Iv. толмач из «шато мэгуру» 3 страница
– Да, знаю, знаю, ты будешь плакать, скучать, день и ночь думать обо мне, – перебила она ледяным тоном, раздраженно взмахнув рукой и бросив на меня колючий взгляд. – Ладно, сама вижу, что нет другого выхода. Итак, встретимся через три месяца, Рикардито.
– Чего это ты вздумала прощаться со мной прямо сейчас?
– А разве товарищ Жан не сообщил тебе, что я уезжаю завтра утром? Сперва в Прагу. Так что давай – начинай лить прощальные слезы.
Она и вправду уехала, и я не мог проводить ее в аэропорт, потому что запретил Пауль. Во время нашей следующей встречи толстяк буквально добил меня, разъяснив, что нельзя писать товарищу Арлетте, нельзя получать от нее писем – из соображений безопасности курсанты на период обучения должны отказаться от любых контактов с внешним миром. Потом Пауль честно признался, что даже не уверен, будет ли товарищ Арлетта после окончания обучения возвращаться в Перу через Париж.
Я стал смахивать на зомби, во всяком случае, с утра до ночи без устали корил себя за то, что струсил и не сказал товарищу Арлетте: давай плюнем на запрет Пауля, оставайся со мной в Париже. Зачем я заставил ее ехать на Кубу, к чему эта авантюрная затея, чем она может закончиться?
Однажды утром, когда я спустился из своей мансарды, чтобы позавтракать в кафе «Мари» на площади Сен-Сюльпис, мадам Оклер вручила мне конверт со штампом ЮНЕСКО. Я выдержал экзамен, и начальник отдела переводов приглашал меня к себе на беседу. Это был седой элегантный испанец по фамилии Шарнез. Держал он себя со мной чрезвычайно любезно. От души расхохотался, когда на его вопрос о моих «долгосрочных планах» я ответил: «Умереть от старости в Париже». Постоянного места в отделе переводов пока не имелось, но он готов был оформить меня как внештатного сотрудника – на периоды работы Генеральной конференции, а также на те случаи, когда у штатных переводчиков случается перегрузка, что, собственно, происходит постоянно. С этой минуты в душе у меня поселилась уверенность, что моя извечная мечта – вернее, мечта, которая появилась у меня, как только я стал что-то соображать, – прожить в Париже всю оставшуюся жизнь, – начала сбываться.
В тот день судьба сделала сальто-мортале, и мой образ жизни резко переменился. Я стал стричься дважды в месяц, каждое утро надевал костюм с галстуком. Я спускался в метро на станции «Сен-Жермен» или «Одеон» и ехал до станции «Сегюр» – ближайшей к ЮНЕСКО, и потом сидел в маленькой комнатке с 9.30 до 13.00 и с 14.30 до 18.00, переводил на испанский язык тексты, по большей части написанные чугунным слогом – скажем, о переносе храма Абу-Симбел на Ниле или мерах по сохранению остатков клинописи, найденной где-то в Мали, в пещерах Сахары.
Как ни странно, одновременно переменилась и жизнь Пауля. Он оставался моим лучшим другом, но теперь мы виделись гораздо реже, потому что я был занят вновь обретенной работой, а он вдруг начал мотаться по всему свету, представляя МИР на разных конгрессах или встречах – в защиту мира, за освобождение стран третьего мира, в поддержку тысячи прочих прогрессивных дел, а также против ядерного вооружения, против колониализма и империализма. У Пауля порой голова шла кругом, и ему казалось, что все это сон. Возвращаясь в Париж, он тотчас звонил мне, и, пока оставался в городе, мы непременно встречались два-три раза в неделю – ходили обедать или пить кофе. Он рассказывал, что приехал из Пекина, Каира, Гаваны, Пхеньяна или Ханоя, где ему пришлось вещать о перспективах революционной борьбы в Латинской Америке, выступая перед залом, где сидело полторы тысячи делегатов, представляющих пятьдесят революционных организаций из трех десятков стран, говорить от лица «перуанской революции, которая пока еще даже не началась».
Не знай я так хорошо честность, которой буквально дышало все его существо, решил бы, что он преувеличивает, желая пустить мне пыль в глаза. Ну как такое возможно? Чтобы перуанец из Парижа, еще недавно служивший помощником на кухне в «Прекрасной Мексике», вдруг стал заметной фигурой среди революционного джет-сета, летал за океан и запросто встречался с первыми лицами Китая, Кубы, Вьетнама, Египта, Северной Кореи, Ливии, Индонезии? Но все это было чистейшей правдой. Из таких вот причудливых переплетений чьих-то интересов, разных обстоятельств и случайностей, собственно, и состоит революция. И Пауль превратился в политического деятеля международного уровня. В чем я сам убедился, когда в 1962 году журналисты подняли переполох в связи с покушением на жизнь лидера марокканской революции Бен Барки[18] по прозвищу Динамо, которого потом, три года спустя, в октябре 1965-го, похитили: он бесследно исчез, выйдя из ресторана «Липп» на Сен-Жермен-де-Пре. В полдень Пауль забежал за мной в ЮНЕСКО, мы пошли в кафе и заказали сэндвичи. Он был бледен, под глазами залегли черные круги, говорил срывающимся голосом. Никогда прежде я не видел его таким взвинченным. Бен Барка возглавлял Международный конгресс революционных сил, в руководство которого входил и Пауль. Они часто встречались и в последнее время вместе разъезжали по миру. Покушение на Бен Барку наверняка было делом рук ЦРУ, то есть теперь и МИР не мог чувствовать себя в Париже в безопасности. Пауль попросил меня на несколько дней спрятать у себя в мансарде пару чемоданов, пока не подыщут надежное место.
– Я бы не стал обращаться к тебе с подобной просьбой, Рикардо, но у меня нет выбора. Если ты скажешь «нет», я не обижусь…
Я согласился помочь, но при одном условии: он скажет, что в чемоданах.
– В первом – бумаги. Это почище динамита: планы, адреса, подробные разработки акций в Перу. Во втором – доллары.
– Сколько?
– Пятьдесят тысяч.
Я на миг задумался.
– А как по-твоему, если я возьму да передам чемоданы в ЦРУ, пятьдесят тысяч достанутся мне?
– Обещаю, что после победы нашей революции мы назначим тебя послом при ЮНЕСКО, – подхватил шутку Пауль.
Мы еще немного подурачились, а вечером он действительно принес два чемодана и запихнул под кровать. Потом целую неделю я не находил себе места, зациклившись на том, что, если в мансарду заберутся грабители и украдут эти деньги, МИР ни за что не поверит в кражу, и революционеры мне отомстят. На шестой день Пауль пришел с тремя незнакомцами, и они избавили меня от столь обременительных постояльцев.
При каждой нашей встрече я спрашивал его про товарища Арлетту, и он ни разу не попытался обмануть меня, что-нибудь присочинив. Очень жаль, говорил он, но узнать ничего не удается. Кубинцы чрезвычайно строго соблюдают правила безопасности, и сведения о ее местонахождении выудить просто невозможно. Абсолютно уверен он только в одном: до сих пор через Париж она не проезжала, потому что всех, кто отправляется с Кубы в Перу, Пауль держит на заметке.
– Уж поверь мне, когда она появится, ты первым об этом узнаешь. Неужто девчонка так тебя зацепила? Только вот чем, старик? Вроде не такая уж она и хорошенькая…
– Сам не знаю чем, Пауль. Но, по правде сказать, зацепила крепко, да, крепко.
После того как жизнь Пауля переменила русло, среди осевших в Париже перуанцев поползли недобрые слухи. Писатели, которые не пишут, художники, которые не берут в руки кисти, музыканты, которые не играют и не сочиняют песен, а также революционеры, обосновавшиеся в кафе, – все они, чья жизнь не задалась, злобствовали, завидовали и томились от скуки. Их мнение было таким: Пауль «обюрократился», превратился в «чиновника от революции». Что он делает в Париже? Почему сидит здесь, а не едет на родину вместе с теми ребятами, которых сперва переправляет в тренировочные лагеря, а затем тайком перебрасывает в Перу, чтобы они начинали партизанскую войну в Андах? Во время таких разговоров я всегда вставал на его защиту, потому что знал наверняка, что, несмотря на свое новое положение, Пауль по-прежнему живет очень скромно. До самого недавнего времени его жена убирала чужие дома, чтобы семья могла хоть как-то сводить концы с концами. Теперь, пользуясь тем, что у нее есть испанский паспорт, МИР отвел ей роль курьера, и она часто летала в Перу, сопровождая возвращавшихся на родину бойцов или доставляя деньги и инструкции. И Пауль сильно за нее тревожился. С другой стороны, он сам признавался, что его с каждым днем все больше раздражает тот образ жизни, который в силу обстоятельств ему приходится вести и который по воле его начальника Луиса де ла Пуэнте Уседы придется вести и впредь. Он рвался в Перу, где вот-вот должны начаться настоящие сражения. И хотел непосредственно, на месте, участвовать в их подготовке. Однако руководство МИРа не давало на это согласия. Пауль нервничал. «Вот к чему приводит знание языков, черт бы их побрал!» – кричал он и, вопреки дурному настроению, не мог удержаться от смеха.
Благодаря Паулю в эти месяцы и годы парижской жизни я познакомился с самой верхушкой МИРа, начиная с его лидера и основателя Луиса де ла Пуэнте Уседы и кончая Гильермо Лобатоном. Луис родился в 1926 году, был адвокатом в Трухильо, откололся от Апристской партии. Это был худой и тощий очкарик со светлой кожей и светлыми волосами, которые он всегда гладко зачесывал назад, подражая аргентинским актерам. В те два или три раза, что я с ним виделся, он был одет очень строго – галстук, коричневая кожаная куртка. Говорил вкрадчиво, как адвокат при исполнении своих обязанностей, давал юридические пояснения на ясном и отточенном языке, свойственном хорошо образованному специалисту. Рядом с ним непременно находились два-три дюжих молодца, которые, надо полагать, служили ему телохранителями, они, кстати, глядели на него с большим почтением и никогда не открывали рта. Во всем, что он говорил, было слишком много головного, умственного, и я с трудом воображал его в Андах в роли партизана с винтовкой на плече, карабкающегося по скалам. Тем не менее он несколько раз сидел в тюрьме, был выслан в Мексику, жил в подполье. Но впечатление производил такое, будто рожден чтобы блистать на трибунах, или в парламенте, или на политических переговорах – то есть в тех ипостасях, которые он и его товарищи презирали, относя к издержкам буржуазной демократии.
Совсем другое дело – Гильермо Лобатон. Никто из толпы революционеров, с которыми я познакомился в Париже, не мог, на мой взгляд, сравниться с ним в уме, образованности и смелости. Он был еще довольно молод, ему едва перевалило за тридцать, но за плечами у него уже имелся богатый опыт настоящей борьбы. В 1952 году он руководил большой забастовкой в университете Сан-Маркос, направленной против диктатуры Одриа (тогда-то они и подружились с Паулем), за что его арестовали, отправили в «Эль-Фронтон» и пытали. На этом, кстати, прервалось его изучение философии, хотя, как в те годы поговаривали в Сан-Маркосе, он на равных соперничал с Ли Каррильо, будущим учеником Хайдеггера, за звание самого блестящего студента на факультете. В 1954 году военное правительство выслало его из страны, и после тысячи злоключений он добрался до Парижа, где возобновил занятия философией, но теперь уже в Сорбонне, хотя ему и приходилось собственными руками зарабатывать себе на жизнь. Компартия добилась для него стипендии в Восточной Германии, и он отправился доучиваться в Лейпциг, в школу партийных кадров. Там узнал, что на Кубе произошла революция. Кубинские события заставили его всерьез и весьма критически переосмыслить стратегию латиноамериканских компартий и помогли осознать догматический характер сталинизма. Еще до знакомства с ним я прочел одну его работу, которая ходила по Парижу отпечатанной на ротаторе: он обвинял эти партии в отрыве от масс, в том, что они пляшут под дудку Москвы, забыв о том, что, как писал Че Гевара, «главный долг революционера – делать революцию». В той же работе он восхвалял Фиделя Кастро и его товарищей и провозглашал их образцовыми революционерами. Была там и цитата из Троцкого. За эту цитату ему устроили в Лейпциге дисциплинарный суд и с позором выслали из Восточной Германии, потом исключили из Компартии Перу. Так он снова оказался в Париже, где женился на француженке Жаклин, тоже активной революционерке. Здесь он встретился с Паулем, старым приятелем по Сан-Маркосу, и вступил в ряды МИРа. Он прошел военную подготовку на Кубе и считал часы до возвращения в Перу, чтобы перейти наконец к активным действиям. В дни, когда американцы вторглись на Кубу в бухте Кочинос, он умудрялся участвовать разом во всех манифестациях солидарности с Кубой и выступал на митингах – на хорошем французском, пользуясь сокрушительными ораторскими приемами.
Он был худощав и высок, с кожей цвета светлого эбенового дерева, улыбаясь, показывал прекрасные зубы. Он мог не только часами, и при этом очень умно, спорить на политические темы, но и с жаром рассуждал о литературе, искусстве или спорте, особенно о футболе и подвигах любимой команды «Альянса Лима». В манерах и поведении Лобатона было что-то такое, благодаря чему люди заражались его энтузиазмом, идеализмом, бескорыстием и обостренным чувством справедливости, коим он неукоснительно руководствовался в жизни, и, надо сказать, ничего подобного – во всяком случае, в столь чистом виде – я, кажется, не обнаружил ни в одном из революционеров, прошедших через Париж в шестидесятые годы. То, что он с готовностью согласился бы на роль даже рядового члена МИРа, хотя в этой организации не было никого, кто мог бы сравниться с ним талантом и харизмой, говорило о бескорыстии его революционных помыслов. Я беседовал с ним всего два или три раза, но и этого оказалось достаточно, чтобы, при всем моем скептицизме, поверить: уж если столь блестящие и талантливые люди, как Лобатон, встали во главе движения, то Перу и вправду может превратиться во вторую Кубу.
Прошло не меньше полугода после отъезда товарища Арлетты, когда я получил первые известия о ней – естественно, через Пауля. Положение внештатного сотрудника не гарантировало мне постоянной загрузки, у меня нередко выпадали свободные дни, поэтому я взялся за изучение русского, решив, что, если смогу переводить еще и с этого языка, одного из четырех официальных языков ООН и подведомственных ей организаций, то мой профессиональный статус серьезно упрочится. Кроме того, я поступил на курсы синхронного перевода. Тут надо пояснить, что работа устных переводчиков гораздо напряженнее и труднее, чем у тех, кто имеет дело с письменными материалами, и как раз поэтому спрос на первых гораздо выше. Однажды, выходя после занятий в школе Берлина, расположенной на бульваре Капуцинов, я увидел толстяка Пауля, поджидавшего меня у дверей.
– Наконец-то узнал кое-что о твоей девице, – сказал он вместо приветствия, скривив кислую физиономию. – К сожалению, старик, сведения не слишком приятные.
Я пригласил его в бистро, которых вокруг Оперы было великое множество, выпить что-нибудь, чтобы лучше переваривались дурные новости. Мы сели на террасе, решив подышать свежим воздухом. Дело было весной, жаркий день клонился к вечеру, на небе уже появились первые звезды, и, казалось, весь Париж, высыпал на улицы, радуясь хорошей погоде. Мы заказали по пиву.
– Надеюсь, прошло достаточно времени и ты уже успел забыть про свою любовь, – начал осторожно подступать к предмету разговора Пауль.
– Надеюсь, что нет, – ответил я. – Давай рассказывай, не тяни.
Он только что вернулся с Кубы, провел там несколько дней. Так вот, у перуанских ребят из МИРа только и разговоров что про товарища Арлетту. Слухов много. Якобы она закрутила бурный роман с команданте Чаконом, заместителем Османи Сьенфуэгоса, младшего брата Камило, великого героя, отдавшего жизнь за Революцию. Команданте Османи Сьенфуэгос возглавляет организацию, которая оказывает помощь всем революционным движениям и братским партиям, он же координирует действия повстанцев в самых разных уголках земного шара. А команданте Чакон, тоже сражавшийся в Сьерра-Маэстре, его правая рука.
– Ты понимаешь, что это значит? – почесал голову Пауль. – Никому не ведомая, неказистая, тощенькая девчонка крутит любовь со знаменитым команданте, одним из тех, что уже вошли в историю! С самим команданте Чаконом!
– А это не шутка, Пауль?
Он удрученно помотал головой, потом похлопал меня по плечу – в знак сочувствия и утешения.
– Я своими глазами видел их на каком-то совещании в Доме Америк. Они живут вместе. Товарищ Арлетта, верь не верь, превратилась во влиятельную персону, во всяком случае, делит стол и постель с команданте.
– Для МИРа это грандиозно, – с трудом выговорил я.
– А вот для тебя – дело дерьмо. – Пауль снова похлопал меня по плечу. – Мне чертовски жаль, старик, что именно я вынужден принести тебе дурную новость. Но ведь про такое лучше знать, правда? Ладно, свет на ней клином не сошелся. Кроме того, в Париже полным-полно отличных девушек – таких, что закачаешься.
Я попытался поддержать шутливый тон, но без особого успеха. Потом решил поподробнее расспросить Пауля про товарища Арлетту.
– Понимаешь, раз она живет с команданте, у нее ни в чем нет нужды, так я полагаю, – попытался увильнуть от разговора Пауль. – Ты это хочешь знать? Или хочешь услышать, похорошела она или нет? Да вроде такая же, как была. Конечно, подзагорела под карибским солнцем. Если ты помнишь, я и раньше не находил в ней ничего особенного. Ладно, не переживай ты так, не стоит она того, старик.
Сколько раз за дни, недели и месяцы, пролетевшие после нашей с Паулем встречи, я пытался вообразить себе Арлетту в роли любовницы команданте Чакона: как она разгуливает в форме защитного цвета, с пистолетом на боку, в синем берете, в высоких ботинках. И ведь наверняка во время больших революционных парадов и демонстраций бывает в обществе Фиделя и Рауля Кастро, а по выходным участвует в уборке сахарного тростника. Я воображал, как по ее лицу ручьями стекает пот, пока маленькие руки с изящными пальчиками стараются сладить с мачете. Возможно, она уже и говорить стала в манере, свойственной жителям Карибов, – протяжно, мелодично, чувственно, ведь она, насколько я помню, легко перенимает чужую интонацию. По правде сказать, я никак не мог представить ее в новой роли: хрупкая фигурка словно растекалась перед моим мысленным взором. Неужели она влюбилась в кубинского команданте? Или это всего лишь способ освободиться от военных тренировок и, главное, от обязательств перед МИРом, от перуанской революции? Мысли о товарище Арлетте причиняли мне боль – каждый раз словно язва в желудке открывалась. Чтобы как-то избавиться от напасти – хотя бы в малой степени, – я стал усиленно заниматься русским и посещал курсы синхронного перевода, работал очень упорно, тратя на это все свободное время, особенно в те периоды, когда у господина Шарнеза, с которым у нас наладились прекрасные отношения, не находилось для меня работы. А тетушке Альберте, которой я однажды в порыве слабости признался, что влюблен в девушку по имени Арлетта, и которая уже не раз просила прислать ее фотографию, я наконец сообщил, что мы расстались и лучше поскорее забыть эту историю.
Прошло месяцев шесть или даже восемь после того нашего разговора с Паулем, когда он принес мне дурные вести. И вот однажды утром, совсем рано, толстяк, которого я довольно давно не видел, явился ко мне в гостиницу и позвал завтракать. Мы двинулись в бистро «Турнон», расположенное на пересечении улицы, носящей то же название, с улицей Вожирар.
– Я, конечно, нарушаю дисциплину и не должен был бы тебе ничего говорить, но знаешь, я пришел попрощаться, – объявил он. – Уезжаю из Парижа. Да, старик, двигаюсь в Перу. Здесь никто об этом не знает, так что будем считать, что и ты ничего не слышал. Жена с Жан-Полем уже там.
Я буквально онемел. И вдруг на меня накатил жуткий страх за него, который я, разумеется, попытался скрыть.
– Да не беспокойся ты, – сказал Пауль и улыбнулся обычной своей улыбкой, от которой у него розовели щеки, так что он делался похожим на клоуна. – Ничего со мной не случится, вот посмотришь. А когда революция победит, мы пошлем тебя нашим послом в ЮНЕСКО. Помнишь, я обещал?
Потом мы какое-то время молча пили кофе. Мой круассан так и лежал на столе нетронутым, и Пауль, решив во что бы то ни стало держать шутливый тон, заявил, что раз уж я, судя по всему, вдруг потерял аппетит, то он пожертвует собой и уничтожит хрустящий полумесяц.
– Там, куда я направляюсь, круассаны, надо полагать, будут не больно-то вкусными, – добавил он.
И тут я не сдержался и выпалил, что он делает непростительную глупость. Он собрался в Перу? Ну и какой от этого будет прок для революции, для МИРа, для его товарищей? Он ведь не хуже меня понимает, во всяком случае, не может не понимать… Даже здесь, в Сен-Жермен, пройдя квартал, он из-за своей полноты начинает задыхаться, а в Андах?… Он будет мешать, да, именно что мешать, партизанам, станет для них тяжкой обузой, и, разумеется, по той же причине солдаты пристрелят его первым, как только вспыхнет восстание.
– Что ты делаешь? Ты готов погубить себя из-за глупых сплетен, из-за того, что кучка бездельников, окопавшихся в Париже, называет тебя оппортунистом? Подумай хорошенько, Толстый, не будь идиотом!
– Мне нет никакого дела до того, что болтают здешние перуанцы. Речь не о них, речь обо мне самом. Это вопрос принципа. Мой долг быть там.
И он опять постарался обернуть все в шутку: мол, несмотря на свои сто двадцать кило, он успешно сдал все нормативы во время военных тренировок и к тому же показал отличные результаты по стрельбе. Его решение поехать в Перу стоило ему серьезных разговоров с Луисом де ла Пуэнте и руководством МИРа. Все хотят, чтобы он оставался в Европе и занимался связями с братскими организациями и правительствами, но он своего добился, он ведь как осел, если упрется, ничем не сдвинешь Спорить с ним было бесполезно, и мне стало ясно, что мой лучший парижский друг решил, если называть вещи своими именами, свести счеты с жизнью. Я лишь спросил, означает ли его отъезд, что восстание начнется со дня на день?
У них имелось три лагеря, разбитых в сьерре: один в департаменте Куско, второй в Пьюре, а третий в Центральном районе, на восточном склоне Кордильеры, в Хунине. Еще он добавил, что, вопреки моим прогнозам, большая часть тех, кто прошел обучение на Кубе, вернулась в Перу – они уже переправлены в Анды. Дезертиры составили меньше десяти процентов. С энтузиазмом, порой переходящим в эйфорию, он принялся рассказывать, что операция по переброске на родину обученных партизан прошла успешно. И он счастлив, потому что сам лично этим руководил. Возвращались по одному-два человека, сложными маршрутами, так что некоторым, чтобы замести следы, пришлось обогнуть весь земной шар. Никого не задержали. В Перу Лобатон и де ла Пуэнте с товарищами организовали городские вспомогательные сети, подготовили санитарные бригады, установили в лагерях радиостанции, а также устроили тайные склады боеприпасов и взрывчатых веществ. Связи с крестьянскими синдикатами, особенно в Куско, работают безупречно, и крепнет надежда, что, как только вспыхнет восстание, многие местные жители присоединятся к повстанцам. Он говорил весело, убежденно, веско, восторженно. А я не мог скрыть печали.
– Ладно, я ведь вижу, что ты во все это мало веришь, Фома неверный, – пробурчал он под конец.
– Клянусь, что больше всего на свете я хотел бы поверить тебе, Пауль. И почувствовать такой же азарт.
Он кивнул, глядя на меня с обычной своей сердечной улыбкой, сиявшей на лице, похожем на полную луну.
– Ну а ты? – спросил он, тронув меня за руку. – Как дела у тебя?
– У меня? Да никак, – ответил я. – Продолжаю работать переводчиком при ЮНЕСКО, здесь, в Париже. Ты, впрочем, это отлично знаешь…
Он чуть помялся, опасаясь, как бы слова, готовые вот-вот сорваться у него с языка, не слишком обидели меня. Этот вопрос, судя по всему, уже давно не давал ему покоя.
– И это все, что ты хочешь получить от жизни, Рикардо? Неужели тебе этого и вправду достаточно? Те, кто приезжает в Париж, мечтают стать художниками, писателями, музыкантами, актерами, театральными режиссерами, мечтают рисовать декорации или готовить революцию. А ты хочешь просто жить в Париже? Я, должен признаться, никогда не мог этого понять, старик.
– Знаю, заметил. Но это чистая правда, Пауль. Мальчишкой я говорил, что хочу стать дипломатом, но только для того, чтобы меня послали в Париж. Да, я хочу именно этого и только этого: жить здесь. На твой взгляд, слишком мало?
Я махнул рукой в сторону Люксембургского сада: пышные зеленые ветви пытались пробиться сквозь прутья ограды и на фоне хмурого неба выглядели очень живописно. Что еще нужно человеку? О чем еще можно мечтать? Жить, как пишет в одном своем стихотворении Вальехо,[19] среди «раскидистых парижских каштанов»…
– Ну признайся хотя бы, что ты втихаря пишешь стихи, – допытывался Пауль. – Что есть у тебя такой тайный порок. Знаешь, мы ведь часто обсуждали это с нашими перуанцами. Все уверены, что ты сочиняешь стихи, но никому не показываешь, потому что слишком критично к себе относишься. Или стесняешься. Ведь все до одного латиноамериканцы едут в Париж ради великих дел. Ни за что не поверю, что ты исключение из правила.
– Представь себе, я исключение. Могу на чем хочешь поклясться. У меня нет амбиций, просто хочу жить здесь, как живу сейчас. И все! Все!
Я проводил его до станции метро «Одеон». Мы обнялись на прощание, и я не смог сдержать слез.
– Береги себя, Толстый. И не делай глупостей там, наверху.
– Да, да, конечно, никаких глупостей, обещаю, Рикардо. – Мы еще раз обнялись. И я заметил, что и у него тоже глаза на мокром месте.
После отъезда толстяка Пауля в моей жизни образовалась пустота, ведь он был для меня настоящим товарищем с тех трудных времен, когда я еще только пытался обосноваться в Париже. К счастью, работа в ЮНЕСКО и уроки русского языка, а также курсы синхронного перевода почти не оставляли мне свободных минут, и к ночи я еле доползал до своей мансарды в «Отель дю Сена», так что сил на размышления о товарище Арлетте или Пауле просто не было. И приблизительно с тех же самых пор я стал мало-помалу, словно ненароком, отдаляться от парижских перуанцев, с которыми прежде встречался довольно регулярно. Я не искал одиночества, но и не страшился его после того, как остался сиротой и тетя Альберта взяла меня под свою опеку. Благодаря службе в ЮНЕСКО я уже не думал о том, как свести концы с концами, зарплаты переводчика и денег, что иногда присылала тетка, вполне хватало на жизнь и парижские развлечения: кино, выставки, театр и книги. Я стал завсегдатаем книжного магазина «La Joie de Lire»[20] на улице Сен-Северин и постоянным клиентом букинистов с набережной Сены. Ходил в театры – ТНП, «Комеди Франсез», «Одеон» – и время от времени на концерты в зал «Плейель».
Тогда же у меня завязалось что-то вроде романа с Карменситой, той самой испанкой, что на манер Жюльетт Греко одевалась с головы до ног в черное и пела, аккомпанируя себе на гитаре, в крошечном баре «Эскаль» на улице Месье-ле-Пренс, куда стекались испанцы и южноамериканцы. Она была испанкой, но никогда не бывала в Испании, потому что ее родители-республиканцы не могли или не желали возвращаться на родину, покуда жив Франко. Такое двусмысленное положение терзало ее, и она часто заводила со мной разговор на эту тему. Карменсита была высокой, стройной, с печальными глазами и стрижкой «под мальчика». Голос у нее не отличался особой силой, но был певучим, и еще она чудесно декламировала, почти шепотом – с эффектными паузами и большим пафосом – положенные на музыку стихи и легенды испанского Золотого века. Два года она жила с каким-то актером и разрыв восприняла очень болезненно. Во всяком случае, мне она сказала с резкой прямотой, которая поначалу так поражала меня в испанцах, коллегах по ЮНЕСКО: «Пока я больше не хочу связываться с мужиками». Но приглашения мои принимала, и мы ходили в кино или ресторан, а однажды отправились в «Олимпию» слушать Лео Ферре, которого оба любили больше, чем очень модных тогда Шарля Азнавура и Жоржа Брассанса. Когда после концерта мы прощались в метро, она легко коснулась губами моих губ и сказала: «А ты начинаешь мне нравиться, перуанец». Как это ни абсурдно звучит, но всякий раз, когда я отправлялся куда-нибудь с Карменситой, меня терзало неприятное беспокойство – словно я изменяю любовнице команданте Чакона, которого воображал себе мужчиной с большими усами, ходящим вразвалочку, с парой огромных пистолетов – по одному на каждом боку. Но отношения наши с испанкой далеко не продвинулись, потому что однажды вечером я застал ее в темном углу бара «Эскаль» в объятиях одетого в пончо господина с бакенбардами.
Через несколько месяцев после отъезда Пауля господин Шарнез стал рекомендовать меня, если я не был загружен в ЮНЕСКО, для работы переводчиком на международных конференциях и конгрессах, причем не только в Париже, но и в других европейских городах. Первый из таких контрактов – совещание в штаб-квартире МАГАТЭ в Вене, второй – международная конференция по хлопку в Афинах. Поездки были недолгими, обычно на несколько дней, но они хорошо оплачивались и давали шанс повидать места, куда иначе я никогда бы не попал. Правда, из-за дополнительных контрактов у меня оставалось гораздо меньше свободного времени, но тем не менее я не бросил заниматься русским и ходить на курсы синхронного перевода, просто теперь делал это с перерывами.
Однажды, вернувшись из такой короткой поездки – на сей раз в Глазго, на конференцию по таможенным тарифам в Европе, – я нашел в «Отель дю Сена» письмо от двоюродного брата моего отца, доктора Атаульфо Ламиеля, работавшего в Лиме адвокатом. Так вот, двоюродный дядя, с которым я был едва знаком, сообщал, что тетя Альберта умерла от воспаления легких и сделала меня единственным своим наследником. Мне нужно непременно приехать в Лиму, чтобы ускорить оформление документов и вступить в права наследования. Дядя Атаульфо был готов купить мне билет на самолет – в счет будущего наследства, которое, по его словам, не сделает меня миллионером, но тем не менее станет хорошим подспорьем в моей парижской жизни. Я пошел в почтовое отделение «Вожирар» и послал ему телеграмму с извещением, что билет куплю себе сам и в Лиме буду в ближайшее время.