В московском художественном театре 3 страница
Зрителю важно, чтобы его мысли, то, чем он живет в жизни, волновали вас, а те мысли, которыми вы живете на сцене, волновали его.
Его не может волновать то, что волнует вас: смотрит или не смотрит сегодня спектакль Станиславский, поставят ли вам хороший балл за окончание театральной школы.
Его волнуют мысли автора — идеи автора в вашем исполнении, в вашей сценической интерпретации, как мастеров театрального искусства.
Вечно живая, нужная зрителю сегодня идея спектакля, верно воплощенная вами на сцене, идея, которой вы будете жить и волноваться каждое представление вместе со зрительным залом, — вот единственное средство сохранить молодость спектаклю, молодость артисту-художнику.
Но верное, подчеркиваю верное, воплощение идеи произведения требует больших и самых разнообразных знаний, постоянной работы над собой, подчинения в себе личных вкусов и навыков требованиям идеи произведения, иногда определенных жертв.
Перейдем непосредственно к вашему спектаклю. Есть ли в нем нужная, полезная новому зрителю идея? Мне кажется, есть. Это тема самопожертвования ради высокой, благородной цели, ради счастья другого человека, твоего соседа по жизни. Мне представляется, что эта идея может сейчас волновать зрительный зал. Большие перемены в жизни народа всегда связаны с личными жертвами отдельных людей во имя общего блага родины. Мы все должны многим сегодня поступиться, если хотим, чтобы нам всем жилось лучше в будущем.
Знаете ли вы идею вашего спектакля? Конечно, знаете. Вам, наверное, говорил о ней не раз Николай Михайлович. Режиссер не может ставить спектакль, не найдя идею произведения. Но потом, в процессе работы, как это часто бывает, задачи каждой репетиции, волновавшие вас вопросы сдачи спектакля в школе, и даже мне, сегодня, отодвинули ваше ощущение идеи спектакля на второй план.
Надо полностью вернуть себе увлечение ею, надо расширить ее понимание, надо расставить в спектакле те акценты, которые помогут вам ее выявлять наилучшим способом, а зрителю воспринимать ее в полной мере. Надо проверить, все ли вы сделали, чтобы идея вашего спектакля была глубоко волнующей, яркой, сильной, необходимой зрителю. Только это сообщит ва-
шему спектаклю вечную молодость. Ну если не «вечную», то сохранит его молодым до тех пор, пока идея его будет нужна зрителю, полезна ему, пока она будет воспитывать его.
Что же вечно волнует зрителя?
То, что он видит вокруг себя, в жизни.
В вашей пьесе две сестры любят одного человека, одна думает, что жертвует своей любовью ради другой, а другая не думает, а на самом деле совершает это, приносит свое чувство в жертву. Это самопожертвование.
Иногда оно происходит не на почве любви, иногда это жертва во имя долга, иногда во имя любви к родине, ради высокой идеи, осуществление которой способно сделать жизнь сотен, тысяч людей счастливой, уменьшить на земле горести и несправедливости.
Эта способность человека к самопожертвованию — высокое, благородное, глубокое и сложное чувство.
Зрителю, повторяю, оно знакомо по жизни. Ему важно услышать про него на сцене, увидеть людей, помогающих жить другим людям даже ценой своего личного счастья.
Но зритель по опыту своих жизненных наблюдений знает, что пожертвовать собой для другого далеко не легко и не просто. Это большой, сложный процесс внутренней борьбы с самим собой.
В своей пьесе, в своем спектакле вы показываете двух таких девушек, Мэри и Грэсс, вы рассказываете, о чем[12] они думают, что они хотят друг для друга сделать.
Зритель вас с удовольствием слушает, потому что сами вы приятные, молодые. В вас есть актерские качества, дающие вам право быть на сцене, привлекать к себе внимание зрителя сценическим обаянием, искренностью чувств, красивыми голосами, хорошей наружностью.
Но про идею самопожертвования вы умеете еще только рассказывать со сцены, а не вскрывать на глазах зрителя весь этот глубокий и сложный внутренний, психологический процесс. Вы рассказываете в лицах зрителю, как случилось описанное Диккенсом сто — двести лет тому назад событие. Но вы не показываете зрителю самопожертвование как подлинное на его глазах совершающееся в сердцах и умах людей — персонажей пьесы — внутреннее действие.
Какая разница между рассказать зрителю об идее пьесы — через ее сюжет, интригу, характеры ее героев — и вскрыть, показать совершающийся на его глазах внутрен-
ний процесс становления идеи, развития и торжества ее в человеке, в его поведении, в его отношении к окружающей его жизни?
Вот какая.
Зритель, как вы знаете, с интересом слушает ваш рассказ-спектакль и, вероятно, на утро хорошо отзывается о нем соседу по квартире. Но он не подымет с постели, не разбудит соседа, придя домой с вашего спектакля, и не скажет ему: «Идите и смотрите послезавтра «Битву жизни»! Они там показывают то, что мы с вами наблюдали два года назад, когда, помните, видели, как одна женщина стремилась спасти для другой ее ребенка и сама умерла, спасая его. Только мы с вами тогда кое-чего не понимали, мы не знали мотивов, по которым пошла на жертву женщина, которая умерла, а в этом спектакле все это совершается на ваших глазах».
Сосед спросит: «Как, разве пьеса написана про Машу и Ольгу Николаевну? Откуда автор узнал про эту историю?» — «Нет,— ответит ваш зритель,— пьеса совсем из другой эпохи — она происходит сто лет тому назад, да и действующие лица какие-то чудаки, но между ними, понимаете, происходит то же, что мы с вами видели в жизни, о чем так спорили с вами в прошлом году».
«Интересно!» — скажет сосед и пойдет утром доставать билет на «Битву жизни». А когда окажется, что и билет достать на этот спектакль невозможно, потому что каждый десятый сегодняшний зритель сагитировал пойти своего знакомого посмотреть ваш спектакль, то все, кто не получит в первую очередь билетов, поймут, что что-то необыкновенное скрыто в этом спектакле, на который все так стремятся попасть.
Приведу теперь пример того, что значит рассказать про чувства, мысли, сюжет и идею произведения, а что значит, отталкиваясь от сюжета произведения, найти скрытую за текстом и положениями пьесы глубокую, сложную, но знакомую каждому внутреннюю жизнь человека и показать ее, донести до зрителя.
В первом акте мне запомнилась сцена двух девушек на качелях. Они говорят о дне рождения одной из них — Мэри. Девушки качаются мягко, ритмично, в меру, не подчеркивая изобретательности режиссера в мизансценировании. Это все хорошо. Вдали играет бродячий оркестр, присутствие которого оправдано по тексту и сюжету картины (оркестр пригласили ко дню рождения). Девушки говорят о предстоящем замужестве Мэри, вскоре к ним присоединяется их отец. Какое-то неосторожное замечание, и одна из девушек убегает в слезах. Другая спешит за ней. Я понял, это эти сестры любят друг друга, что и отец их любит, и они его любят, я понял, в какой атмосфере они живут в отцов-
ском доме, но что в данный момент с ними произошло, я не понял.
Затем мне запомнилась встреча девушек с Альфредом, женихом Мэри, в этой же картине, которая тоже закончилась тем, что одна из девушек, кажется, все та же Мэри, опять убежала, — я не понял, почему. Во время обеда всей компании в саду Альфред произносит речь о великом значении самопожертвования, намекает на то, что он догадывается о том чувстве, которое питает к нему старшая сестра — Грэсс, и хочет дать обещание от своего имени и от имени своей невесты Мэри всегда помнить великодушие Грэсс, жертвующей своим чувством для счастья сестры.
И в третий раз встает и убегает из-за стола взволнованная до слез словами Альфреда Мэри.
Наконец, мы видим в конце картины сцену расставания Альфреда и сестер. С большим искренним чувством прощается с ним Грэсс, гораздо холодней — Мэри, и все.
Можете ли вы из моего рассказа вынести впечатление, что у Мэри возникла идея самопожертвования, отказа от Альфреда ради старшей сестры? Думаю, что нет. Просто одна девушка, Мэри, капризная, а другая, Грэсс, старше, положительней, как будто глубже в своих чувствах.
Попробую теперь нарисовать вам другую картину этого же первого акта, не отступая от сюжета пьесы и даже от режиссерских кусков вашего спектакля.
Начнем опять со сцены девушек на качелях. Между ними происходит тот же разговор о близком замужестве одной из них — Мэри.
Как бы выглядела и происходила эта сцена, если бы я предложил Мэри переменить задачу — не веселиться и капризничать, а серьезно задуматься и начать пристально наблюдать за своей сестрой как раз в ту минуту, когда последняя говорит о том, как любит Альфред Мэри.
Давайте предположим, что именно в эту минуту на сцене (а не за сценой в неведомый нам час), на глазах у зрителя, впервые (а не где-то и когда-то) Мэри поняла, услышала, как сильно и глубоко любит ее сестра Грэсс Альфреда. Разве не станет эта сцена сильнее, выразительней, драматичней, чем простая экспозиция характеров, как это пока происходит в вашем спектакле. Разве не так бывает в жизни, когда внезапно вас осеняет догадка о близком вам человеке, о глубоком, скрытом чувстве его, которое он вам, сам того не замечая, выдал. Затаив дыхание, боясь сделать лишнее движение, боясь встретиться глазами с тем, кто, повторяю, невольно выдает вам свою тайну, слушаете вы всегда такого человека.
Не так ли должна вести себя и Мэри? И тогда зритель заволнуется, оттого что он знает такие трудные, волнующие моменты в своей жизни и в жизни окружающих его людей. Вместе с Мэри, всей душой участвуя в сцене, он переживет ее чувства и задумается, как Мэри, о том, что делать в таком сложном, вечно повторяющемся в жизни по разным поводам моменте.
Когда к девушкам придет отец и опять Грэсс начнет говорить о том, что Мэри мало любит Альфреда, естественно будет, если Мэри еще раз проверит пришедшую ей несколько минут назад мысль о скрытой любви Грэсс, естественно будет, что невольные слезы любви к Грэсс, к такой скромной, преданной ей сестре, наполнят ее глаза (и пусть зритель увидит эти слезы! От зрителя их не надо прятать!). И желая скрыть их от отца и сестры, Мэри убежит от них.
Этот уход Мэри будет понятен и близок зрителю: это не каприз молодой девушки, а порыв молодого сердца, первые серьезные душевные переживания человека, вступающего в жизнь, начинающего в ней разбираться, ищущего свой путь, свое отношение к жизни.
Каждый человек проходит этот путь. Каждый человек помнит тот день и час, в который обрывается нить безмятежного детства и радостной юности. Первая забота, первое серьезное переживание, первое горе делают его неожиданно старше, начинают формировать его сознание, его чувства, его отношение к жизни.
Каждый из нас помнит тот первый час, когда он сам, без помощи родителей и учителей начал воспитывать себя, предъявлять к себе первые требования, ощутил свою личную ответственность перед самим собой.
Воспоминания об этом мгновении хранятся в памяти каждого из нас, они волнуют нас всегда так же, как волнуют нас первые шаги ребенка, когда он, до той минуты ползавший по полу и цеплявшийся за ближние предметы, вдруг покачнувшись, становится на ножки, делает несколько коротких шажков к вам и, улыбаясь необычайности своего положения, обводит веселыми глазами знакомую комнату, видя ее с новой для него, впервые в жизни им завоеванной точки опоры.
И если вы покажете зрителю эту секунду из жизни человека, из его молодости, вы сразу завладеете его вниманием, и он не отрываясь будет следить за всем дальнейшим процессом развития молодого сознания, непосредственного, правдивого чувства.
Он сам прошел этот путь! Это его молодость — его внутренняя жизнь, его стремление к правде и справедливости, стремление, получившее столь сильное выражение в наши дни, особенно в нашем государстве.
Представьте себе теперь, как пристально будет следить зритель за каждым дальнейшим шагом Мэри, если он понял, пережил вместе с ней рождение в ней человека, со всей сложностью его мыслей, чувств и отношений.
Вот следующая сцена. Обе девушки впервые на глазах у зрителя встретились с Альфредом. Как поведет себя Мэри, как она будет смотреть на сестру? Не будет ли она ревновать ее? Какие чувства проснутся в ней от непосредственного наблюдения Альфреда и Грэсс, когда она отгадала в предыдущих сценах тайну сестры? Вы скажете мне, что Мэри — такая высокая натура, что чувство ревности ей незнакомо. Чушь! Чепуха! Только холодным, как рыба, равнодушным к жизни людям незнакомо это горячее, страшное чувство, это «чудовище с зелеными глазами».
Мэри должна пройти через всё, что свойственно человеку, а не быть намеренным исключением из общих правил.
Это худший вид сентиментализма. Диккенс страдал этой чертой. Наше время вряд ли склонно воспитывать эту черту в нас.
Поправим в этом отношении Диккенса! Пусть Мэри ревнует в эту минуту Альфреда. Это только правдиво! Это ни капли не порочит ее! Она такая же нормальная девушка, как сотни ее сверстниц, сидящих в зале. Они поймут ее, она станет их сестрой, они пойдут за ней, и, может быть, ее путь кого-нибудь из них наведет на благородную мысль о жертве для своего близкого, для своей родины, если таковая жертва понадобится.
Пусть Мэри оставит Альфреда и Грэсс одних в этой сцене, потому что сейчас, сегодня, она не может еще справиться с этими естественными для нее чувствами.
Как будет понятно тогда всем в зале ее порывистое, мгновенное исчезновение! Она вступила на путь борьбы с собой.
А в следующей сцене за столом, когда Альфред будет говорить свою речь о великом чувстве самопожертвования, когда Мэри впервые ощутит великую сладость подвига отречения от своих чувств, пусть она даже растеряется, забудет всех окружающих, нарушит ритуал торжественного обеда, выскочит из-за стола, отойдет куда-то в сторону. Пусть все взволнуются. Пусть все находящиеся на сцене спрашивают ее: что с ней, о чем она думает?
Она никого и ничего не слышит. Перед ее внутренним взором проносятся мгновенные видения — подвиги самопожертвования, о которых она слышала или читала. Дом их расположен на старинном поле битвы. Сколько легенд слышала она об этом великом сражении в детстве! Вот она видит старшего, храброго,
опытного воина-брата, бестрепетно принявшего страшный удар мечом, чтобы защитить, спасти младшего, впервые в этот день принимающего боевое крещение.
Она видит верного своей воинской клятве офицера, отдающего коня прославленному полководцу, под которым пал его боевой конь. Не пробиться этому офицеру из чащи вражеских пик, но великий полководец будет спасен.
Еще не кончен бой, еще взрывают землю ядра, а несколько женских фигур в серой, грубой одежде переходят от одного поверженного на этом поле воина к другому... Раненому эти женщины спешат сделать перевязку, помогают подняться или удобнее лечь, умирающего напутствуют словами надежды.
Но вот одну из них задел шальной осколок. С тихим стоном опустилась она рядом с тем, кому только что хотела сама помочь. Мэри видит, что это еще совсем молодая девушка...
Что заставило ее отдать свою жизнь за эти минуты скромной помощи неизвестным ей воинам? Душевная драма или стремление к высокому подвигу самопожертвования?
Вдруг, очнувшись, Мэри замечает, что все на нее смотрят. Но ей уже всё равно, она бросает долгий нежный взгляд на Грэсс и Альфреда. Решение ее созрело. Медленно уходит она от праздничного стола по аллее сада. Все смотрят ей вслед.
Пусть вся эта сцена длится считанные секунды, но зритель поймет переживания Мэри, оценит их, взволнуется ими.
И последняя сцена в первом акте — прощание сестер с уезжающим заканчивать свое образование в Европу Альфредом.
У Грэсс не хватает сил сдержать свое чувство, она плачет и плачет, не замечая сама, что выдает этим себя окружающим. Она гораздо дольше остается в объятиях смущенного Альфреда, чем Мэри. А Мэри сдержанно, с громадной грустью и глубоким волнением смотрит на Альфреда: она его никогда больше не увидит, — так она решила!
Вот по какой схеме должен развиваться первый акт вашей пьесы, если она будет вся проникнута идеей самопожертвования, если вы хотите, чтобы эта идея всегда жила в спектакле — жила столько, сколько будет жить он сам, если вы хотите сохранить ему жизнь, молодость!
Что я сделал для того, чтобы скрытая в произведении идея ярко, крепко прозвучала в спектакле?
Во-первых, я перевел все события, «куски» пьесы и вашего спектакля из рассказа о том, что в них совершается, в непосредственно совершающееся на глазах у зрителя действие, внутреннее прежде всего, а где надо и внешнее. Я прочертил вам его по роли Мэри. Но так же надо прочертить его и по другим ролям, включив их в одну линию выявления идеи пьесы.
Не надо при этом смущаться, что линия поведения некоторых персонажей будет дополнять линию Мэри и идею пьесы (адвокаты, слуги), а некоторые персонажи, по своим характерам, будут находиться в оппозиции нашей идеи — противодействовать ей. Например, отец Мэри, доктор Джедлер, из-за своего глупого скептицизма.
Затем я нашел и определил отправную точку в развитии идеи нашей пьесы, так сказать, зарождение ее. Это очень важно и очень удачно, если идея пьесы родится у кого-либо из исполнителей на глазах зрителя. Затем я начал от сцены к сцене логически развивать нарастание действия, основанного на развитии, укреплении идеи пьесы. В последующих актах надо продолжить это нарастание действия до кульминационного пункта спектакля. На нашем режиссерском языке это называется расставить правильно драматические акценты в сюжете, в сквозном действии пьесы и спектакля.
У вас они еле-еле намечены и никак не укреплены, не развернуты, не подчеркнуты.
Я сообщил вам в своем рассказе драматическое отношение к происходящим событиям, я рассказывал вам их с явно подчеркнутыми в драматическую сторону интонациями, а не в том лирически-идиллическом тоне, в котором идет у вас спектакль. На сцене нельзя играть жанр в лоб. Комедия — смеши, сколько умеешь. Лирическая пьеса (ваша «Битва жизни») — легкий «поэтический» тон рассказа о прошлом; немножко слез, немножко смеха и много наивности. Драма — много пауз, много слез, много вздохов, шопота, возгласов, неоконченных фраз, намеренно разорванного текста... Трагедия? — вам еще рано о ней думать.
Нет, на сцене комедию надо играть, как самую строгую серьезную драму, — тогда будет смешно. Там, где надо, по пьесе, по замыслу автора, а не по желанию актера, посмешить зрителя.
Драму надо играть сдержанно, просто, ничего не прибавляя и не убавляя от текста.
Лирическую пьесу надо играть как драму. Все это мы с вами затронем на репетициях.
И, наконец, я переменил ряд задач в роли Мэри. Я их попытался сделать действенными, то есть такими, которые требуют своего решения тут же, сейчас же, на сцене, на глазах у зрителя, а не где-то в антракте, в прошлом или за кулисами между двумя выходами действующего лица.
Этим, конечно, я сделал роль гораздо труднее и сложнее. И так как точно таким же образом надо расширить, усложнить все роли в вашей постановке, а это потребует актерской техники, наличия темперамента и заразительности от всех вас, то я и
предупредил вас, что, может быть, кому-то из вас придется на время, пока окрепнет спектакль, а мы с Николаем Михайловичем найдем точный рисунок роли, уступить свою роль более сильному молодому актеру из нашей труппы. Это и есть те жертвы, о которых я вам сказал вначале.
Когда спектакль станет крепко на ноги, нам будет не страшно ввести в него всех, кто пожертвует собой в дни его подготовки. Я хочу, чтобы вы все прошли через этот спектакль, через работу над ним. Это очень полезно для молодых актеров.
Если вы поймете на этом спектакле, что значит найти и прочертить в каждой пьесе идею ее, сделать ее нужной и волнующей зрителя, ваша работа будет всегда дышать жизнью, волновать зрительный зал, а следовательно, сохранит молодость!
Теперь позвольте пожелать вам спокойной ночи[13]. Мы с Василием Васильевичем и Николаем Михайловичем останемся еще на несколько минут. Надо сообразить план нашей работы, определить число, в которое может пойти снова этот спектакль. Я думаю, что это будет через месяц с небольшим. Без плана работать нельзя.
...Горячо поблагодарив Константина Сергеевича, разошлись актеры. Сколько нового, необычайно важного, глубоко взволновавшего всех нас заключала в себе эта речь Станиславского!
ВНУТРЕННИЙ МОНОЛОГ
На следующий день Константин Сергеевич вызвал меня к себе ис экземпляром пьесы в руках разметил все репетиции, встречи и беседы с актерами, которые он считал необходимым провести по «Битве жизни».
Вероятно, утром он не раз прочел пьесу — с такой точностью и ясной логикой определил он все дальнейшее течение действия и раскрытие характеров.
Расспросил он меня и о составе исполнителей, об их способностях, внутренней и внешней технике. Составил подробный по дням план репетиций и предложил мне подготовиться к первой из них, предупредив, что он только будет устанавливать рисунок сцен и определять задачи исполнителей, а добиваться осуществления их и закрепления намеченного им действия должен буду я сам.
Репетировать Константин Сергеевич решил прямо на сцене, в декорациях и костюмах. Только без грима.
— А закреплять найденное и установленное нами, — сказал
он мне, — будете уходить в фойе. Если, конечно, понадобится. Если внутренняя линия роли не укрепится на наших репетициях.
Как всегда, точно пришел он на первую репетицию. Исполнители были на сцене. Занавес был закрыт. Все было готово к началу акта.
— Откройте занавес, — сказал Константин Сергеевич. — Актеры пусть пока не начинают играть. — Он очень внимательно оглядел сцену. В глубине ее висел задник, в легкой графической манере изображавший фруктовый сад. Вместо кулис стояли холщевые ширмы. Кроны старых яблонь высовывались кое-где из-за ширм. К ним были приставлены деревянные лесенки-стремянки. Акт начинался сценой сбора яблок в саду доктора Джедлера. Несколько сбоку от центра сцены висела доска простых качелей.
Девушки-крестьянки собирали яблоки стоя на лесенках. Грэсс и Мэри приводили бродячий оркестр из четырех человек и устраивали его на лужайке в глубине сада, а когда он начинал играть, все, кто был на сцене, пускались в пляс, образуя веселый хоровод.
Появление служанки Клеменси нарушало веселье. Девушки-крестьянки уходили собирать яблоки, а Грэсс и Мэри усаживались на качели, и между ними происходил тот первый разговор об Альфреде, с критики которого Станиславский начал свою речь в памятный для нас вечер после спектакля.
Осмотрев декорации, Константин Сергеевич просил сыграть ему первую общую сцену. Видимо, он остался ею доволен и остановил актеров только на сцене Грэсс и Мэри у качелей.
— Вы подумали, Ангелина Осиповна, о том, что я вам говорил после спектакля?—спросил он Степанову, игравшую Мэри.
— Подумала, Константин Сергеевич. Я не знаю только, как мне сделать, чтобы зритель увидел и понял мои мысли о Грэсс, а она не заметила моего состояния. Ведь слов у меня нет, что я догадываюсь про любовь Грэсс к Альфреду.
К. С. Совершенно верно, слов нет, и это очень хорошо. Наши глаза и мысли, скользящие по лицу, часто сильнее слов отражают внутренний мир человека, его душевное состояние. Но чтобы вы поверили в это, сделаем такой этюд-упражнение. Вы сейчас еще раз обе сыграете свою сцену на качелях. Софья Николаевна[14] будет говорить текст Грэсс по пьесе, а вас, Ангелина Осиповна, я попрошу говорить не только текст вашей роли, но также вслух проговорить все мысли, которые вам приходят в голову: о Грэсс, о ее любви к вашему жениху. Этот второй
текст, ваш текст, ваши мысли вслух, естественно, могут где-то совпасть с текстом Грэсс по пьесе. Получится, что вы обе говорите одновременно. Не смущайтесь этим. Мы это делаем как временное упражнение. В спектакле так не будет. Но сейчас, на репетиции, Ангелина Осиповна, найдите два тона по звуку, по интонациям. Первый — для текста пьесы — вы будете говорить, как говорили, и второй тон, когда будете говорить свои мысли вслух. Вероятно, второй тон будет вдвое тише первого, но зато интонации его, может быть, окажутся вдвое выразительнее первого. Во всяком случае, сделайте так, чтобы я слышал обе части текста одинаково хорошо. С Грэсс мы заключаем условие, что второй части текста, мыслей Мэри вслух, она (как актриса) не слышит и на них не реагирует. Впрочем, я полагаю, что если бы Мэри в действительности что-то говорила «про себя», полувслух, как это бывает в жизни, во время этой сцены, Грэсс не обратила бы на ее бормотание внимания, настолько она поглощена Альфредом, своими мыслями о нем. Не вздумайте только, Ангелина Осиповна, действительно «бормотать» своих мыслей о Грэсс. Я их тогда не услышу. А мне надо их проверить у вас. Верно ли вы сочинили себе, как мы говорим, свой «внутренний монолог».
Прошу всех обратить внимание, что в жизни, когда мы слушаем своего собеседника, в нас самих, в ответ на все, что нам говорят, всегда идет такой «внутренний» монолог по отношению к тому, что мы слышим. Актеры же очень часто думают, что слушать партнера на сцене — это значит уставиться на него глазами и ни о чем в это время не думать. Сколько актеров «отдыхают» во время большого монолога партнера по сцене и оживляются к последним словам его, в то время как в жизни мы ведем всегда внутри себя диалог с тем, кого слушаем. Это понятно?
Голоса. Понятно. Очень понятно, Константин Сергеевич.
В. В. Лужский. Константин Сергеевич, а я вот одного нашего актера учил таким «внутренним» монологам-диалогам с партнером, а он теперь на все, что ему говорит кто-нибудь на сцене, беспрерывно мимирует, жестикулирует, восклицает что-то — словом, безостановочно реагирует на все во время текста своих партнеров по сцене. Все жалуются, что с ним нельзя стало играть. Я пробовал его останавливать, а он мне говорит: «Не могу теперь остановиться, так и тянет на все ответить. Сами же научили, Василий Васильевич, меня этому, теперь терпите».
К. С. Я знаю, о ком вы говорите. Это просто неталантливый актер-ремесленник. Он все воспринимает как внешний прием выражения чувства и действия на сцене. Он не умеет жить на сцене внутренней жизнью образа. Он не обладает чувством
правды и художественным вкусом. Скажите, что я сниму его на три месяца со всех ролей, если он из верного приема развития актерской внутренней техники будет делать вульгарное актерское «приспособление». Так играть может каждый дурак! Вы увидите сегодня, для чего служит этот прием — создание в себе «внутреннего» монолога — и как актер должен применять его к своей роли...
Видно было, что Константин Сергеевич не на шутку рассердился.
К. С. Скажите ему обязательно, что сниму его со всех ролей, он тогда живо одумается.
В. В. Лужский. Да вы не огорчайтесь, Константин Сергеевич, вы же знаете, о ком я говорю.
К. С. (неожиданно с улыбкой). Конечно, знаю. Впрочем, вы отлично сделали, Василий Васильевич, что здесь, при всей молодежи, привели этот забавный пример. Прислушайтесь, пожалуйста. Это типичный случай, когда из того, что я называю системой, методом развития внутренней техники актера, делают универсальное средство играть все куски, все роли во всех пьесах. Кроме «системы», актеру нужно все, что составляет сущность каждого художника: вдохновение, ум, художественный вкус, заразительность и обаяние, темперамент, сценическая речь и движение, легкая возбудимость и хорошая, выразительная наружность. На одной «системе» тоже далеко не уедешь. А на одном выхваченном из «системы» приеме-упражнении и подавно. Только людей насмешишь...
И Константин Сергеевич вдруг заразительно засмеялся и начал вполголоса что-то говорить Василию Васильевичу, явно изображая ему того актера, о котором шла речь. Василий Васильевич не отставал от К. С. в изображении моментальной «реакции» неудачного последователя «системы», и мы несколько секунд с громадным интересом наблюдали за этой веселой пантомимой двух замечательных актеров. Она нам дополнила и наглядно объяснила последние слова Станиславского.
Весело на всех посмотрев, К. С. скомандовал: «Ну-с, а теперь начнем|!»
«Откуда взялись эти менестрели?» — спрашивал на сцене отец, указывая на бродячий оркестр.
«Их прислал нам Альфред,— отвечала Грэсс.— Сегодня утром я встала очень рано и пошла в сад. Я хотела встретить Мэри с букетом в руках. Сегодня день ее рождения! Но Альфред опередил меня. Он сам встретил меня с цветами в руках! Ах, как чудесно пахли они! Роса блестела еще на лепестках роз, и руки Альфреда показались мне усыпанными бриллиантовыми перстнями, когда он протягивал мне букет...»
Тут мы, сидевшие в зале, услышали второй голос. Он принадлежал Мэри — Степановой. Он звучал гораздо тише и ниже по тону, чем голос Грэсс, но, может быть, именно поэтому, а может быть, и потому, что нам передалось волнение актрисы, впервые пробовавшей на сцене новый, указанный ей Станиславским прием сценического мастерства, этот низкий, приглушенный звук голоса заставил и нас и Константина Сергеевича насторожиться и заволноваться тем, что происходило на сцене.
«...Я не получила этого букета», — неожиданно тихо, но отчетливо произнесла Мэри, и взгляд ее остановился на Грэсс, которая, вся как-то подавшись вперед, смотрела в глубь сада,— очевидно, туда, где она сегодня утром увидела Альфреда.
«...Он спросил меня, — продолжала Грэсс, — не буду ли я возражать против того, чтобы к нам сегодня пришли эти музыканты и сыграли серенаду Мэри. Его глаза смотрели на меня с такой же лаской, как и мои, обращенные к нему...»
«...с такой же лаской, как и мои...» — тихо повторил за ней с совсем иным выражением голос Мэри.