Глава 7. культурология и противоречия исторического познания
Симптомом поворота исторического знания к человеку как субъекту исторического процесса служит обнаружившееся противоречие устоявшейся к началу XX в. схемы исторического исследования. Эта схема строится на том, что любое историческое явление существует в качестве звена цепи других явлений. Оно порождено предшествующими состояниями и в свою очередь порождает последующие. Поэтому историческое исследование начинается с анализа исторических предпосылок данного явления, затем переходит к самому явлению и завершается рассмотрением его воздействия на последующие явления. В центре внимания исследований, придерживающихся приведенной схемы, как будто находится центральное звено цепи — изучаемое явление. Ему непосредственно уделяется основная часть текста, его предпосылки и последствия опять-таки рассматриваются как "еще не" или "уже не" данное явление. Однако подобное впечатление поверхностно и обманчиво. Во-первых, где гарантия, что при обращении к изучаемому явлению историк заранее не отбирает в нем то, что оказалось значимым впоследствии, от чего ведет прямая дорога к современности. Во-вторых, предпосылки явления также могут навязываться в конечном счете из будущего, т.е. из современной историку эпохи. Предпосылками тогда будет то, что представляет собой проекцию уже спроецированного из современности прошлого далее в прошлое. Но хотя в лице изучаемого явления и его предпосылок перед нами могут оказаться не более чем две градации настоящего, на поверхности само изучаемое явление выступает и как объясняемое (его объясняют предпосылки) и как объясняющее (оно объясняет будущую по отношению к нему современность). Налицо три этапа по своей сути одного и того же действия. Современность проецируется в прошлое, формируя из него предмет исследования, ибо она определяет, исходя из сегодняшнего интереса, что изучать в прошлом, что в нем актуально для современности (1); далее прошлое объясняется обнаружением себя в предшествующих ему обстоятельствах (2) и, наконец, объясняет собой ту же современность (3). Так или иначе, все вертится вокруг современности, "вечного теперь", которое формирует взгляд на прошлое, с тем чтобы из этого прошлого увидеть себя, как его дальнейшее развитие. Но неожиданный результат описанной операции состоит в том, что под угрозу ставится и само "вечное теперь" как таковое, оно ведь не более чем переход из прошлого в будущее, в нем нет ничего самосущего и самоценного. Все, что в нем есть существенного, обна-ружимо в прошедшем как его действующая причина и в свою очередь существует для будущего, определяя его перспективы. Прошедшее и будущее не оставляют места настоящему. Оно — исчезающая грань перехода прошедшего к будущему. Современность как будто навязывает себя и прошлому (превращая последнее в свою предпосылку), и будущему (рассматривая себя в качестве его предпосылки), и вместе с тем она не способна ощутить собственную абсолютность. Победа над прошлым и будущим оказывается пирровой победой. Точнее, перед нами победа самозванца, когда настоящее черпает свое достоинство у прошлого и будущего, в них находит обоснование своего тотального господства. Но тем самым оно превращается в нечто само по себе не существующее. На современность можно, конечно, смотреть как на результат прошедшего и источник будущего, но в этом случае становится невозможно в настоящем увидеть настоящее. Непомерные претензии оборачиваются ничтожеством и несуществованием. Такой итог становится неизбежным ввиду отношения к прошлому и будущему как прошлому и будущему настоящего, к истории же в целом как истории современности, когда на ее наличной действительности замыкается вольно или невольно весь исторический процесс. Есть ли, однако, история не более чем история современности как ее прошлое? На уровне межличностных контактов подобная предпосылка перестает быть самоочевидной. Сын, рассматривающий отца как свою историю, его биографию как предпосылку своей биографии, соответственно интересующийся в отце тем, что непосредственно ведет к нему самому, рискует не вызвать у нас одобрения своей человеческой позиции. Его "историзм" кажется нам неуместным и бесчеловечным. Другое дело история как наука. Здесь самозамкнутость современности не только считается чем-то самим собой разумеющимся, но и длительное время выступала необходимой предпосылкой научности исторического знания. Но то, что абсолютизация современности предстает перед нами как резко выраженное противоречие, как некоторое самоотрицание коренных предпосылок исторического знания само по себе, — симптоматично. .Несомненно, перед нами симптом необходимости перехода к новым основаниям исторического знания. Во всемирно-историческом масштабе такой переход начался достаточно давно, вместе с кризисом первого варианта позитивизма, с коренными изменениями мировоззренческой ориентации европейской культуры на переходе от XIX к XX в.
Хорошо известно, что XIX в. — век истории и историзма. Он создал историческую науку в современном смысле, и тем не менее его историзм — это не историзм как таковой, а определенная и преходящая его разновидность. Ее очень точно и емко охарактеризовал X. Ортега-и-Гассет, когда писал о жизнеощущении "эпохи исполнения" и "полноты времен", которая "всегда ощущает себя конечным результатом многих подготовительных этапов, предыдущих эпох, не достигших полноты, низших по развитию, над которыми "эпоха исполнения" доминирует"1. Историзм XIX в. потому и был историзмом, что все предшествующее развитие мыслил в рамках единого, направленного и необратимого процесса, но себя XIX в. незаметно исключил из истории, сделал сверхисторической реальностью. Конечно, воспринимая себя "полнотой времен" и "эпохой исполнения", XIX в. далек был от признания современности неким абсолютным состоянием, где исполняются все чаяния и обетования. Скорее подразумевалось или утверждалось продолжение многотысячелетней эволюции человечества, с той только разницей, что его блуждание вслепую сменилось выходом на проезжую колею, где все основное предсказуемо и контролируемо. Опять-таки упомянем очевидную вещь: для Запада Первая мировая война окончательно сделала невозможным или глубоко провинциальным жизнеощущение "полноты времен". Какие бы варианты историзма ни предлагались идеологами и мыслителями взамен утерянных постулатов историзма, для исторической науки окончательно наступило время отказа от упоминавшейся трехчленной схемы исторического исследования. Подрыв абсолютизации современности разрушил и незыблемость анализа исторического явления как всецело заданного современностью, которая и есть его полное осуществление. Иначе обстояло дело в отечественной науке.
Она развивалась не просто на фоне крушения мировоззрения "полноты времен", но и под прямым и во многом принудительным воздействием того, что можно обозначить как исторический революционаризм. Своим возникновением он всецело обязан предшествующему историзму с его абсолютизацией настоящего. Для него также коренная предпосылка состоит в исторической неизбежности пе-рехода к "эпохе исполнения" и "полноты времен". Однако для революционаризма переход совершается не постепенно и органично, а в результате скачка или сознательного усилия передового класса. В соответствии с революционаризмом XIX в. в лице капитализма только создает условия для скачка, сам же скачок непосредственно есть отрицание предшествующего состояния. Он создает реальность, по отношению к которой вся предшествующая история не более чем предыстория и царство необходимости. Уже здесь заложена решающая предпосылка для усугубления господства настоящего над прошлым и будущим. Прошлое до конца теряет самоценность, непременно обязательной становится избирательность по отношению к нему, выделение в нем лишь непосредственно ведущего к настоящему. Да и как может быть иначе там, где настоящее обладает таким абсолютным статусом. Сложнее обстоит дело с будущим. Революционаристское мировоззрение в своих декларациях и поверхностном слое своего самосознания устремлено в будущее. Оно вовсе не мыслит революционную эпоху временем достижения абсолютного состояния царства свободы. Оно искренне полагает себя в самом начале пути, возможно и очень длительного. Революционер живет и действует для будущего. Будущее же — это бесконечный процесс, неохватный сегодняшним взором путь подлинного свободного человечества. По сравнению с развитыми состояниями будущей эпохи современность не более чем ее эмбрион, своего рода первичная клеточка. Но с подобной "трезвостью" и самоуничижением уживается нечто совсем иное.
Как бы будущее ни превосходило революционное настоящее, оно мыслится осуществлением сегодняшнего фундаментального проекта. Будущее строится и созидается сознательными усилиями революционера, и в этом отношении есть следствие и производное современности. Современность втайне высокомерна и деспотична и готова работать на будущее при строго определенных условиях; она приносит себя ему в жертву, в то же время стремясь увековечиться в предстоящей полноте времен. При всей остроте восприятия несоответствия настоящего и будущего революционное сознание связывает их очень жесткой и однозначной связью. Это прежде всего связь предельно неразвитого и развившегося феноменов. Но более важные последствия для исторической науки имеет установившиеся между настоящим и будущим отношения должного и сущего. То, что сегодня, в эпоху революционной ломки, видится как долженствование и императив, в будущем предполагается одействоренным. Революционное настоящее может быть сколь угодно далеким от идеала, но в нем важно не наличная действительность, а движение в сторону должного. Собственно, настоящее господствует над прошлым и будущим именно от лица идеала. Воистину идеал есть будущее настоящего, которое добыто и создано прошлым и настоящим и станет со временем всеобъемлющей реальностью.
Самоосвящение настоящего спроектированным им будущим приводит к размытости границ между должным и сущим, строго говоря, оно не всегда осознает, с чем имеет дело, и даже выработало соответствующий лексикон, где исчезает модальность высказываний. Все это оказало непосредственное влияние на историческую науку. Десятилетиями она строила свои концепции, оценки и даже сам предмет исследования как проекцию нерасчлененного настоящего-будущего (должного-сущего) в прошлое. Прошедшее, т.е. изучаемые исторические явления, не просто рассматривалось как неразвитое состояние настоящего, но не в меньшей степени и как предпосылка (положительная или отрицательная) должного состояния человека и общества. Скажем, в русской истории внимание исторической науки привлекали восстания Степана Разина, Пугачева или декабристов, которые изучались как более или менее отдаленные предшественники пролетарской революции. Если абстрагироваться от очень и очень многого, можно найти какие-то общие черты между казацкими и крестьянскими бунтами, революционным движением декабристов и большевистской революцией. Но тенденция исторического революционаризма идет далее. Ему важно увидеть в предшественниках подлинной революционности соотнесенность не с неприкрытой реальностью революционной эпохи, а с ее идеалами. Поэтому у Пугачева должны были искать стремление ко всеобщей справедливости, несмотря на всю исторически ограниченную форму этого стремления, или, наоборот, в декабристах следовало обнаружить буржуазно-просветительскую ограниченность, прогрессивность проектов гражданского и политического устройства. Впрочем, речь идет о пределах тенденций, задаваемых исторической науке историческим революционаризмом. Этих пределов обыкновенно достигали откровенно конъюнктурные работы. Что же касается собственно научных исследований, то у них длительное время почти отсутствовала возможность в выборе предмета, частью им навязывалась, частью же они сами разделяли направленность на изучение социально-экономических структур и противоречий, которые неизменно должны были расшатывать очередной эксплуататорский строй и тем самым способствовать приближению скачка в царство свободы.
Изложенные противоречия и сегодня еще преобладающей схемы исторического познания по сути своей есть противоречия определенным образом понимаемого историзма. Вообще же говоря, историзм, будучи необходимой предпосылкой всякого исторического знания, носит двойственный характер. С одной стороны, он состоит в признании и реализации подхода к истории как последовательности взаимосвязанных явлений, когда настоящее вырастает из предыдущего и определяет последующее, а все они образуют необходимый и закономерный ряд развития. С другой стороны, историзм выражается не только в признании связи, преемственности и направленности исторического процесса, но и в отношении к каждому историческому явлению как чему-то неповторимому, несводимому к роли звена и цепи развития. Короче, историзм в такой же мере предполагает связь и преемственность (единство), в какой и уникальность (многообразие) явлений. Единство обеих сторон историзма — именно противоречивое единство. Есть примеры его разрешения в практике исторических исследований. Но несравненно больше примеров того, как противоречия между единством и многообразием исторического процесса устраняется за счет сведения одной из сторон к другой. В своей основной массе исторические работы длительное время базировались на сведении уникальности исторических явлений, а значит, их самоценности, к функции необходимого звена в цепи развития. Уникальность понималась половинчато и непоследовательно. Самобытность и неповторимость исторического феномена могла сколько угодно декларироваться. Но, во-первых, существенным в нем признавался закон, т.е. повторимое, и, во-вторых, самобытное и неповторимое ценилось прежде всего за содержащиеся в нем зерна будущего, последующих этапов исторического процесса. Исторический феномен тем самым становился не более чем носителем и передатчиком, самим по себе не имеющим безусловной ценности со всеми вытекающими отсюда перспективами самоотрицания историзма.
Чтобы высказанное по поводу историзма исследований, по существу игнорирующих историческую уникальность, не оставалось отвлеченными соображениями, слишком широкими мазками, которые не образуют узнаваемой реальности, обратимся к одному только примеру, демонстрирующему самую тесную связь изложенных тезисов с реальностью исторической науки. Очевидно, что убеждающим примером в данном случае может послужить лишь образцовая в своем роде работа, тогда ее критический анализ может ограничиться критикой исходных предпосылок, налагающих свои ограничения на самое квалифицированное и точное постижение предмета. Примером нам послужит известное исследование блестящего историка литературы И. Н. Голенищева-Кутузова "Творчество Данте и мировая литература"1. То, что выбрана историко-литературная, а не историческая в узком смысле работа, в нашей ситуации никакого значения не имеет, точнее, значение имеет ее исторический, а не литературоведческий аспект.
В полном соответствии с заглавием исследование Голенищева-Кутузова построено таким образом, что в нем творчество Данте рассмотрено в самом широком культурном контексте. Правда, контекст этот по преимуществу временной. Тем самым "Творчество Данте" тяготеет к обычной трехчленной схеме исторического исследования: предпосылки явления — само явление — его последствия. И действительно, монография Голенищева-Кутузова четко членится на три основные части. После предваряющей биографической главы "Жизнь Данте" следуют разделы: "Данте и культурное наследие", "Творчество Данте" и, наконец, "Данте в мировой литературе". Даже в чисто количественном отношении первый и третий разделы работы не только не уступают центральному, но и заметно преобладают над ним. Так, в разделе "Данте и культурное наследие" — более 200 страниц, в то же время на "Творчество Данте" остается всего 128 страниц.
Разумеется, такие пропорции сами по себе мало о чем говорят и менее всего нуждаются в оправдании. Но в настоящем случае они примечательны. Когда крупный ученый подводит в обширной монографии итоги своим многолетним исследованиям произведений Данте и при этом уделяет внимание не столько им самим, сколько их ближайшим и отдаленным предпосылкам и последствиям, — такой преимущественный интерес не может быть случайным. Он определяется тем, что для Голенищева-Кутузова проблема Данте и задача изучения его творений — это прежде всего проблема и задача изучения влияний. Влияния на Данте в интервале от Античности до середины XIII в. (которые охватывают не только литературу, но и в не меньшей степени философию и теологию, не только Европу, но и Ближний и Средний Восток), также как и влияния самого Данте на последующую литературу, начиная с эпохи Возрождения и заканчивая XX в.
Не будем упрощать ситуацию, Голенищев-Кутузов вовсе не стремился растворить произведения Данте в произведениях предшественников и последователей. Напротив, он постоянно обращает наше внимание на то новое, что внес великий флорентиец в мировую культуру. Голенищев-Кутузов не забудет подчеркнуть, что в том или ином случае имело место усвоение и преобразование в соответствии со своими творческими задачами, а не прямое заимствование или уче-ничество. Так, давая обзор творчества ближайших предшественников Данте, влиявших на его теологические построения, таких, как Бернард Клервосский и Иоахим Флорский, автор заключает: "Несомненно, что великий поэт отнюдь не во всем является единомышленником аббата Клерво"1. И далее: "Отрицать влияние на Данте идей Иоахима Флерского было бы неразумно, делать из него ученика ка-лабрийского пророка, повторяющего его схемы в своей поэме, вряд ли имеет смысл"2.
Приведенные утверждения вроде бы не оставляют сомнений в позиции Го-ленищева-Кутузова. Будем учитывать только, что позиция может быть декларацией, а может и пресуществляться в рабочие принципы исследования, которые служат выявлению самобытности творчества Данте, его жизненного центра. Последнего в "Творчестве Данте" не происходит. Даже в главе второго раздела "Поэтика Данте", где, казалось бы, должно сконцентрироваться изложение собствен-, но дантовского в творчестве Данте, происходит другое. По существу, здесь речь идет о том, что поэзия Данте — "завершение не только итальянского процесса литературного развития, но и общероманского... От него идут большие пути европейской литературы эпохи Возрождения"3. В который раз под взглядом автора изучаемое явление распадается на "уже не" и "еще не", прошлое и будущее вытесняют настоящее, предшественники и последователи не дают зазвучать собственному голосу Данте, он остается исчезающе малой точкой их встречи. И не то чтобы в "Творчестве Данте" совсем не идет речь о его самобытности, на нее указывается, но самобытность (самобытие, бытие для себя, под собственным взглядом) постоянно сводится к новизне. Новизна же у Голенищева-Кутузова — это новое даже не по отношению к самому Данте, а по отношению к иному, будь оно прошлым или будущим, гораздо реже — современным. Получается, что новое в лучшем случае фиксируется как таковое: "вот этого не было в мировой культуре — теперь оно есть". С позиций избранного Голенищевым-Кутузовым подхода иначе и быть не может. Потому что абстрактность дантовской новизны преодолима лишь тогда, когда она соотносится не с внешним ему старым и не с внешним еще более новым, а со всей целостностью творчества Данте. В этом случае новизна уже не смогла бы остаться чистой новизной, неминуемо став моментом самораскрытия художника и мыслителя. И не новизна того или другого образа, положения или позиции как таковые оказалась бы в центре исследования. Его. центром стал бы сам Данте как субъект творчества, центрирующий собой самые разнообразные его моменты и делающий их выражением своей творческой индивидуальности вне зависимости оттого, откуда и что он заимствует. Достижим подобный результат лишь при условии того, что исследователь изначально ориентируется на реконструирование предмета изучения в его уникальности и целостности. Если эта целостность и уникальность схвачена (пускай неполно, интуитивно и т.п.), по сути дела, отпадает и проблема новизны. Точнее, она превращается из простой констатации, внеположенной реальности в исходную предпосылку исследования. Теперь новизна — это самобытность, а не наоборот. Самобытен сам Данте, у него свое бытие, которое выражено, воплощено в его творениях. Поскольку исследо-вание Голенищева-Кутузова построено совсем на других основаниях, в нем можно найти все, что угодно, только не целостный образ творца, которому посвящено "Творчество Данте". Повторимся — этот результат запрограммирован тем типом историзма и стоящей за ним исследовательской схемы, которых последовательно придерживается автор.
Историзм, понимаемый как подлинная суть и оправдание исторической науки сегодня, только и может состояться за счет реализации обеих заложенных в нем возможностей: установки на связь и преемственность и установки на самоценность изучаемых явлений. Как бы то ни было, они изначально присущи историческому знанию, поэтому задача современных исторических исследований состоит в том, чтобы заново обрести и реализовать свои внутренние возможности. С неизбежным в подобных случаях риском сильно огрубить ситуацию попытаемся схематически выразить отношение становящегося сегодня историзма и исторического познания к его предшествующим типам.
Историзм, идущий от Геродота и разделяемый не только Античностью, но и Средневековьем и Ренессансом, основывается на работе историка — свидетеля и летописца. Те же самые Геродотовы "великие и удивления достойные деяния" описывались историком, с тем чтобы сделать их достоянием будущего, сохранить историческую память. Заботясь о своем времени, историк заботился и о будущем, в его сознании они были неразделимы. Современность для историка была самоценна, поскольку она фиксировалась во всей своей индивидуальности, но именно в этом своем качестве должна была послужить будущему. В данном случае ориентация на будущее совсем не противоречила самоценности настоящего. Очень показательно, что вплоть до XIX в. в общественном сознании образ историка в чем-то совпадал с образом мемуариста, а ведение дневника — с созданием исторического сочинения. Мемуары и дневники людей, причастных государственным делам, мыслились не просто как материал исторического сочинения, •чотя это и не исключалось. Не в меньшей степени они рассматривались как готовые блоки или даже законченное произведение исторического жанра. Что, например, представляют собой написанные в XV в. "Мемуары" Филиппа де Комми-на действительно: воспоминания или исторический трактат? Сам Коммин вряд ли сумел бы однозначно ответить на подобный вопрос. Он ставил своей целью вспомнить и описать то, что "знал и ведал о деяниях Людовика XI... изложить как можно ближе к истине все, что смог и сумел вспомнить"1. В самом тексте "Мемуаров" речь идет далеко не только о Людовике XI, в них создана широкая панорама политической жизни Франции, Нидерландов и Италии второй половины XV в. Ни современники Коммина, ни его позднейшие читатели не воспринимали их в качестве мемуаров в современном смысле. Мемуары государственного деятеля совпали с историческим сочинением, одно переходило в другое. То, что важно оставить в памяти потомков действующему лицу или наблюдателю современных ему событий, в его представлении совпадало с тем, что будущие поколения принимали за существенно важное для себя. Конечно, исторические сочинения, оставшиеся от прошлого, мыслились и как резервуар поучений, предостережений, правил, но всегда и обязательно историческое сознание еще и отдавало должное деятелям и поступкам, запечатлевало их в вечности. В противоположность предшествующему, историзм XIX и XX вв. опирался и опирается на позицию историка, который уже практически никогда не ставит своей целью свидетельствовать о настоящем для будущего. Он открывает прошлое для настоящего. Торжествует интерес современности. Парадокс в том, что современность в лице представляющего ее историка перестает относиться к себе исторически, она приобретает абсолютный статут. Трудно избежать сравнения этого статута современности с тем, который придавался мифологическому правреме-ни в доисторическом сознании. Для последнего существовало абсолютное прошлое, правремя, тогда как для рассматриваемого типа историзма существует абсолютное настоящее. Оно не может не подрывать основ исторического познания. Как уже отмечалось в другой связи, иллюзорной является устремленность абсолютизированного настоящего к будущему. Безусловно, оно имеет место, но поскольку речь идет о будущем настоящего, то этому будущему постоянно навязывается настоящее так же, как оно навязывается и прошлому, с той лишь разницей, что в прошлом идет поиск предпосылок современности, а в будущее оно. проецируется как идеал. По данному признаку господствующий сегодня тип историзма прямо противоположен предшествующему. Для античного, средневекового и ренессансного исторического сознания всей полнотой реальности обладало не только настоящее, но не в меньшей степени прошедшее и будущее. Оно не знало привилегированного этапа исторического времени. Приоритетом обладала не историческая в собственном смысле реальность, а реальность мифа, эпоса, священной истории.
Противопоставление предшествующего и современного типов историзма может оставить впечатление того, что автор не просто разводит их в качестве противоположностей, но и подталкивает к оценке первого из них как историзма по преимуществу, второго же — как историзма несостоявшегося. Подобный вывод менее всего отвечает существу дела, хотя бы потому, что вполне возможно не только разведение и противопоставление двух типов историзма, но и их сближение по значимым признакам. Укажем на один лишь момент, сближающий традиционный и господствующий сегодня подход к истории. Оба они, хотя и по-разному, предполагают наличие дихотомии между абсолютной и преходящей реальностью. В одном случае абсолютная реальность выносится за пределы исторического процесса или выступает как некая сверхистория, в другом абсолютная реальность — это настоящее в его полном господстве над прошлым и будущим. В последнем случае мир настоящего можно рассматривать по аналогии с миром мифа, эпоса, священной истории. Он центрирует на себе все смыслы прошлого и будущего, поглощает их, угрожая иллюзорностью всему, что является для него историей. Видимо, оба типа историзма достаточно изжили себя в процессе своего исторического бытования и не могут претендовать на господство. Более плодотворна их роль в самоопределении нового становящегося типа историзма, который один только в состоянии соответствовать самосознанию изменившегося субъекта исторического процесса.
В чем же конкретно состоит существо того, что было обозначено как становящийся тип историзма? Начать его характеристику можно с того, что новый историзм предполагает отношение к изучаемому историческому феномену не как чистому переходу от предшествующего к настоящему, а как к самоценной реальности, существующей прежде всего для себя самой и только потом и поэтому становящейся предметом заинтересованного отношения историка. Любое историческое явление — это прежде всего самовыражение человека и эпохи. Причем даже тогда, когда они ставят своей целью быть приемниками прошлого или создать предпосылки для будущего. Главное в историческом явлении — это несводимость, то, что не подлежит разложению на оформившийся итог прошлого или неразвитую форму будущего. Теперь каждый исторический феномен рассматривается как равноправный с изучающим его настоящим. Последнее уже не итог и завершение предшествующего исторического процесса. В настоящем исторический процесс вообще не фокусируется. Оно не разрешает его коллизий, не дает ответы на поставленные другими эпохами вопросы. Настоящее слушает и слышит другие эпохи, обретая тем самым себя не в качестве абсолютной инстанции, но зато как нечто действительно существующее. Настоящему уже не угрожает участь превращения в неуловимую грань между прошлым и будущим, поскольку на прошлое оно уже не смотрит как на свою предпосылку, а на будущее — в качестве собственно следствия.
Изменение взгляда историка на отношения прошлого и современности делает его обращение к прошлому необходимым, как никогда ранее. Если античный, средневековый, ренессансный историк-свидетель обращался к историческим событиям потому, что ему нужно было будущее, его суд и приговор, предполагающий приобщение к вечности свершившихся событий, если историку XIX— XX вв. обращение к прошлому необходимо для укоренения в нем настоящего, его абсолютности, то у историка становящегося историзма обращение к истории совмещает ранее разведенные задачи: поиск современностью себя через контакт с другими эпохами и раскрытие, обнаружение в этом контакте самобытной действительности прошлого. От первого типа становящийся историзм отличает то, что в его рамках историческое явление не дано в своей устойчивой самотождественности, бытии на самом деле, которое необходимо донести до будущего. Этому явлению еще предстоит изучение и преобразование в процессе самораскрытия перед миром настоящего. Второй тип историзма не приемлем для нового его типа ввиду того, что в нем современность и выражающая ее позиция внутренне статичны. Преобразованию подлежит только историческое явление. Двуединая задача становящегося историзма состоит, таким образом, в совмещенном преобразовании настоящего и прошедшего: обнаружении-преобразовании себя через обнаружение-преобразование другого.
Там, где историческое познание является одновременно и самопознанием современности, оно приобретает совершенно иной статус, чем ранее. Субъект исторического познания ставится в такое отношение к истории, которое если и не целиком соответствует его отношению к настоящему и будущему, то во всяком случае сопоставимо с ними по своему значению для самоопределения субъекта. Этот субъект оказывается не в вечно ускользающем настоящем. Человеческая реальность существует для него во всех своих трех временных измерениях. Будущее и прошедшее не менее бытийственны, чем настоящее. Прошедшее так же открыто и незавершенно, как и будущее, оно так же требует возобновляющихся созидательных усилий для своего раскрытия. Настоящему по-прежнему принадлежит центральная роль в историческом познании, но оно не замыкает на себе весь исторический процесс. Настоящее — это принцип выявления и реализации возможностей, заложенных в прошлом и будущем, возможностей, самих по себе неисчерпаемых. Исчерпаемыми их делает настоящее. Но прошлое и будущее для него не только безбрежное поле деятельности, это еще и способ самообнаружения и самоограничения для настоящего. То, что выявлено и актуализировано в прошлом и будущем, с определенной точки зрения и есть настоящее. Поскольку оно выявило это, а не иное, оно само есть вот это, а не иное. Здесь и возникает настоящее, как таковое, а не только в своей роли для прошлого и будущего, последние в такой же степени существуют для настоящего, как и оно для них. В лице прошлого и будущего так понимаемое настоящее имеет дело с другими "настоящими". Встречаются соприкасающиеся во времени в буквальном смысле слова "современники". Не нужно специально объяснять, что речь идет не об окончательной встрече. Все-таки настоящее всегда не окончательно настоящее, а значит, прошедшее не окончательно прошедшее и будущее не окончательно будущее.
Кратко очерченное понимание нового статута настоящего в становящемся историзме делает историческое познание не просто ретроспекцией, выявлением того, что уже произошло. Поскольку прошедшее так же не завершено и незавер-шимо, как и будущее, значит, оно сфера деяния, выбора и риска. У человека теперь нет чего-то устойчивого и окончательно определившегося за спиной, тогда как неопределившееся впереди, ему вновь и вновь предстоит задача самоопределения в ретроспективе прошедшего и перспективе будущего. Этот возобновляющийся процесс и есть история как целое, в котором обращение к прошлому есть историческое познание, в то время как обращение к будущему — историческое событие. В новом типе историзма прошедшее и будущее не сводимы к прошлому и будущему настоящего.
Часть третья
Первобытная культура
От всех эпох и типов культуры первобытность отличает ее ни с чем несопоставимая длительность. Она безраздельно господствовала минимум 35 из 40 тысяч лет существования человека. Всем остальным эпохам, вплоть до современности, отведено лишь 5 тысяч лет. Тем не менее, говоря об античной или средневековой культуре, их нельзя не разделить на ранний (архаика), классический и поздний периоды. Они слишком отличны один от другого, чтобы ограничиться рассмотрением Античности или Средневековья в целом. Иначе обстоит дело с первобытностью. Несмотря на свою продолжительность, она несравненно однородней всех других эпох. В ней преобладают моменты устойчивости и постоянства. Столетия и тысячелетия и тем более региональные различия для первобытной культуры не имеют значения, если сосредоточить свое внимание на ее существе. Конечно, изменения в первобытной культуре происходили, но не случайно ее исследователи предпочитают достаточно неопределенно говорить о ранней и поздней первобытности. Причем сколько-нибудь определенной датировке этих стадий не существует. Строго говоря, ранняя и поздняя первобытность — это даже не стадии и периоды, а просто ориентиры, позволяющие судить о том, сталкиваемся ли мы с чистой, беспримесной первобытностью или же тенденциями ее разложения перехода в иные послепервобытные состояния.
В настоящем случае о разделении первобытности на раннюю и позднюю речь не идет. Нас первобытность будет интересовать в ее устойчивом ядре и фундаментальных проявлениях, по возможности независимо от существования первобытности в пространстве и времени. В частности, нам не обойтись без предварительной характеристики души первобытного человека в ее своеобразии, а также восприятия им внешнего мира. Далее речь пойдет о мифе, ритуале и магии. В этом выборе нет предпочтений и произвола автора, потому что миф и ритуал — сквозные реальности первобытной культуры. Все, что совершалось в первобытном сознании и действиях первобытного человека, так или иначе было ритуально и мифологично. Невозможно говорить о первобытности и без учета магии, в ее противостоянии мифу и ритуалу. Наконец, фигуры жреца и мага — это не просто характерные и впечатляющие представители первобытной общины. Они центрируют собой смыслы и устойчивые моменты ее существования.