, а также о Достоевском, Тургеневе, Л.Н. Толстом, Чехове. Никого он не сбрасывает с «корабля современности». И название символическое – «отражения». Талантливые эссе зоркого, большого мастерства перевешивают целые концепции и системы. Может быть, самые веские слова о формах фантастического у Гоголя (1890) сказал именно Анненский в статье такого же названия. А статья «О современном лиризме» полна смелых, нелицеприятных суждений о новейших поэтах, купавшихся в своей славе, и, прежде всего, конечно, о символистах. Достается тут всячески и обожаемому Бальмонту за излишества «инструментовки», сам Анненский предпочитал сжатость, краткость. Он с легким сердцем мог написать пародию на Бальмонта, мог точно отмерить, насколько «бесы» жили в самом Достоевском. А в портрете раннего Блока отметить мог, что стихи его хотя и горят, но все же пронизаны «холодом невыстраданных слез». Но и себя не щадит: самохарактеристика удивительно точна:
Игра природы в нем видна,
Язык – трибуны с сердцем лани,
Воображенья без желаний,
И сновидения без сна.
(«К моему портрету», б/д)
И современники на основании «Тихих песен» и «Кипарисового ларца» сразу и довольно точно разобрались в его поэзии. Блок писал, что ему в стихах Анненского «открылась человеческая душа, убитая непосильной тоской, дикая, одинокая и скрытная», она как бы прячется от себя самой, переживает «свои чистые ощущения в угаре декадентский форм». М. Волошин в некрологе отмечал, что Анненскому удавалось описание «кошмаров и бессонниц». Вяч. Иванов также в некрологе писал, что в стихах Анненского много «отрицательных эмоций – отчаяния, ропота, уныния, горького скепсиса, жалости к себе... повсюду нота жалости». Широкое обобщение об Анненском сделал Н. Гумилев: «Для него в нашей эпохе характерна не наша вера, а наше безверие, и он борется за свое право не верить с ожесточенностью пророка». В самых закоулках души «для него ненавистно только позерство». Брюсов указал на мастерство формы у Анненского, его «поразительную искренность». В.Ходасевич выделял смерть как основной мотив поэзии Анненского. А.В. Федоров пояснял, что жалость, внимание к чужим бедам не беспредметны у поэта, обращены к обездоленному люду. Он чутко улавливал жизнь улицы, будничный шум и разговорное просторечье.
Вслед за Апухтиным и Фофановым он умел создавать рассказ на «прерывистых строках», состоящих из символических намеков и будничной конкретности. Апухтин уже воспел в стихотворении «С курьерским поездом» эгоизм вокзальной встречи двух влюбленных, время которых прошло. В бредовую смесь реплик превращается подобная встреча у Анненского в стихотворении «Прерывистые строки» (б/д). Невозможность склеить разбитую чашу жизни нагнетается ритмом и повторами: «Этого быть не может, / Это подлог». С ошеломляющим выводом это является криком души: «Господи, я и не знал, до чего / Она некрасива». Когда-то Фофанова повергало в ужас чудовище, которое ходит по его следам, чей зловещий облик чудился в каждом шорохе, шагах по ступеням лестниц. Фофанов отталкивал от себя эти видения, но Анненский уже признает свое родство с «двойником»:
Не я, и не он, и не ты,
И то же, что я, и не то же:
Так были мы где-то похожи,
Что наши смешались черты.
.................................................
Лишь полога ночи немой
Порой отразит колыханье
Мое и другое дыханье,
Вой сердца и мой и не мой...
(«Двойник»)
А у Случевского такое восприятие «двойничества» закрепится как самое естественное и мучительное, когда второе «я» хочет изжить поэта («Нас двое»). Двоемирие затем перейдет к символистам. Поэту теперь нужна не вся природа, не цельный образ любимой женщины, а только выразительные «отражения»: так, у Фофанова вместо сиреневого куста, избитой темы – «...На песке узорной сеткой / Тень от веток трепетала». И Анненский знает, какие трансформации в наши «отражения», какие разоблачения в тайны природы вносит электрический свет, властно ворвавшийся в современный быт (см. стих. «Хризантема», «Электрический свет в аллее»):
Зачем у ночи вырвал луч,
Засыпав блеском, ветку клена?
В своем эстетическом манифесте первый русский символист Брюсов дает понятие об индустриальном изображении природы в новой электрической подсветке, через мутно-грязные окна городской квартиры, в приблизительных субъективных восприятиях, не требующих естественнонаучного обоснования и подтверждения, – они мои, и этого достаточно. Квартира Брюсова была напротив огней знаменитого московского цирка на Цветном бульваре. В этом манифесте появились тени «несозданных созданий», колыхание «лопасти латаний (т.е. пальм с широкими веерообразными листьями) на эмалевой стене», вызывающая вздорная тавтология, вопреки элементарному вкусу и соображениям о чистоте стиля («несозданных созданий»), она продолжается и в следующих куплетах:
Фиолетовые руки
На эмалевой стене
Полусонно чертят звуки
В звонко-звучной тишине.
И для Анненского может «звенеть солнце» («Опять в дороге»). И ему мерещатся «То оранжевый, то белый / Лишь миг живущие миры» («Сонет»):
Так нежно небо зацвело,
А майский день уж тихо тает,
И только тусклое стекло
Пожаром запада блистает.
К нему прильнув из полутьмы,
В минутном млеет позлащеньи,
Тот мир, которым были мы...
Иль будем, в вечном превращеньи?
(«Май»)
Хотя сам Анненский полагал, что смысловая многоплановость поэзии всегда относительна и приближенно передает мир, а поэтому поэзия может быть только символической, на самом деле его собственная поэзия была поэзией отражения, импрессионистической, посюсторонней. Он не предшественник символистов. И хронология появления его в печати, и судьба его поэтического наследия, остававшегося в рукописи и увидевшего свет после смерти автора, а самое главное, его особенное видение мира заставляют считать Анненского предтечей акмеистов. Они, то есть Мандельштам, Ахматова, Гумилев, считали себя «преодолевшими символизм», постсимволистским явлением. Расцвет их творчества падает на период после революции 1905 года. Символизм же в это время переживает кризис. Преодоление символизма акмеисты видели в возврате от их отвлеченных, космических образов к «вещному миру», к будничной простоте, материальной природе. Конечно, символизм преодолевался условно, это были противоречия внутри модернизма и «земность» мировосприятия мира акмеистами имела эстетический характер:
За чахлыми горошками,
За мертвой резедой
Квадратными окошками
Беседую с луной.
(«Квадратные окошки»)
Эстетский характер или обыгрыш сально-народной темы о Ваньке-ключнике, который умел любиться с мужниными женами («Ванька-ключник в тюрьме»), или радующего глаз базарного многолюдия («Шарики детские»), или неизбывной тоски железнодорожного движения, с его гулом и красками вокзалов, кондукторами, киосками («Тоска вокзала»). Как ни много тут терпких мотивов, все же есть и интеллигентская инфантильность. Автор – не в центре событий: он предпочитает оставаться в «отражении»:
Я жизни не боюсь. Своим бодрящим шумом
Она дает гореть, дает светиться думам.
..................................
И я дрожу средь вас, дрожу за свой покой.
Как спичку на ветру, загородив рукой...
Пусть это только миг... В тот миг меня не трогай,
Я ощупью иду тогда своей дорогой...
(«Прелюдия»)