Товстоногов сознательно нарушал традиции сценического воплощения прославленной комедии, ибо полагал, что в старых театральных одеждах никто не узнает ни жизни, которая здесь
отражена, ни смысла, который вкладывал писатель в пьесу. Товстоногов считал, что «Горе от ума» есть политический документ в диалоге, в лицах, в театральной форме, подчиненной классическим нормам того времени...»1
Из этого замечания, по крайней мере, следует, что постановщик вовсе не был намерен затушевывать политическую, общественную идею произведения. Напротив, он хотел найти реальные, сегодняшние театральные приемы, которые преодолели бы возникший с ходом времени разрыв между содержанием и той театральной формой, которая в своей эстетической сути, в своей привлекательности умерла. Как бы ни было велико наше почтение к п р о ш л ы м постановкам, к а к бы ни б ы л и велики отдельные актерские достижения, как ни велика заслуга «Горя от ума» в сохранении и умножении реалистических и общественных традиций русского театра, преодолеть разрыв никому не удавалось. «Горе от ума» игралось либо как героическая комедия, либо как комедия нравов, что неизбежно уводило пьесу либо в выспренную театральность, либо в историю быта и нравов. Отрицание старых решений еще не означает нового.
Чем заменить старые решения, что поставить на место опровергаемых, как сегодня выявить общественную, неумирающую сердцевину пьесы и в то же время придать ей современную театральную форму, рассказать ее сегодняшним языком театра? И к а к — это был большой вопрос всей русской сцены — преодолеть ту уязвимость комедии, на которую обратил внимание еще А. С. П у ш к и н , заметив, что Чацкий «мечет бисер перед свиньями».
П у т и театральных исканий поистине неисповедимы. Интуиция художника подсказывает режиссеру, что нужно не безоглядно двигаться вперед, отвергая все старые формы, в которых представала грибоедовская комедия, а в чем-то пойти назад, взять кое-что из театральных норм 20-х годов прошлого века. Тут был миг открытия, счастливого озарения: конечно, нужно убрать «четвертую стену», нужно взять в союзники зрителя, апеллировать к нему, ибо он всегда — высший судия. Обращаясь к залу, ища у него сочувствия и поддержки, Чацкий не будет тем расточителем, который разбрасывает драгоценности попусту. Обращение в зал с монологами, многочисленные «а парт» з а л о ж е н ы в самой природе пьесы, созданной в то время, когда такие приемы были нормой. Значит, опять декламация, опять котурны, без живого психологического действия, без реалистического общения? Нет, конечно. За время, которое прошло от года написания великой комедии, театральное искусство, искусство режиссуры, накопило кое-что такое, что может воздействовать на зал.
1 Стенограмма беседы Г. Товстоногова, посвященной постановке пьесы А. С. Грибоедова «Горе от ума». 13 ноября 1961 г. Библиотека ЛО ВТО, № 1729-с.
Товстоногов находит для «Горя от ума» природу двойного существования артиста в спектакле. Полностью сохраняются все законы общения, внутреннего действия и в то же время идет непрерывное общение с залом. Товстоногов в беседе с труппой режиссерски показал этот способ актерского существования:
«Чацкий приходит к зрителю, который всегда является верховным судьей всех вопросов, и говорит ему: неужели она могла полюбить этого идиота? Вот, кстати, он идет. Мы с ним сейчас поговорим.
— Как вы смотрите на этот вопрос? ( В ы слышали, что он сказал?!)
— Вот вам еще один вопрос. (Запоминайте!)
— Еще вопрос. (Видите: абсолютный дегенерат.)»1
Этот способ существования решил сразу много проблем сценического воплощения «Горя от ума», соединяя старую манеру с новейшими достижениями режиссерской мысли, публицистику с лирикой.
Обращался к зрителю всякий раз не артист, а персонаж, образ, созданный по всем законам реалистического театра. Сам Товстоногов не скрывал истоков этого принципа: здесь через десятилетия скрестились пути «Принцессы Турандот» и «Горя от ума».
Суммируя ход своих творческих поисков, Товстоногов писал: «На основе законов органического существования актера нам необходимо было искать путь решения грибоедовской комедии не в бытовом, а в публицистическом плане».2
Новизна этого спектакля, вернее, пьесы в этом спектакле, оказалась в ярком и неприкрытом выявлении публицистического начала, открытой дискуссии по злободневным вопросам, которую вели, однако, не «рупоры идей», а живые люди, реальные характеры.
На первых представлениях зрители могли видеть титры с цитатой из письма П у ш к и н а : «Черт догадал меня родиться в России с д у ш о ю и с талантом!» Фраза эта вызвала резкую критику, некоторые увидели в ней обидное обобщение, и театр в дальнейшем обходился без нее. Нет худа без добра: фразу эту, пожалуй, стоило убрать и до критических замечаний, ибо она действительно сводила смысл спектакля только к «трагедии ума», тогда как спектакль был не только об этом. Трагедия у м а — но и трагедия таланта, трагедия бессилия — но и торжество ума и таланта, бессилие перед ними всего косного. Верхов-н ы й судья, зрительный зал, был на стороне Ч а ц к о г о , полюбил его и поверил ему.
Стенограмма беседы Г. А. Товстоногова, посвященной постановке пьесы А. С2. Грибоедова «Горе от ума».
Г. Т о в с т о н о г о в . О профессии режиссера, с. 199.
Что такое традиции для актера применительно к «технологии» его творчества? «Старый» Чацкий обычно все знал заранее. Он знал, что вернулся обличать, и был готов к монологам. Ч а ц к и й Ю р с к о г о вернулся л ю б и т ь и быть счастливым. Он все сделал, все проверил, все испытал, прежде чем окончательно понял, что счастья тут не будет. Он прошел через драму.
Молчалин К. Лаврова, обладая всеми «традиционными» качествами подхалима, угодника, верного прислужника, был человеком большой силы, уверенности и своеобразного внутреннего достоинства. Обычно Молчалина играют так, словно Алексей Степанович только начинает свою карьеру. Постановщик и актеры хотели противопоставить Чацкому значительного и сильного противника. Элементарный подхалим вряд ли представлял бы достойного соперника для такого Чацкого, которого С. Ю р -ский представил в спектакле. Спектакль шел к философским обобщениям, и противостоять друг другу в нем д о л ж н ы были герои со своим, сложившимся мировоззрением. Подхалимни-чанье Молчалина в этом спектакле было его философией, а не формой каждодневного существования. «В самой его изысканной обходительности,— тонко подметила Р. Б е н ь я ш , — есть оттенок иронического превосходства».1
В этом решении образа, как и во всех иных случаях, режиссер и актер опирались на текст пьесы, искали в нем опору и оправдание своего решения.
До товстоноговского «Горя от ума» и Молчалина — К. Лаврова, кажется, никто не обращал внимания на слова Фамусова из 2-го явления I действия: