Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин (1826-1889)
Салтыков – сатирик, мастер гротеска – занимает одно ему присущее особое место в реалистическом направлении. Он создатель сюжетов и образов, в которых противоестественно соединяются чаяния автора и неприглядная будничность, народ и власть, суд и беззаконие.
Найден жанр обличительного очерка, который станет основным в его творчестве. Этот очерк восходит к «физиологическому очерку» «натуральной школы», но более монографичен, остро тенденциозен, дает исчерпывающую характеристику типа. Щедрин создавал из них циклы.
Салтыков вернулся к гоголевской узорчатости стиля, окрашенному языку. Язык стал много значить в характеристиках типов: именно возросла сила одного слова, одного эпитета, необычно поставленного, выхваченного из множества характеристик изображаемого мира. Все нормальные человеческие понятия изуродованы особой казенной силлогистикой.
Изображение чиновничества в «Губернских очерках» (1856- 1857) отнесено Щедриным в «прошлые времена». Появилось что-то новое, «перспективное» в «озорничании» царских администраторов. У «озорников» в голове «высшие хозяйственные соображения», они требуют «настоящего просвещения». Чернышевский не случайно называл образ «озорника» самым удачным в его очерках. Не простым повторением чичиковской карьеры оказывается и накопительство Порфирия Петровича. Из сына сельского пономаря вырастает хищник, грабящий целые губернии, умеющий наизнанку выворачивать чужие карманы, и все – по закону, не прячась от властей. Этот герой «первоначального накопления» повторится и в драме Щедрина «Смерть Пазухина». Ее герой Пазухин предтеча Иудушки Головлева.
В «Губернских очерках» есть картины народной жизни. Несомненно, Щедрин руководствовался искренним желанием проникнуть в народное миросозерцание. Он более углубленно, чем, например, Гоголь в «Мертвых душах», изображает народные типы, шире использует народный язык. Однако есть известная однобокость в подходе Щедрина к изображению народа. Его заинтересовали богомольцы-странники. Степень преданности народа вере Христовой им преувеличена.
Еще в течение десяти лет Щедрин будет искать правильный для себя путь в лабиринте современных противоречий: «Куда же идти? как действовать? что предпринять?» Будет он еще писать произведения «крутогорского цикла», то есть дополнять мотивы «Губернских очерков». Таковы отдельные очерки, вошедшие в циклы «Невинные рассказы» (1863), «Сатиры в прозе» (1863). Он воспроизведет картины крепостнического рабства, взаимоотношения между помещиками и крестьянами.
Иллюзия, будто реформа сдаст на свалку и упразднит прежний бюрократический аппарат, сиволапых купцов, дворян-лежебок, еще будет жить у Щедрина. Он задумает цикл об «умирающих», который, однако, не будет осуществлен целиком. Гораздо полнее оказался «глуповский цикл». Это уже настоящее открытие. Позади останется провинциальный Крутогорск с его чудаками, проделками. Позади и период оптимистических надежд автора на возможность исправления этих каналий. Щедринский город Глупов – олицетворение всей царской бюрократической России. Щедрин переходит к беспощадной сатире, в центре его внимания главный вопрос времени – «народ и власть».
Тема «народ и власть» не могла быть разрешена в едином повествовании – слишком разомкнутыми были две социальные силы. Но эта тема «молчаливо» пронизывает все произведения Щедрина, он постоянно ее разрабатывает и в позитивном плане; когда касается «народности» как идеи, как идеала, с этих позиций он вершит суд над миром собственности и корысти. Тема народа пронизывает и публицистику, и переписку Щедрина, и его критико-литературные высказывания о «положительном герое» как об основе критико-сатирического творчества.
Обличение административно-бюрократических сфер проводится Щедриным на трех уровнях. На высшем стоят помпадуры, т.е. градоначальники, губернаторы, высшие представители самодержавной власти. На среднем стоят «господа ташкентцы», являющиеся исполнителями их воли, не растерявшиеся хищники-дворяне; привыкшие грабить, они готовы нагло и жестко исполнять любую директиву. И наконец, на нижнем, в среде «умеренности и аккуратности», пребывает огромная масса чиновников, по-молчалински покорно и услужливо исполняющих все, что им прикажут сверху. Перед нами бюрократическая иерархия, перестройкой которой гордились либералы, но Щедрин показывает, как лишенные ума и образования «митрофаны» лезут вверх по этой лестнице; реформы только усовершенствовали аппарат угнетения, но не могли изменить его природы.
«Помпадуры и помпадурши» (1863-1874) – одно из самых знаменитых произведений сатирика. Здесь с большим мастерством воспроизведена логика мышления помпадуров, их своеобразная лексика и психология. Язвительные афоризмы из этого цикла немедленно вошли в широкий оборот. В произведении отразились впечатления Щедрина от службы в Рязани. Губернатор Н.М. Муравьев страдал угодливостью по отношению к дворянам и страстью по отношению к женскому полу. Всевластной помпадуршей оказалась при нем супруга уездного предводителя дворянства. Девиз помпадура: я – закон, и больше никаких законов вам знать не нужно – царил не только в Рязани. Сами же словечки «помпадур» и «помпадурши» возникли из исторических уподоблений российских порядков французским до революции XVIII века, когда случай, протекция, низкопоклонство, а не личные качества выдвигали человека на верхи. Такими искательствами отмечена придворная жизнь при Людовике XV. Его фаворитка маркиза де Помпадур по своим прихотям смещала и назначала людей на высших должностях, от нее зависело управление страной, русской дворянской среде незадолго до Щедрина было подновлено слово «помпадурша», а уже от этого слова сатирик образовал и свое слово «помпадур». Оно так разительно напоминало русское слово «самодур» – соединение спеси и дурости. Отразился в этом произведении и опыт службы Щедрина в Твери, Пензе, Туле, наблюдения над расслоением русского либерализма на «партии», мнимой борьбой их различных «программ».
В «Помпадурах...» выведены своеобразные типы губернаторов и градоначальников: тут и дореформенные «старые коты», и «новые реформаторы-бюрократы. Есть даже сомневающийся губернатор, подпавший под пореформенные «веяния» и запрещающий чрезмерное «махание руками», то есть произвол, избиения, расправы.
Тут много такого, что озадачивало, удручало и наводило на сомнения вообще насчет «закона». Скоро выясняется, что «закон» по-прежнему сохраняет свою «карательную» силу, особого творчества здесь не надобно... Закон «все стерпит». «Закон пущай в шкафу стоит», а ты «напирай». Ибо известен помпадурский афоризм: обыватель в чем-нибудь всегда виноват, а потому полезно ему «влепить». Но «веяния» свое дело все же делали, и появлялись более сложные типы бюрократов. Таков образ Зиждителя Сережи Быстрицына – бюрократа, охочего на скоропалительные обещания. Вслед за ним появился даже «самый простодушный помпадур в целом мире» – «Единственный», когда смог осуществить «утопию»: в его губернии вдруг наступила благостная тишина, и вокруг никто не «кричал» и не «сквернословил». Особенно было тихо, когда сам начальник отъезжал куда-нибудь и на будущее предписывал, чтобы всегда было так: «Если я даже присутствую, пускай всякий полагает, что я нахожусь в отсутствии!» Но играть в отсутствие начальства все же оказалось накладным: получилось так, что и сам город вскоре исчез с географической карты как несуществующий.
И все же, аллегорически говоря, под другим, своим истинным названием город сыскался. Щедрин написал «Историю одного города» (1869-1870), в которой добился чрезвычайной силы гротескного обобщения. И город этот – Глупов, и знаменит он тем, что он «мать» всем городам и всем российским порядкам. «История...» – одно из самых великих созданий Щедрина.
Начиная с момента появления «Истории...», критики и литературоведы бились над вопросом: является ли она «исторической пародией», т.е. высмеиванием истории царской России указанного автором периода – с 1731 по 1825 год, или это сатира на современность. Много трудов потрачено на доказательство каждой версии, на отыскивание «прототипов», «реалий», «намеков». Но все гипотезы оказывались несостоятельными, так как не учитывали объема замысла автора, сущности его гротеска. Сам автор говорил: «Историческая форма рассказа была для меня удобна, потому что позволила мне свободнее обращаться к известным явлениям жизни». Позже в письме в редакцию «Вестника Европы» Салтыков-Щедрин еще раз разъяснял: дело не в том, что у людей не бывают фаршированные головы, как это оказалось у майора Прыща, а в том, что у градоначальников такое явление не редкость. Сатира имеет в виду не внешнее правдоподобие фактов, а социальное обобщение. Сатира и гротеск имеют свои законы.
Щедрин создает образ города-гротеска – это сатирически обобщенный город, тут собраны признаки всех русских городов и деревень, всех сфер самодержавного государства, его прошлого и настоящего. Высмеивается режим, который продолжает существовать. Тут времена совмещаются.
На всем протяжении повествования Глупов – конкретный город, имеющий свое название, – мыслится как определенная данность. Но в то же время мы узнаем, что этот «уездный» городишко именуется и «губернским». Но, что еще страннее, – городишко имеет «выгонные земли», значит, он еще и деревня. И правда, в Глупове живут не только чиновники, дворяне, купцы, интеллигенты, но и крестьяне. Еще страннее заявление, что «выгонные земли Византии и Глупова были до такой степени смежны, что византийские стада почти постоянно смешивались с глуповскими, и из этого выходили беспрестанные пререкания». Мы чувствуем, что тут уже не простая география, а философия вопроса, история... споры между западниками и славянофилами в объяснении сущности Руси, самобытности ее корней.
Указание на 1731-1825 годы как на время действия в «Истории...» подкрепляется заявлением от «издателя», что «глуповский летописец» – источник верный и правдоподобный. И мы видим, что и история берется в промежутке от бироновских бесчинств царствования Анны Иоанновны до бесчинств аракчеевских при Александре I. Тут есть своя логика. «Исторический» колорит в описании градоначальников, сочетание «изуверства и блуда» эпохи фаворитизма Елизаветы и Екатерины II – все правдиво, на все – намеки, и меткие. В этом смысле понятно, почему Щедрин, создавая «Историю...», усердно читал «Русский архив», «Русскую старину», мемуары, записки. Писатель не собирался точно следовать истории; все это было нужно для обыгрывания колорита эпохи: Угрюм-Бурчеев не обязательно только Аракчеев, но и Николай I, и Александр II, и, возможно, Муравьев-Вешатель. Исторические экскурсы автора нельзя воспринимать всерьез. Для изображения Грустилова, юродивого Парамошки, Пфейферши он не только воспользовался данными о мистицизме Александра I, о деятельности мракобесов Магницкого, Рунича, архимандрита Фотия, придворной кликуши Крюденер, но и описал черты современных мракобесов, министра просвещения и обер-прокурора Синода Д.А. Толстого, известного в 60-х годах юродивого Корейши.
Похваливая «Глуповский летописец» за «подлинность», «издатель-автор»указывал при этом, что внутреннее содержание «Глуповского летописца» – «фантастическое и по местам даже почти невероятно в наше просвещенное время». Тут, несомненно, и указание на закоренелость всех нелепостей, и ирония, ибо вряд ли «современное просвещение» далеко ушло от глуповского... Фантастическое как форма гротеска смело врывается в «Историю...» и придает особую силу сатире.
Щедрин совмещает не только реальное и фантастическое, современное и прошлое, но и современное и будущее, допускает анахронизмы, т.е. упоминает о событиях, которые еще не совершались и не могли совершиться в промежутке с 1731 по 1825 год. В авторской речи встречаются хлесткие журналистские, публицистические обороты 60-х годов XIX века, намеки на «лондонских агитаторов» (т.е. А.И. Герцена и Н.П. Огарева), называются имена современных историков-публицистов – С.М. Соловьева, Н.И. Костомарова, Н.Н. Страхова... Это при характеристике глуповских вольнодумцев указанной эпохи, которые, однако, «вечны».
Фантастический гротескный образ градоначальника с фаршированной головой создан на основе впечатлений, полученных во время службы Щедрина в должности председателя Казенных палат в Туле и Пензе. Безмозглая рутина, наблюдавшаяся повсюду, легла в основу образа, а форма выражения придумана автором. Но не совсем: в жизни ведь говорят о людях, «потерявших голову», о голове, «набитой соломой (мякиной)», или о «чурбане безмозглом». Все это – предпосылки правдоподобия фантастики. А главное – право на фантастику дают действия бюрократической машины, себя изжившей, в которой не всегда пружины работают и которую всю пора на слом.
Самым впечатляющим помпадуром в «Истории...» является Угрюм-Бурчеев. В этом образе воплощается во всей полноте реакционная сущность деспотизма. Угрюм-Бурчеев готов превратить всю округу в лагерь, где каждый обязан доносить на другого. Безграничный произвол соседствует у него с явным идиотизмом. Взяв бразды правления, он и речку в городе велел «прекратить». В «глуповском архиве» сохранился его портрет: «Это мужчина среднего роста, с каким-то деревянным лицом, очевидно, никогда не освещавшимся улыбкой. Густые, остриженные под гребенку и как смоль черные волосы покрывают конический череп и плотно, как ермолка, обрамливают узкий и покатый лоб». Да, у этого помпадура все шло «под гребенку». Во всем проглядывала его «зловещая монументальность», он ни перед чем не останавливался. Три часа в сутки он в одиночестве маршировал на дворе градоначальнического дома, произносил сам себе команды и сам себя подвергал дисциплинарным взысканиям.
В «Истории...» изображается не только власть, но и народ, глуповцы, которые терпят помпадуров. В критике давно встал вопрос о том, как же определить в этом случае позицию Щедрина? Где же его демократизм, любовь к народу? Еще А.С. Суворин обвинял автора в том, что он «клевещет» на русский народ, «глумится» над глуповцами. На самом же деле Щедрин поддержал наметившуюся уже в русской литературе «перемену» манеры в изображении народа, главная особенность которой заключалась в стремлении говорить полную правду без прикрас и идеализации. Добродетели и пороки всякого народа – результат его исторического развития, говорил Щедрин. И писательская добросовестность, стремление быть полезным народу диктуют необходимость полной правды, как бы она сурова ни была.
Щедрин считал, что, говоря о народе, важно различать две стороны вопроса: народ как воплощение идеи демократизма, как вечная «снова национальной жизни, и народ в его реальных сегодняшних;; условиях, когда он задавлен гнетом, доведен до невежества, пребывает в темноте. В первом случае народу нельзя не отдать должного: он поилец и кормилец, защитник отечества, побудительная сила освободительных стремлений в обществе. Во втором случае он достоин не только сочувствия и помощи, но и критики, а может быть, и сатиры. Многое зависит от того, насколько сам народ хочет переменить свою участь, имеет желание выйти из состояния «бессознательности», стремится сбросить с себя гнет. Более ясно о стремлениях народа Щедрин сказать не мог. Вот об этой отсталости, апатии к своей собственной судьбе, о покорности слепой вере в начальство и говорит автор, рисуя сатирический образ глуповцев.
Таковы сцены ликования народа, когда приезжал очередной начальник. Сколько бы помпадуры ни обманывали народ своими посулами, глуповцы продолжали надеяться и восхвалять, восхвалять и надеяться... И свои несчастия глуповцы воспринимают с покорностью, как нечто неизбежное: «Мы люди привышные!»; «Мы претерпеть могим». Ни о каком протесте они и не помышляют. Этот сон и хотел прервать Щедрин, хотел, чтобы народ осознал свою слепоту. Глуповцы безмолвствовали, когда начальники расправлялись с его заступниками, которые нет-нет да и появлялись из его среды. В обобщающем образе глуповцев высмеивается народная подавленность, духовная нищета. В этой горькой правде была истинная любовь писателя к народу.
В «Истории...» много намеков на пореформенную современность. Все это пародии на реформаторскую суетню властей, либеральную филантропию. «Законы», «указы», «уставы» не задевали коренных интересов народа. Где же выход из положения? Может ли измениться судьба народа? «История...» заканчивается сценой, в которой «бывый прохвост» Угрюм-Бурчеев исчезает, словно растаяв в воздухе. Нагрянули с севера какие-то тучи, неслось полное гнева «Оно». Ужас обуял всех, все пали ниц, и «история прекратила течение свое». Что означает эта фантастическая сцена? Большинство литературоведов (В.Я. Кирпотин, А.С. Бушмин и др.) толкует ее как символ наступающей народной революции. Щедрин якобы считал такой оборот дела вероятным. Но следует признать, что символика осталась у автора недостаточно проясненной. В приведенном толковании заключительной сцены есть нарочитая предвзятость. Необходимость переворота вытекает из сатирического изображения бессмысленной жизни глуповцев, и ее не обязательно искать в отдельной сцене. Возникает ряд вопросов: ведь именно Угрюм-Бурчеев перед своим исчезновением указывает глуповцам на надвигающуюся бурю и говорит: «Придет...» Неужели помпадур имел в виду революцию? Кроме того, почему же, когда «Оно» пришло, глуповцами овладело оцепенение и они «пали ниц»? Не правильнее ли отнести символику этой сцены и к власти, и к народу: грядет возмездие – одним за их надругательства, а другим за пассивность... Тогда станет понятна и фраза «История прекратила течение свое».
Сатирическая постановка столь важной проблемы, как власть и народ, в «Истории...» была всецело откликом на проблематику 60-х годов. Власть затевала реформы. Народ ограбили, но он в основном «безмолвствовал «.
В последующем творчестве Щедрина тема «власть и народ» в столь широком, обобщенном плане в какой-то мере отодвинется на задний план. Это была тема предшествовавшей эпохи, верившей в ее решение. В 70-80-х годах Щедрина интересуют две темы: тема творчества «столпов» отечества, колупаевых и разуваевых, богатеющих «господ ташкентцев» – «Благонамеренные речи» (1872-1876), «Господа ташкентцы» (1869-1872), «Дневник провинциала в Петербурге» (1872) и тема общественного упадка и либерального «пенкоснимательства» – «В среде умеренности и аккуратности («Господа Молчаливы»)» (1878), «Письма к тетеньке» (1881-1882), «Современная идиллия» (1877-1883), «Пестрые письма» (1884- 1886), «Мелочи жизни» (1886-1887). Наблюдалось перерождение радикалов, наступление времени «мелочей», измельчания общества.
В «Благонамеренных речах» внешне Щедрин вроде бы собирается быть лояльным и толковать о «святая святых» общественной жизни, о ее «краеугольных камнях», т.е. о семье, собственности и государстве. Любопытно посмотреть, как взаимодействуют эти три устоя пореформенной жизни. Но речи автора вскоре оказываются вовсе не благонамеренными, а укоряющими и насмешливыми.
Поддержать эти устои стремился известный тогда либерал профессор Б.Н. Чичерин. Он много говорил о «союзности», т.е. о мирном сосуществовании сословий и их разных уровнях. «Первый союз», семейство, основан на полном внутреннем согласии членов, на взаимной любви. «Второй союз» – гражданское общество, заключающее в себе совокупность всех частных отношений между людьми, здесь основное начало – свободное лицо с его правами и интересами. «Третий союз», церковь, воплощает в себе начало религиозное; в нем преобладает элемент нравственного закона. Наконец, «четвертый союз», государство, господствует над всеми остальными.
О «краеугольных камнях» много писали тогда публицисты, экономисты. Демократическая мысль с иронией относилась к славословиям в честь буржуазной семьи, буржуазной нравственности, к попыткам оспорить сарказм Щедрина. В защиту «Благонамеренных речей» выступил Н.К. Михайловский. Особенно дискуссионным оказался очерк «По части женского вопроса», в котором показано, как «либерал» Тебеньков (фигура сквозная во многих очерках Щедрина) не может обсуждать женский вопрос без пошлостей и сальностей. По этому поводу Михайловский писал: «Вы все, творящие облавы и травли и ратующие за семью и нравственность, – где ваша семья, где ваша нравственность? Автор «Благонамеренных речей» говорит вам, что ничего этого у вас нет. Он говорит вам больше: он говорит, что вы сами знаете, что и без того все еле живо, что и «собственно-то, семейство-то, основы-то наши... – фью-ю!».
В «Благонамеренных речах» Щедрин показывает, что все формы «союзности», или «краеугольные камни», имеют одну цель: ловчее обмануть народ идиллией, затушевыванием социальных противоречий. Щедрин вводит особое понятие «простецы»: имеет в виду людей доверчивых, на все согласных, обманутых и желающих быть обманутыми. Охранительный характер имеет все причастное к государственной службе.
Семейный уклад еще и потому непрочен, что в нем отражаются все процессы распада и антагонистической борьбы. Рано или поздно появляется какой-нибудь «непочтительный» Коронат, который хочет выбрать светлый путь в жизни, хотя бы ему и грозила Сибирь. Взаимоотношения «отцов» и «сыновей» стали проблемой. Уже нет прямой передачи наследства и моральных ценностей. Самое понятие «родители» лишилось святости, все определяют деньги, капитал. Генерал Утробин попадает в лапы «кабатчику» Антошке Стрелову. А сын генерала Утробина – тоже генерал – подделывает вексель и помогает Стрелову заполучить отцовское имение. Тренькает на балалайке кабатчик на парадном крыльце с колоннами бывшего генеральского дворца. Супруга Стрелова мечтает уже повидать царскую фамилию.
Самым сильным в «Благонамеренных речах» является образ Осипа Ивановича Дерунова, арендатора, подрядчика, монополиста, захватившего во всей округе хлебную торговлю. Простой мещанин стал мнить себя «столпом» отечества, у него свои понятия о морали. Когда мужики мнутся и не хотят продавать хлеб втридешева, Дерунов называет это «бунтом». Он в сердцах говорит собеседнику: «А по-твоему, барин, не бунт! Мне для чего хлеб-то нужен? сам, что ли, экую махину съем! в амбаре, что ли, я гноить его буду? В казну, сударь, в казну я его ставлю! Армию, сударь, хлебом продовольствую! А ну, как у меня из-за них, курицыных сынов, хлеба не будет! Помирать, что ли, армии-то!» Вот она «благонамеренная речь» купца первой гильдии Дерунова. Он не только взятки берет, куши срывает, но и считает себя «столпом» отечества.
И действительно, самодержавие уже начинало опираться не только на дворян, но и на купечество. Все больше и больше оно нуждалось в таких «столпах». А тут подрастали и «кандидаты в столпы»: Антошка Стрелов, Федор Чурилин. И Дерунов переживает «превращения»: на Невском его видели в собольей шубе, в цилиндре, в перчатках. Он подает уже только два пальца, снимает апартамент из пяти комнат в «Европейской», много жертвует и получает медали и благословения Синода.
Понятие «ташкентцы» введено Щедриным в начале 70-х годов. Оно означало способность «простирать руки вперед», захватывать, обогащаться. Название цикла «Господа ташкентцы» подсказано реальными событиями. В 1856 году Ташкент был присоединен к России, а в 1867 году стал центром Туркестанского генерал-губернаторства. И нахлынуло туда чиновничество, и начался грабеж богатейшего края. Слово «ташкентцы» стало часто фигурировать в статьях при уголовных разоблачениях и сузилось в своем значении. И Щедрин хотел назвать этим словом многое. Ташкентцы – «цивилизаторы», символическое обозначение наступившего в России века ажиотажа. Ташкентцы – имя собирательное.
Существовало официальное, либерально-демагогическое оправдание особой культурнической миссии России, полное медоточивой фразеологии: «Стоя на рубеже отдаленного Запада и не менее отдаленного Востока, Россия призвана провидением» и т.д., и т.д. Неясно было, куда передавать «плоды просвещения», но ясно, что брать «плоды» ташкентцы умеют.
Щедрина тревожат вопросы: в какой мере Россия способна цивилизовать других? почему она с такой самоуверенностью готова взяться за дело, уповая лишь на свою природную смекалку, на свой изначальный «букет свежести»? Самоуверенного фонвизинского Митрофана сатирик видит везде: дворянчик ли это аристократического пошиба Николай Персианов или дельцы новой, буржуазной, «коротенькой» политэкономии: Миша Нагорнов, Порфирий Велентьев. Перед нами ташкентцы «приготовительного класса», они выведены Салтыковым в четырех параллелях, пародийно напоминающих «Сравнительные жизнеописания» Плутарха: сравнивайте и удивляйтесь.
Разгул корыстолюбивых страстей показал Щедрин в «Дневнике провинциала в Петербурге». Именно северная столица – центр вакханалии приобретений, концессий, кредитов, банков. В утреннем поезде провинциал видит, как «вся губерния» стремится в столицу, со своими планами, толками о подрядах, прибылях. Тут и науки постарались, чтобы услужить капиталу. «Пенкоснимательство» составляет единственный для всех живой интерес. Рассказчик здесь неадекватен самому Салтыкову: он фигура сложная, автор здесь не за все в ответе, но иногда явственно слышен и его голос. Реформаторский зуд коснулся всех областей. Мало того, что либералы пекутся из-за проекта «О необходимости децентрализации», т.е. о том, чтобы дать право губернаторам издавать законы, – они еще хотят провести проект «О необходимости оглушения в смысле временного усыпления чувств».
Лучшее место в «Дневнике...» – сатирический анализ «Устава Вольного Союза Пенкоснимателей». Под «пенкоснимателями» следовало понимать завзятых либералов, принимавших участие в государственных реформах. Говоря о «Старейшей Всероссийской Пенкоснимательнице», Щедрин имел в виду журнал «Вестник Европы» М.М. Стасюлевича. Обширный «устав» союза «пенкоснимателей» – убийственная сатира на либерализм с его «чего изволите?».
В 1878 году вышел в свет цикл «В среде умеренности и аккуратности» («Господа Молчаливы», «Отголоски»). Молчалинский дух особенно проявляется тогда, когда поощряется карьеризм, оскудение интересов, когда власть нагоняет на общество тоску, страх и подозрительность. Молчалины – создатели сумерек, в которых порядочный человек раскроит себе лоб. А им – ничего. Грибоедовского Мол-чалина Щедрин приспособил для своих целей. К такой манере сатирик будет прибегать все чаще, так как наступила эпоха самых причудливых метаморфоз.
Молчалины многолики, и их не счесть. Это и есть тот «средний человек», который народился в пореформенной русской бюрократии и отчасти интеллигенции. Со всеми своими бедами, хмуростью, «малыми делами», компромиссами перейдет этот тип и в произведения А.П. Чехова.
Молчалины безлики, они бесшумно, не торопясь переползают из одного периода истории в другой, никто ими не интересуется, никто не хочет знать, что они делают, лучше, если бьют баклуши. «Быть Молчалиным, укрываться в серой массе «и других» – это целая эпопея блаженства!» Но безвестность их условная, они сознают, что бытие лучше небытия, они служат, а следовательно, занимают в жизни какие-то позиции. Не всегда они наблюдатели жизни. В век бомб и выстрелов как же чиновнику оказаться в стороне, хотя бы и последнему винтику? «Я видел однажды Молчалина, который, возвратившись домой с обагренными бессознательным преступлением руками, преспокойно принялся этими руками разрезывать пирог с капустой. – Алексей Степаныч! – воскликнул я в ужасе, – вспомните, ведь у вас руки... – Я вымыл-с, – ответил он мне совсем просто, доканчивая разрезывать пирог... Вот каковы эти «и другие», эти чистые сердцем, эти довольствующиеся малым Молчалины...» По характеристике квартальных, они «ни в чем не замечены». Легки на ходы такие помощники тирании. «Бродяжническая бессодержательность» всегда готова поддержать «базарные настроения»... Непредвиденные движения души у них всегда склоняются к прямым предписаниям власти. Не случайно тезка Молчалина издавал газету «Чего изволите?», рептильную, прислужническую, где слово «гражданин» заменено на «обыватель», и заботилась газета об укреплении «единоначалия» с присовокуплением к нему «народосодействия».
Щедрин считал интеллигенцию совестью народа и общества, ее судьба волновала писателя. Интеллигенция должна найти выход и повести народ к светлой жизни. Однако перед сатириком была довольно безрадостная картина: интеллигенция пореформенного периода пошла на службу в многочисленные учреждения, которые возникали в связи с развитием капитализма. Интеллигенция раскололась на две части: технических, банковских, торговых служащих и «мыслящих». Первые из них целиком оказывались вне политики, были сами детьми либерально-реформистского поветрия. Оставалась небольшая часть «политиков», «идеологов», наследников идей 60-х годов, «народников», которые боролись, были в оппозиции. Но и в этой части происходило свое расслоение все под тем же воздействием реформ, официального курса, который многих начинал удовлетворять. Были и напуганные царскими репрессиями; они отходили от былого «либерализма», левой фразы, ворчания, выражения недовольства. А народ? Он все еще безмолвствовал. Кто же и как разбудит его?
Произведения, которые сейчас предстоит разобрать, создавались в особо гнетущей обстановке начала 80-х годов. Умение Щедрина «улавливать политику в быте» (Горький) особенно ярко проявилось в «Современной идиллии». Здесь много намеков на события в стране: на «Священную дружину» (Клуб Взволнованных Лоботрясов») – специально созданную придворной аристократией организацию для борьбы с революционерами, на охранительную прессу («Краса Демидрона», «Словесное Удобрение»); в образе отставного полководца Редеди угадывались малоудачливые генералы русско-турецкой войны 1877-1878 годов. Вставная новелла «Злополучный пескарь, или Драма в Кашинском окружном суде» – пародия на политические процессы над революционерами: «процесс 193-х», «процесс 50-ти». Все судебное разбирательство построено на лжесвидетельствах, обвинительницей выступает Лягушка-охранительница, а за обвиняемого отвечает Жандарм.
Но суть произведения не в прямых проекциях на современный фон, а в обобщениях. Во вставном этюде «Сказки о ретивом начальнике...» говорится, как девизом для начальника было скрутить обывателя, согнуть «в бараний рог», окружить себя «мерзавцами», приглаживать «ежовыми рукавицами» и содержать в «изумлении», пробуждая от сна обывателей барабанным боем. Это квинтэссенция всего произведения. Автор утверждал, что жанр «Современной идиллии – это и есть искомый им социально-общественный роман: «Это вещь совершенно связная, проникнутая с начала до конца одной мыслию, которую проводят одни и те же «герои». Герои эти, под влиянием шкурного сохранения, пришли к утверждению, что только уголовная неблагонадежность может прикрыть и защитить человека от неблагонадежности политической, и согласно с этим поступают, т.е. заводят подлые связи и совершают пошлые дела».
Все события сосредоточиваются вокруг полицейского участка и квартального надзирателя Ивана Тимофеича; на переднем плане двурушник Глумов, заимствованный из комедии А.Н. Островского «На всякого мудреца довольно простоты», и «я», т.е. Рассказчик. Приятели трусливы и покладисты, испуганы строгостями властей, отдаются на милость победителей-»охранителей». У них одно желание – выжить, чтобы забылось их фразерское либеральничание, когда по всеобщей моде и они себе кое-что позволяли. Но вот к Рассказчику пришел Молчалин и сказал: «Нужно, голубчик, погодить!» «Погодить» и означает отказаться от ожидания хоть каких-либо разумных преобразований в стране. Рассказчик удивился: «С тех самых пор, как я себя помню, я только и делаю, что гожу».
Глумов и Рассказчик решили «погодить», переждать бурю, забиться в нору, закрыть глаза на все происходящее. Они едят, пьют, отсиживаются в закрытой квартире, стали «человеками в футлярах». И вот квартальный Иван Тимофеич и шпион Кшепщицюльский проникли в их логово, стали проверять их благонадежность. А самым искренним желанием Глумова и Рассказчика было «сдюжить» перед квартальным. Они даже повеселели, когда он к ним пришел: стало быть, облагодетельствовал. И квартальный потирал ручки от удовольствия: «...Теперь вот исправились, живете мирно, мило, благородно». Рассказчик раболепно выслушивает откровения квартального на тему, что такое «внутренняя политика», которая теперь вся лежит «на нас да на городовых». Иван Тимофеич, обуреваемый административным восторгом, сочинял «Устав о благопристойном обывателей в своей жизни поведении»; в нем предначертывались правила благонамеренного поведения на улицах и площадях. Трудности службы, однако, коснулись и квартального. Расставляя силки по изловлению «сицилистов», Иван Тимофеич оплошал и сам: по доносу он, как автор проекта «Устава...», был обвинен в «вольномыслии». Едва выпутались из силков Рассказчик и Глумов, когда был задан вопрос: какая из двух систем образования лучше – классическая или реальная? Глумов нашелся: «...Я даже не понимаю вопроса. Никаких я двух систем образования не знаю, а знаю только одну.... Назначение обывателей в том состоит, чтобы... выполнять начальственные предписания! Ежели предписания сии будут классические, то и исполнение должно быть классическое, а если предписания будут реальные, то и исполнение должно быть реальное. Вот и все».
Становилось ясным, что ни отшельничество, ни благонамеренные разговоры «вокруг политики» не спасут от подозрений в неблагонадежности. Отныне благонадежным считается тот, кто участвует в коммерциях. Любая уголовщина простится, только не «политика» – это и есть «современная идиллия».
Как многое здесь у Щедрина, да и весь Щедрин вообще, метит в нашу перестроечную идиллию, думскую говорильню, реформаторский зуд, альтернативное рвение» идущее наперекосяк, откровенное приобретательство, едва прикрываемое новорожденной демократической демагогией, в которой столько остается еще от старого диктаторского режима.
Произведение получилось яркое, фабульное. Эзопов язык доведен до совершенства. После своего появления «Современная идиллия» вызвала около семидесяти откликов в печати. Автора единодушно сравнивали с Ювеналом, Свифтом, Гоголем. И он сам искренне считал, что его целостный роман по жанру напоминает «Мертвые души» Гоголя или «Посмертные записки Пиквикского клуба» Диккенса. По свидетельству современников, Л.Н. Толстой отзывался о «Современной идиллии» так: «Хорошо он пишет... и какой оригинальный слог выработался у него... Великолепный, чисто народный, меткий слог». И.С. Тургенев писал П.В. Анненкову:- «Такого полета сумасшедше-юмористической фантазии я даже у него не часто встречал». «Современная идиллия», действительно, – одна из вершин творчества писателя. «Салтыкову же мы обязаны и едва ли не апогеем развития нашего служилого слова. Эзоповская рабья речь едва ли когда-нибудь будет еще звучать таким злобным трагизмом». На грани 70-80-х годов в цикле очерков «Круглый год» (1879- 1880) Щедрин говорил о жалком состоянии современной русской литературы, почти полной невозможности сказать о том, что хочется и что нужно. Сгущались тучи над «Отечественными записками». Как никогда, сатирик испытывал чувство долга перед обществом: литератор должен будить его сознание. Литературные противники нередко упрекали сатирика в однообразии форм произведений, чрезмерной сложности аллегорических образов, изощренности эзопова языка. Но иносказаний требовали цензурные условия. Как это часто бывало с великими писателями, Щедрину временами казалось, что наступил момент, когда не до «художеств»: пора переходить от слов к делу. Ведь и Толстой в этот период отказывается от художественного творчества и все больше интересуется практическими жизненными вопросами. Наверное, потому и Чехов, позднее, уже прославленный писатель, поедет на Сахалин.