Константин Константинович Случевский (1837-1904)
В своей статье «К.К. Случевский», имевший подзаголовок «Поэт противоречий», Брюсов говорил о Случевском как о поэте «изгибовмысли». И добавлял: «Он писал свои стихи как-то по-детски, каракулями... В поэзии он был косноязычен... он вдруг сбивался на прозу», – и в этом было очарование его неожиданных образов. Случевского не зачислишь в разряд «поэтов-граждан», хотя ему не чужды и гражданские мотивы; не зачислишь и в сторонники «чистого искусства», так как он поэт диссонансов, противоречий и раздумий над смыслом жизни. Недостаточно благообразен и изящен он в разработке своего стиха, действительно изобилующего прозаизмами; не отнесешь его и к консерваторам, реакционерам, так как подчас он клеймит социальную действительность и у него есть гуманистические нотки, роднящие его с лучшими русскими поэтами. Вернее всего Случевского определить как поэта умирающей русской духовной аристократии, пессимиста-одиночку, который, по словам Брюсова, не мог погасить какой-то внутренний разлад, соединить «художественное созерцание и отвлеченную мысль» (отсюда вторжение прозаизмов в тонкую ткань философских построений) и должен был»стонать от ужаса, вторить славословиям господу богу». Случевский наиболее близок к А.К. Толстому, Ф.И. Тютчеву, хотя чувствуется в нем и импрессионизм Фета, и некрасовская влюбленность в русскую природу, в простой люд. Случевский со своим пессимистическим взглядом на бренность всего земного, расколом в мыслях и чувствах – предтеча русских символистов и акмеистов, которые этот пессимизм сумели выразить в более изящных формах. Именно символисты «открыли» и оценили Случевского.
Печататься Случевский начинал в «Современнике» в 1860 году, «привел» его туда И.С. Тургенев. А «открыл» поэта А.А. Григорьев: первым прочитав «Вечер на Лемане» и «Ходит ветер избочась...», он пришел в восторг и предрек поэту «большое будущее». Можно указать на многое в стихах Случевского, что делало не случайным его выступление в «Современнике». В целом же следует сказать, что Случевский «миновал» бурное напряжение эпохи 60-х годов и оказался в стане тех, кто «снижал» этот социально-политический накал. Случевский ощущал надвигающуюся бурю, призванную смести старый строй. С сарказмом, горечью, презрением клеймил он ложь, обреченность старого строя и неизбежную собственную гибель вместе с ним. Он если и не приветствовал, как позднее Брюсов, «грядущих гуннов», то все же клеймил презрением то, что подлежало уничтожению. Поэтому в поэзии Случевского есть своя критическая настроенность, более близкая «некрасовской школе». Но есть у Случевского и мотивы обреченности, кладбищенские темы (весьма оригинально прозвучавшие у него после Жуковского), есть гротескное восприятие итогов русской истории (в духе известной пародии А.К. Толстого).
В стихотворении «Мои желания» (1860) можно уловить широкую просветительскую программу Случевского, который хотел бы
...Слиться с народом; себя позабыв, утонуть в нем,
стереться,
Слушать удары тяжелого пульса общественной жизни,
Видеть во всей наготе убеждения каст и сословий;
Выведать нужды одних, утешать их во имя движенья,
............................................................................................
Стать на виду у других.......................................................
В стихотворениях цикла «Черноземная полоса» (1883-1884) Случевский наблюдает жизнь деревни. Он полон жизнелюбия, его радуют бахчи, хаты, веселье молодежи на селе. Но деревенская жизнь для него не идиллия, а тяжелый труд:
Кто испытал огонь такого неба,
Тот без труда раз навсегда поймет,
Зачем игру и шутку с крошкой хлеба
За тяжкий грех считает наш народ!
(«Полдневный час. Жара гнетет дыханье...»)
Поэт знает силу слов, силу сердечного напева. Особенно ценна песня, которую подхватит народ:
Ей сроков нет, ей нет предела,
И если песнь прошла в народ
И песню молодость запела, -
Такая песня не умрет!
(«Нет, жалко бросить мне на сцену...»)
Когда Случевский обращается к имущему классу, его тон – саркастический, презрительный. С лермонтовской ожесточенностью поэт бросает в лицо светской черни свой стих. Как не вспомнить тут я саркастические монологи грибоедовского Чацкого о золотушных московских злобных гонителях ума и чести. Как не вспомнить и стихотворение декабриста А.И. Одоевского «Бал» («Плясало сборище костей»). У Случевского герой слоняется меж гостей, как незримый Мефистофель, и называет все их увеселения бесовским наваждением: тут «Мефистофелем мир создается». О Мефистофеле и его проделках написан целый цикл стихотворений (1881): «Преступник», «Мефистофель в пространствах», «На прогулке», «Мефистофель незримый на рауте», «В вертепе».
Все современное мироустройство, по мнению Случевского, достойно порицания. Оно – надругательство над смыслом жизни, человечностью. Если еще мягко-иронично стихотворение «Из Каира и Ментоны...» (1880), то куда более зловеща ирония в стихотворении «На Раздельной» (1881): сюда, на узловую станцию, также прибывают поезда, но не с курортов, а с фронтов русско-турецкой войны; туда в составе – молоденькие, бодрые новобранцы, оттуда – обезображенные раненые, обездоленные калеки.
Свои тяжелые раздумья над жизнью Случевский умел преображать. По мысли Брюсова, нужно «простить» поэту и привыкнуть к его мрачному юмору... Толпе нужны зрелища: посмотрев казнь на площади, толпа, «удовлетворенная», разошлась, площадь вымыли («После казни в Женеве», 1881). Но потрясенному поэту кажется, что это ему отрубили голову, что это его мучили на страшном колесе и в пытке вытянули его тело в звенящую струну. И попала та струна на балалайку какой-то старухи-схимницы, которая бренчит и напевает «Коль славен наш господь». И поэт вторит ей, жалобно звеня... Странное, причудливое превращение!
В самых звонких, жизнерадостных стихах Случевского мы замечаем примесь этой чудовищности, ведущей к глобальному пессимизму. В самом деле, уже в «Моих желаньях» поэт хочет насладиться не только «светлым твореньем искусства», но и «даже самим преступлением», полагая, что оно может уживаться с «истиной светлой». Ведь и в конце жизни, укрывшись в уютном имении, Случевский призывает: «Пускай ко мне, в мой угол скромный, / Идут и жертва и палач» – и «все должны быть прощены» («Здесь счастлив я, здесь я свободен...», 1897). Это будущая тема позднего М. Волошина.
Что же это за философия? Ведь и изображая нелегкий труд, Случевский нигде не показывает эксплуататоров, виновников тяжкой доли. У него не сталкиваются классы, он только хочет утешить отчаявшихся во имя какого-то «движения». Уж нет ли тут своего рода схоластической игры в диалектику: зло нужно для добра, добро для зла? Случевский не просто поэт противоречий, он поэт безысходных противоречий, поэт пессимистического сознания.
Случевский отклоняется от обычной логики вещей, везде подозревая вмешательство дьявола: «Мне печали веков разожгли ореол...», «Добродетелью лгу, преступленьям молюсь!.. / Убиваю, когда поцелую!»; «Я упасть – не могу, умереть – не могу! / Я не лгу лишь тогда, когда истинно лгу...» Короче, «Мефистофелем мир создается». Но Мефистофель в это же время – необходимый дух сомненья, отрицания. Он движет миром. И тут Случевский – настоящий философ. Аналитическая мысль умудряет человека. Ведь потерявши и любовь, и дружбу, и сладость молитвы, и вкусив отраву проклятия, лирический герой стихотворения «Я задумался и – одинок остался...» (1891) погибал. И только закравшееся в душу «сомнение» вернуло героя к жизни. Перед нами человеческая гордость, а не мещанское самодовольство.
Никогда Случевский не воспевает односложное, плоское. Он видит мир в контрастах, противостоянии сил, двойственности:
Дай мне опять ошибаться дорогами <...>
Дай мне восторгов любви с их обманами <...>
В правде моей – разуверь, обмани...
(«Дай мне минувших годов увлечения...», 1892)
Эти заклинания, несомненно, проистекают от сознания горечи жизни, неудовлетворенности своим социальным бытием. В стихотворении «Нас двое» (1880) Случевский разрабатывает мотив неизбежности трагического одиночества в мире, так как «второе я» поэта вечно хочет ему досадить, изжить его, довести до сумасшествия. В знаменитой «Камаринской» (1880) у Случевского извращенный, но выстраданный вывод: жизнь кончена, какое торжество! Выходцы из домов умалишенных веселятся потому, что они – души почивших!
«...Не вернуться ль нам жить?» – «Ой, не хочу!
Из покойничков в живые нам не лезть, -
Знаем, видим – лучше смерть, как ни на есть!»
И себе поэт не желает лучшей доли. Цикл стихотворений «Из дневника одностороннего человека» (1883) по озлобленности героя на жизнь, презрения ко лжи вокруг, лжи внутри себя, он напоминает «Записки из подполья» Достоевского.
Воспевание сумасшествия – не самоцель у Случевского, это невольное отражение положения вещей. Ведь «немота» в стране, «отсутствие свободы», «разные способы травли и ловли» бедноты по закону («Свободы торговли, опека торговли...», 1883) – это импульсы к сдвигу в психике человека. Неверно утверждение Брюсова, что Случевский стонал от ужаса и славил бога. Ужас он воспринимал как естественное пребывание в мире, а к богу не взывал. У него человек одинок перед ужасом и богом. В стихотворении «Я видел Рим, Париж и Лондон...» (1897) есть строки:
Я видел варварские казни,
Я видел ужасы труда;
Я никого не ненавидел.
Но презирал – почти всегда.
Здесь точно очерчен круг тем поэзии Случевского, мера его протеста. До ненависти он не подымался, но презрение было его оружием. Двойственно и его отношение к богу: «Я богу пламенно молился,: / Я бога страстно отрицал...» Бога, может быть, Случевский презирает больше всего, так как в конце концов Создатель виновен в плохом мироустройстве. Случевский – поэт намеков, символов. Его идеи и подхватили те из поколения 90-х годов, кто не был на стороне нараставшего протеста, а клял все влекущее к социальным катастрофам.
Случевский видел мир в неприглаженных формах, видел его сдвиги и аномалии, контрасты. Многие его ранние произведения не были поняты современниками. В.С. Курочкин не находил никакого смысла в стихотворении «Ходит ветер избочась...», где ветер «снегом стелет калачи / бабы кривобокой». Высмеяно «искровцами» было и стихотворение «На кладбище» (1860), в котором лирический герой (или сам автор) наблюдает небо, листья, лежа ничком на какой-то гробовой плите. Он слышит, как кто-то ежится и ворочается под плитой, скребет камень и чуть слышным голосом зовет его: «Ты не ляжешь ли, голубчик, за меня?» В «Камаринской» сумасшедшие с душами усопших не хотят вернуться к жизни, а здесь усопший зовет героя к себе. С точки зрения здравого смысла, высмеять такой поэтический прием ничего не стоило. Но этот прием напоминает столь же странное видение мира в гениальном стихотворении Тютчева «Сон на море». И не очень странным покажется видение, если размышлять о смысле жизни и смерти, в лодке, ничком, во время качки.
У Случевского в стихотворении «На кладбище» есть строка, рассмешившая «искровцев»: «Как летали, лбами стукаясь, жуки...». И тут мы переходим к вопросу о прозаизмах в его поэзии. «Его мастерство, – пишет А.В. Федоров, – в умении соединить прозаический оборот, прозаический образ с «высоким» и отвлеченным мотивом». Именно это будет характерно для модернистов, акмеистов, для футуриста В. Хлебникова.
Стихотворения, в которых Случевский старается познать механизм вселенной, напоминают произведения Жуковского, но если у Жуковского суть проблемы – в невозможности выразить словом богатство чувств, то у Случевского – в наличии «обликов незримых», составляющих музыку жизни. Человеку дано их только чувствовать. Радует Случевского и обилие «форм и профилей» в природе: это и мелочи быта, и законы вселенной, и открытия Дарвина. Все движется, меняется. Но если в чем и ограничен мир – так это в том, что ни свободы, ни счастья человек не видит в жизни. Высокий философский строй мыслей перебивается прозаизмами; они снижают патетику символов и лишний раз доказывают земной план раздумий автора: «Да, бесконечности одной не по нутру / Скоплять все мертвое и охранять живое» («Формы и профили», 1881).
В стихотворениях Случевского патетика и прозаизмы сочетаются постоянно: «Что ни в одной из форм нет столько хлебосольства...»; «Устал в полях, засну солидно, / Попав в деревню на харчи»; «Я слышал много водопадов / Различных сил и вышины»; «Ничто, ничто мне не указка, – / Я не ношу вериг земли...». Брюсов писал по поводу таких парадоксальных соединений: «В самых увлекательных местах своих стихотворений он вдруг сбивался на прозу, неуместно вставленным словцом разбивал все очарование и, может быть, именно этим достигал совершенно особого, ему одному свойственного впечатления. Стихи у Случевского часто безобразны, но это то же безобразие, как у искривившихся кактусов или у чудовищных рыб-телескопов». Как видим, такое гротесковое соединение разных стилевых пластов принципиальное у Случевского. Он ведь считает, что даже купол небесный над ним – это крышка гроба, «могильный свод», на который мы смотрим изнутри... Мы сами из некоего отошедшего мира, «где-то до того, когда-то жили мы» («Lux aeterna», 1881). Солнце будет светить будущим существам, но мир не станет лучше, и вся жизнь наша – «Непонятное верченье / Краткосрочных поселян» («Лес густой; за лесом праздник...», 1898). Случевский соединял мифы, богов, древность, давность, далекость с тем, что под рукой. Люди все и везде равны, нельзя разделять их на нации. Жизнь пришла к некоему общему трагическому итогу.
В стихотворных размерах, рифмах Случевский традиционен: жанры его условны, эволюции почти нет.
Трагизм Случевского носит не только социальный характер. Он шире, касается коренных вопросов бытия, которые мы особенно остро ощущаем сейчас, когда человек стал хозяином своей судьбы, проник в космос и решает задачу разумного использования своего могущества. Как не хотелось бы оказаться под плитой гробницы, остаться на земле одиноким призраком! Хотя солнце будет так же светить в урочный час, но светить будет некому, если мир не будет сохранен. Такова судьба символической поэзии: она так условна, уязвима с точки зрения здравого смысла и так нужна, своевременна для всего человечества, которое, оглядываясь, видит перед собой неизведанную бездну.