Iv. толмач из «шато мэгуру» 7 страница
Хуан помогал миссис Стабард в саду, на кухне, прогуливал Эстер и выносил мусор, а еще они с хозяйкой вели долгие, вполне семейные беседы, когда каждый держит в руках чашку чая и перед ними стоит блюдо с имбирным печеньем. Он рассказывал ей про Перу, она ему – про ту Англию, которая, с точки зрения swinging London, выглядела чем-то доисторическим. Мальчики и девочки в той Англии до шестнадцати лет учились в строгих закрытых школах, жизнь замирала в девять вечера – повсюду, за исключением районов с дурной славой: Сохо, Сент-Панкраса и Ист-Энда. Единственные развлечения, которые позволяли себе миссис Стабард и ее муж, это изредка сходить на концерт или послушать оперу в «Ковент Гарден». Летом, во время отпуска, они одну неделю проводили в Бристоле, в гостях у родственников, а вторую – на озерах в Шотландии, и мужу такой отдых очень нравился. Миссис Стабард никогда не была за границей, но очень интересовалась тем, что там происходит: внимательно читала «Таймс», начиная, правда, с некрологов, и слушала новости Би-би-си в час дня и восемь вечера. Ей и в голову никогда не приходило купить телевизор, а в кино она была считанные разы. Но у нее имелся проигрыватель, и она слушала симфонии Моцарта, Бетховена и Бенджамина Бриттена.
Однажды к ней на чашку чая заглянул ее племянник Чарльз, единственный из оставшихся близких родственников. Он тренировал лошадей в Ньюмаркете, и тетка искренне называла его выдающимся человеком. Наверное, так оно и было, если судить по красному «ягуару», который стоял у дверей дома. Моложавый, со светлыми вьющимися волосами и круглыми щеками, Чарльз страшно удивился, что в доме не нашлось бутылки good Scotch,[54] и ему пришлось удовольствоваться рюмкой москателя, который миссис Стабард откуда-то извлекла, чтобы побаловать его после знаменитых пирожков с огурцами и торта с сыром и лимоном. Чарльз с большой теплотой отнесся к Хуану, хотя не без труда сообразил, где находится экзотическая страна, из которой явился этот ручной хиппи, и вообще путал Перу с Мексикой, за что сам и упрекнул себя со спортивной прямотой: «Непременно куплю карту мира и учебник географии, чтобы больше не попадать впросак, как сегодня». Он просидел до самого вечера и нарассказал кучу историй про лошадей, которых в Ньюмаркете готовит к соревнованиям. А еще он признался, что тренером стал только потому, что не смог стать жокеем – помешало слишком крепкое телосложение. «Быть жокеем значит постоянно всем жертвовать, но зато нет на свете профессии прекрасней. Выиграть дерби! Победить в Аскоте! Что может с этим сравниться! Это куда лучше первого приза в лотерею!»
Перед уходом он полюбовался портретом Эстер, сделанным Хуаном. «Настоящее произведение искусства!» – вынес он свое суждение. «А я в душе потешался над ним, сочтя неотесанным болваном», – покаялся Хуан Баррето.
Но какое-то время спустя Хуан получил письмо, и эти несколько строк окончательно переменили его судьбу (первая перемена случилась после уличной встречи с миссис Стабард и собачкой Эстер). Не согласится ли «художник» написать портрет Примроуз, лучшей кобылы в конюшне мистера Патрика Чика, которую Чарльз тренирует: хозяин, очень довольный результатами, показанными на ипподромах, желает увековечить кобылу маслом на холсте. Он обещал 200 фунтов, если портрет ему понравится, а если нет, Хуан возьмет себе картину и получит 50 фунтов за труды. «У меня до сих пор голова кружится и звенит в ушах, как вспомню тот миг, когда до меня дошло, о чем толкует в своем письме Чарльз», – Хуан закатил глаза, изобразив полный восторг.
Благодаря Примроуз, а также Чарльзу и мистеру Чику, Хуан из разряда нищих хиппи перешел в категорию хиппи салонных. Талант и готовность обессмертить в масле кобыл разных возрастных категорий, производителей и скакунов («Прежде я никогда и не знал ничего об этих зверюгах») постепенно открыли ему двери в дома коннозаводчиков и владельцев лошадей. Мистеру Чику изображение Примроуз понравилось, и обалдевший Хуан Баррето получил обещанные 200 фунтов. И первое, что он сделал, это пошел и купил миссис Стабард шляпку с цветами и подходящий к ней зонтик.
С тех пор прошло четыре года. Хуан так до конца и не поверил в реальность фантастического поворота в своей судьбе. Он написал не меньше сотни полотен с изображением лошадей и сделал бессчетное количество рисунков, набросков – карандашом и углем. Теперь у него было столько заказов, что хозяевам конюшен из Ньюмаркета приходилось неделями дожидаться своей очереди. Он купил домик на полпути между Кембриджем и Ньюмаркетом, а затем и pied-à-terre[55] в Эрлз-Корт, чтобы было где приткнуться во время наездов в Лондон. Всякий раз, попадая сюда, он непременно навещал свою добрую фею и выводил на прогулку Эстер. Когда собачка померла, они с миссис Стабард похоронили ее в саду.
За тот год я виделся с Хуаном Баррето несколько раз – почти в каждый мой приезд в Лондон, а он, в свой черед, на несколько дней остановился у меня, когда решил посетить Париж, чтобы посмотреть выставку в Гран-Пале – «Век Рембрандта». Мода на хиппи только-только добралась до Франции, и люди на улице застывали как вкопанные и с изумлением глазели на Хуана и его немыслимую экипировку. Он был прекрасным человеком. Собираясь в командировку в Лондон, я непременно заранее извещал его, и он исхитрялся вырваться из Ньюмаркета, чтобы сводить меня на концерт поп-музыки и дать возможность хотя бы на одну ночь окунуться в атмосферу привольной лондонской жизни. Благодаря ему я делал то, чего не делал никогда прежде: до утра шлялся по дискотекам или вечеринкам хиппи, где воздух был пропитан запахом травки и подавались пирожки с гашишем, которые таких новичков, как я, отправляли в вязкие, желеобразные сверхчувственные странствия, иногда забавные, а иногда перемежаемые кошмарами.
Самым удивительным – и, к чему скрывать, самым приятным – на этих сборищах была легкость, с какой любая девушка соглашалась стать твоей сексуальной партнершей. Только там я понял, до чего расширились границы морали по сравнению с нормами, в которых был воспитан, скажем, я сам теткой Альбертой и которыми продолжал в определенной степени руководствоваться в своей парижской жизни. Во всемирной мифологии француженки пользовались славой женщин свободных, лишенных предрассудков и готовых без ломаний уступить мужчине и отправиться с ним в постель, но на самом-то деле подобную вольность довели до последних, неслыханных пределов именно хиппи – те девочки и мальчики, что устроили лондонскую революцию. Они могли – во всяком случае, в том кругу, где вращался Хуан Баррето, – переспать с совершенно незнакомым человеком, с которым только что танцевали, а потом как ни в чем не бывало вернуться к веселящимся приятелям и через какое-то время повторить то же самое с кем-то другим.
– В Париже ты жил как и подобает типичному сотруднику ЮНЕСКО, – подшучивал надо мной Хуан, – как и подобает пуританину из Мирафлореса. Но спешу тебя заверить: и в Париже есть много мест, где царит такая же свобода, что и здесь.
Он, конечно, был прав. Моя парижская жизнь в общем и целом была довольно скромной. Даже в те периоды, когда не было контрактов, я тратил выпавшее мне свободное время не на гульбу и кутежи, а на уроки русского языка с частным преподавателем. Я уже мог переводить с русского, но пока не чувствовал себя в языке Толстого и Достоевского так же уверенно, как в английском и французском. Русский я полюбил и читал на нем больше, чем на двух других. Внезапные поездки в Англию на выходные, ночи с музыкой, травкой и сексом в swinging London внесли заметные перемены в то, что до сих пор было (и будет в дальнейшем), в общем-то, очень аскетичной жизнью. Но благодаря лондонским уик-эндам, которыми я сам себя премировал после завершения работы по очередному контракту, и благодаря Хуану Баррето я словно бы стал другим человеком: танцевал так же, как эти растрепанные босоногие юнцы, курил травку или жевал пейотль[56] и почти всегда завершал ночь с какой-нибудь случайной партнершей, при этом любовью мы часто занимались в самых неподходящих местах – под столом, в мужском туалете или в саду. Девушки порой бывали совсем юными, но мы иногда не успевали обменяться даже парой слов, и я тотчас забывал имя мимолетной подружки.
С самой первой нашей встречи Хуан всегда настаивал, чтобы я, приезжая в Лондон, останавливался в его pied-à-terre в Эрлз-Корт. Сам он там появлялся редко, потому что все время проводил в Ньюмаркете, рисуя лошадей, то есть перенося их из реальности на полотно. По его словам, я окажу ему услугу, если соглашусь пожить у него и буду хоть изредка проветривать квартиру. А если он сам приедет в Лондон, то и тут проблем не возникнет – всегда найдется место в доме миссис Стабард, она ведь по-прежнему держит для него спальню. В самом крайнем случае можно поставить раскладушку и переночевать вдвоем в одной комнате. Он так уговаривал меня, что я в конце концов согласился. Деньги он брать, разумеется, отказался, поэтому я старался отблагодарить его, привозя из Парижа то бутылку хорошего бордо, то несколько баночек pâté de foie,[57] при виде которых у него радостно загорались глаза. Хуан, кстати сказать, уже не был тем хиппи, что когда-то проповедовал вегетарианство и придумывал себе невиданные диеты.
Мне очень нравился Эрлз-Корт, но не меньше я полюбил и его фауну. В этом районе воздух был напитан молодостью, музыкой, безалаберной жизнью, каким-то несокрушимым простодушием, желанием жить одним днем, забыв о нравственных нормах и условных ценностях, стремясь к удовольствиям, никак не связанным со старым буржуазным мифом о счастье – то есть с деньгами, властью, семьей, прочным положением и успехом. Здешние обитатели находили для себя счастье в простых и пассивных формах существования: музыке, искусственных райских кущах, случайных соитиях и абсолютном безразличии ко всему остальному, в том числе и к проблемам, сотрясающим общество. Исповедуя безмятежный, миролюбивый гедонизм, хиппи никому не причиняли зла, но и не брали на себя роль апостолов, не пытались убедить или привлечь в свои ряды тех, с кем порвали, выбрав иной образ жизни. Хиппи хотели одного – чтобы их оставили в покое, чтобы им не мешали жить в плену непритязательного эгоизма и психоделических снов.
Я знал, что никогда не стану таким, как они, хотя и считал себя человеком, свободным от предрассудков. Знал, что никогда не смогу чувствовать себя в своей тарелке, если отпущу волосы до плеч и наряжусь в нелепые накидки, пестрые рубашки с бусами и буду участвовать в коллективных оргиях. Но я испытывал великую симпатию и даже печальную зависть к этим мальчикам и девочкам, совершенно бездумно исповедовавшим мутный идеализм, который диктовал им правила поведения, и умевшим не думать о неминуемых на этом пути опасностях.
В те годы – как и многие годы спустя – сотрудники банков, страховых и финансовых компаний Сити выглядели вполне традиционно: брюки в полоску, черный пиджак, котелок и непременный черный зонт под мышкой. Но на улочках, застроенных двух– трехэтажными домами, и на задворках Эрлз-Корт можно было увидеть публику, наряженную словно на карнавал, а иногда и в настоящие лохмотья, часто разгуливающую босиком. За всем этим надо было уметь рассмотреть самые изощренные эстетические идеи, требовавшие непременно сочетать кричащее и экзотическое с деталями смешными и по-детски озорными. Я был очарован своей соседкой Мариной, колумбийкой, приехавшей в Лондон учиться танцу. У нее жил хомяк, который то и дело забегал в квартирку Хуана, – я ужасно пугался, когда он забирался ко мне в постель и засыпал, устроив себе гнездо в простынях. Марина жила в постоянном безденежье и не могла похвастаться богатым гардеробом, но тем не менее никогда бы не позволила себе дважды одеться одинаково: она появлялась то в огромном комбинезоне, водрузив на голову мужской котелок, то в мини-юбке, которая совсем-совсем ничего не закрывала и только разжигала фантазию прохожих.
Однажды я встретил ее у станции метро «Эрлз-Корт»: она стояла на ходулях, и лицо ее представляло собой Union Jack – британский флаг, намалеванный от уха до уха.
Многие хиппи – пожалуй, даже большинство – раньше принадлежали к среднему классу или к верхушке общества, то есть их бунт был направлен против семьи, против упорядоченной жизни родителей, против того, что они сами называли ханжеством пуританских устоев, обычаев и социальных фасадов, за которыми взрослые прятали свой эгоизм, островное мировосприятие и полное отсутствие воображения. Мне были симпатичны их пацифизм, тяга к природе, вегетарианство, усердный духовный поиск, который мог бы поднять на новую высоту отказ от материального мира, разъеденного классовыми, социальными и сексуальными предрассудками, – с этим миром они не желали иметь ничего общего. Но любые протесты хиппи носили анархический и спонтанный характер, они плыли без руля и без ветрил и, главное, без собственных оформленных идей, потому что хиппи – по крайней мере те, с кем я был знаком и кого наблюдал вблизи, – хотя и твердили о своей любви к поэзии битников (Аллеи Гинзберг устроил на Трафальгар-сквер вечер, где декламировал стихи, пел и танцевал индийские танцы, и там собрались тысячи молодых людей), на самом деле читали очень мало или не читали вовсе. Их философия опиралась не на мысли и разум, а на чувства и эмоции – на feeling.[58]
Однажды утром, когда я находился в квартирке Хуана и занимался весьма прозаическим делом – гладил рубашки и трусы, которые выстирал в прачечной-автомате, – кто-то постучал в дверь. Я открыл и увидел с полдюжины бритых наголо парней в высоких ботинках, коротких брюках и кожаных куртках военного покроя, у некоторых на груди висели наградные кресты и медали. Они спросили, не знаю ли я, как найти паб «Свэг энд тейлз». Я объяснил, что он за углом. Так я впервые увидел skin heads (бритоголовых). С тех пор их банды время от времени совершали набеги на наш район, иногда вооруженные палками, и благодушным хиппи, разложившим на тротуарах свои подстилки, а на них – всякие ремесленные безделушки, приходилось спасаться, бросаясь врассыпную, – некоторые несли на руках младенцев, – потому что скины дико ненавидели хиппи. Ненавидели не только образ их жизни, это была еще и классовая вражда: громилы, играющие в эсэсовцев, происходили из рабочих кварталов и маргинальных слоев и воплощали особый тип протеста. Они стали исполнять роль ударной силы в крошечной расистской партии – The National Front,[59] требовавшей высылки из Англии всех негров. Их кумиром был Энох Пауэлл, член парламента от консерваторов, который в своей скандальной речи дал апокалипсический прогноз: «Реки крови прольются в Великобритании, если не преградить путь иммигрантам». С появлением скинов в нашем районе возникло напряжение, произошло несколько драк, но, если честно сказать, не так уж много. Что касается меня, то все мои кратковременные наезды в Эрлз-Корт были очень приятными. Это почувствовал даже дядя Атаульфо. Мы писали друг другу довольно часто, я рассказывал ему о своих лондонских впечатлениях, а он жаловался на экономические беды, которые военная диктатура Веласко Альварадо обрушила на Перу. В одном из писем он заметил: «Как вижу, ты очень хорошо проводишь время в Лондоне, в этом городе ты явно чувствуешь себя счастливым».
В нашем районе расплодились вегетарианские кафе и рестораны, а также заведения, где подавали любые сорта индийского чая. Обслуживали клиентов хиппи обоих полов, которые сами же и готовили – прямо на глазах у посетителей – ароматные напитки. Хиппи испытывали презрение к индустриальному миру и, утверждая свою позицию, начали возрождать народные ремесла и идеализировать ручной труд: они вязали сумки, изготовляли сандалии, серьги, бусы, туники, тюрбаны, подвески. Я любил ходить в такие кафе и читал там, как в парижских бистро, правда, в Лондоне каждое заведение такого рода имело свое лицо и разительно отличалось от прочих. Особенно нравился мне гараж, где стояло четыре столика и клиентов обслуживала Аннетта, француженка с очень красивыми ножками и длинной-предлинной косой. Мы с ней подолгу обсуждали разницу между йогой асанами и пранаямой, хотя она, по всей видимости, знала про них все, а я ничего.
Жилище Хуана было крошечным, веселым и гостеприимным. Располагалось оно на первом этаже двухэтажного дома, разделенного на множество квартирок. В распоряжении Хуана имелась одна комната с малюсеньким туалетом и встроенной кухонькой. Комната, правда, была просторной, с двумя большими окнами, которые давали много свежего воздуха, из них открывался прекрасный вид на Филбич-гарденз, улочку в форме полумесяца, а также на внутренний двор с садом, за которым никто особенно не ухаживал, так что он превратился в лохматый лесок. Какое-то время в саду стояла палатка, похожая на вигвам индейцев сиу, и там жила пара хиппи с двумя детишками, которые еще не умели ходить. Мама забегала ко мне подогреть детские бутылочки и показывала, как надо дышать, задерживая воздух и пропуская его через все тело, и тогда, говорила она совершенно серьезно, выйдет наружу и испарится вся агрессия, питающая наши инстинкты.
Кроме кровати в комнате стоял большой стол, заваленный всякими странными предметами, купленными Хуаном Баррето на Портобелло-роуд, а на стенах висело множество гравюр, а также перуанские пейзажи – на самом видном месте непременный Мачу-Пикчу,[60] и еще фотографии, на которых Хуан был запечатлен с разными людьми и в разных местах. Повсюду громоздились коробки – в них хозяин хранил книги и журналы. Несколько книг лежало на полке, но больше всего здесь было пластинок: он собрал прекрасную коллекцию рок-н-ролла и поп-музыки, английской и американской. Пластинки валялись вокруг радиоприемника и высококлассного проигрывателя.
Однажды я в третий или даже в четвертый раз разглядывал фотографии Хуана. Самая забавная была сделана в лошадином раю – в Ньюмаркете: мой друг восседал на чистокровном скакуне, явно норовистом, украшенном венком из акантовых листьев, а за уздечку с двух сторон держались жокей и надутый господин, по всей вероятности, хозяин. Оба смеялись над незадачливым всадником, который чувствовал себя на этом Пегасе очень неуютно. Внимание мое привлекла еще одна фотография: снимок был сделан на каком-то празднике: в объектив смотрели улыбающиеся гости, три-четыре пары с бокалами в руках. Но что это? Наверняка померещилось. Я снова впился глазами в снимок. И снова сказал себе, что тут какая-то ошибка. В тот же вечер я уехал в Париж. Потом два месяца не был в Лондоне, и все это время из головы у меня не шла безумная мысль, превратившаяся в навязчивую идею. Неужели экс-чилийка, экс-партизанка и экс-мадам Арну теперь обосновалась в Ньюмаркете? Я опять и опять взвешивал все «за» и «против», машинально поглаживая кончиками пальцев зубную щетку «Герлен», которую она оставила у меня в последнюю нашу встречу и которую я всюду носил с собой как талисман. Слишком невероятно, слишком неправдоподобно – все слишком. Но подозрение – и мечта – накрепко засели у меня в мозгу. И я начал считать дни в ожидании контракта, который позволил бы мне вернуться в Лондон, в квартирку Хуана.
– Разве ты с ней знаком? – удивился Хуан, когда я наконец получил возможность расспросить его про женщину, запечатленную на фото. – Это миссис Ричардсон, жена того flamboyant[61] типа, который стоит рядом. Она вроде бы мексиканка по происхождению. Очень забавно говорит по-английски, ты умер бы со смеху, если бы послушал. Так ты действительно ее знаешь?
– Нет, это явно другая женщина.
Но теперь я уже ничуть не сомневался в том, что это была она. Два замечания Хуана – «забавно говорит по-английски» и «мексиканка по происхождению» – рассеяли последние сомнения. Конечно она, кто же еще? За четыре года, прошедшие после ее бегства из Парижа, я не раз говорил себе: все что ни делается, все к лучшему, эта авантюристка уже успела внести в мою жизнь слишком много беспорядка. Но теперь, едва удостоверившись, что на фотографии запечатлена именно она – новая реинкарнация ее переменчивой личности – и что находится скверная девчонка всего в пятидесяти милях от Лондона, я почувствовал острую тоску и необоримое желание немедленно поехать в Нью-маркет и увидеть ее. Несколько ночей я провел без сна – Хуан жил у миссис Стабард, – в лихорадочном возбуждении, так что сердце колотилось, словно в приступе тахикардии. Как, интересно, она сюда попала? Какие новые проделки, интриги, безрассудства забросили ее в круг самого избранного общества в мире? Я боялся расспрашивать Хуана про миссис Ричардсон. Ведь если он узнает от меня, что она наша соплеменница, это может поставить ее в чертовски сложную ситуацию. Если здесь, в Ньюмаркете, она выдает себя за мексиканку, значит, на то есть свои причины. Поэтому я избрал другой путь – куда более извилистый. Исподволь, больше ни разу не упомянув даму с фотографии, стал подталкивать Хуана к тому, чтобы он ввел меня в этот лошадиный эдем. В следующую ночь мне опять было не до сна, сердце бешено стучало, и у меня даже случилась мощная эрекция. Мало того, я вдруг почувствовал ревность к своему другу Хуану. В голову вдруг закралось подозрение, что художник, рисующий лошадей в Ньюмаркете, не только пишет картины, но еще и забавляет скучающих жен хозяев конюшен. Вполне вероятно, что среди поклонниц его таланта числится и миссис Ричардсон.
Почему, интересно знать, Хуан не завел себе постоянной подруги, как поступают другие хиппи? На вечеринках, куда мы вместе ходили, под конец он непременно исчезал вместе с какой-нибудь девушкой, а то и с двумя. Но однажды я с удивлением увидел, как он исступленно сжимает в объятиях и пылко целует в губы рыжего паренька, тощего как палка.
– Надеюсь, это тебя не шокировало? – спросил Хуан позднее, со слегка смущенной улыбкой.
Я ответил, что в мои тридцать пять лет меня трудно чем-либо шокировать, и меньше всего тем, как именно человеческие существа предпочитают заниматься сексом – традиционным способом или каким-нибудь другим.
– Я делаю и так, и так – и, знаешь, вполне счастлив, – признался он, заметно расслабившись. – Девушки нравятся мне все-таки больше, чем мальчики, но, честно говоря, я вряд ли способен влюбиться в тех или других. Секрет счастья – или по крайней мере спокойствия – заключается, по-моему, в умении отделять секс от любви. И в умении по возможности исключать романтическую любовь из своей жизни, потому что она-то и причиняет нам страдания. Без нее живется куда удобнее, да и удовольствие острее, тут уж ты мне поверь.
Эту философию, подумалось мне, целиком и полностью разделяет скверная девчонка: во всяком случае, в самых разных жизненных ситуациях она руководствовалась схожими принципами. Следует добавить, что мы с Хуаном в первый, и последний, раз говорили – вернее, говорил Хуан – о вещах интимных. Он не хотел обуздывать свои желания, постоянно менял партнеров, но вместе с тем его по-прежнему мучил тот род нравственной аллергии, что так распространен у перуанцев и мешает им вести откровенные разговоры на сексуальную тему: если мы и обсуждали что-то подобное, то в завуалированной и уклончивой форме. Наши с ним беседы вращались главным образом вокруг далекой родины, откуда поступали с каждым днем все более удручающие известия: диктатор Веласко проводил широкомасштабную национализацию ферм и сельскохозяйственных угодий, а также промышленных предприятий. В среде военных, по словам дяди Атаульфо, быстро распространялась коррупция, и они толкали страну прямиком в каменный век.
В том же разговоре Хуан признался, что, если в Лондоне он не упускает ни единой возможности удовлетворить свои прихоти («Да я уж успел в этом убедиться», – пошутил я), то в Ньюмаркете являет собой образец целомудрия, хотя и там возможностей поразвлечься предостаточно. Но он не хочет рисковать карьерой из-за альковных приключений – его положение только-только стало обретать прочность – о подобных заработках он прежде и мечтать не смел. «Мне ведь, как и тебе, стукнуло тридцать пять, и ты наверняка успел заметить: здесь, в Эрлз-Корт, такой возраст – уже старость». Так оно и было: молодость обитателей района – и в физическом и в духовном смысле – порой заставляла нас чувствовать себя существами доисторическими.
Я потратил немало времени – плел тонкие интриги и задавал наивные вопросы, наталкивая Хуана на мысль взять меня с собой в Ньюмаркет – знаменитое место в графстве Суффолк, которое с середины XVIII века стало символом страстной любви англичан к чистокровным лошадям. Я донимал его расспросами. Каковы из себя обитатели Нью-маркета, в каких домах живут, какие у них привычки и традиции, какие отношения связывают хозяев конюшен с жокеями и тренерами? Как проходят аукционы «Таттерсоллз»,[62] на которых за лучших лошадей платят сумасшедшие деньги, и как можно выставлять на продажу лошадей по частям, словно разбирая на детали? Любое его объяснение я встречал чуть ли не аплодисментами: «Ах, как интересно, вот это да! – изображая на лице жадный интерес. – Тебе здорово повезло, что ты можешь наблюдать весь это мир изнутри!»
Наконец я добился своего. Вскорости должен был состояться аукцион, завершающий сезон, и после него итальянский коннозаводчик signor Арности, женатый на англичанке, устраивал у себя дома званый ужин, на который получил приглашение и Хуан. Мой друг спросил, можно ли ему привести с собой соотечественника, и хозяин ответил: разумеется, он будет очень рад. До вожделенной даты оставалось семнадцать дней, которые запомнились мне смутно: я то покрывался холодным потом, то, как подросток, впадал в восторженное состояние при одной только мысли, что скоро увижу свою перуаночку. Зато я отлично помню бессонные ночи, когда лежал и казнил себя за глупость: я как последний идиот продолжаю любить эту сумасшедшую, эту авантюристку и проходимку, с которой ни одному мужчине, и уж тем более мне, никогда не удастся наладить стабильные и прочные отношения – любого она рано или поздно унизит и растопчет. Но в паузах между подобными мазохистскими монологами пробивались совсем другие мысли, радостные и завораживающие. Я спрашивал себя: интересно, сильно ли она изменилась? Сохранила ли свой дерзкий норов, который так мне нравился, или жизнь в строго регламентированном мире английских лошадников укротила его, сгладила острые углы? В тот день, когда мы поехали на поезде в Ньюмаркет, с пересадкой в Кембридже, меня преследовал страх, что я поддался пустым и нездоровым фантазиям, что неведомая мне миссис Ричардсон и на самом деле лишь пронырливая мексиканка. «А если все это время ты обманывал себя, Рикардито?»
Дом Хуана Баррето располагался в паре миль от Ньюмаркета. Деревянный, одноэтажный, окруженный ивами и гортензиями, он служил художнику не столько жилищем, сколько мастерской. Повсюду стояли банки с краской, мольберты, подрамники с натянутым холстом, лежали какие-то наброски и альбомы по искусству, а еще я обнаружил там великое множество пластинок – они валялись на полу, вокруг дорогого проигрывателя. У Хуана появился еще и «мини-минор», которого я не видел в Лондоне, и в тот же вечер он покатал меня на этом маленьком автомобиле по всему Ньюмаркету – загадочному, беспорядочно разбросанному городу, по сути лишенному центра. Он показал мне кичливый Жокей-клуб и Музей коневодства. Но настоящим городом являлась вовсе не горстка домов вокруг главной улицы – церковь, несколько магазинов, пара прачечных-автоматов да пара ресторанов, – а те прекрасные особняки, рассеянные по плоской равнине, рядом с которыми виднелись конюшни, загоны для лошадей и тренировочные площадки. Хуан показывал мне их, называл имена хозяев и хозяек и сообщал связанные с ними забавные истории. Но я плохо его слушал. Все мое внимание было приковано к людям, которые встречались нам на пути. Я надеялся, что среди них вот-вот мелькнет знакомый женский силуэт.
Но он не мелькнул, не встретился – ни во время нашей прогулки, ни в индийском ресторане, куда Хуан повел меня вечером есть карри тандури, ни на следующий день, во время долгого, нескончаемого аукциона, где выставляли кобыл разных возрастов, скаковых лошадей и производителей. Торги шли в большом парусиновом шатре. Я просто умирал со скуки. Меня поразило, сколько там было арабов, некоторые в джеллабах, – они, кстати, всякий раз обходили соперников и легко платили астрономические суммы – таких денег, по моему скромному разумению, просто не могла стоить ни одна лошадь. Хуан представлял мне каких-то людей по ходу аукциона и в перерывах, когда присутствующие пили шампанское и ели морковь, огурцы и селедку с картонных тарелок, но никто из них ни разу не упомянул имени мистера Дэвида Ричардсона, которое я мечтал услышать.
Зато вечером, едва переступив порог роскошного особняка синьора Арности, я сразу почувствовал, как у меня перехватило дыхание и тупо заныли ногти на руках и ногах. Она была там, всего в десяти метрах от дверей, сидела на подлокотнике дивана, держала в руке высокий бокал и смотрела на меня так, словно мы никогда в жизни не встречались. Прежде чем я успел открыть рот или нагнуться и поцеловать ее в щеку, она томно протянула мне руку и обратилась по-английски, словно к иностранцу: «How do you do?» Потом, не дожидаясь ответа, отвернулась и возобновила разговор с теми, кто ее окружал. Очень скоро я услышал, как она рассказывает на весьма условном, но очень выразительном английском, что в детстве отец каждую неделю непременно возил ее в Мехико слушать оперу. Так что страстная любовь к классической музыке зародилась у нее с младых ногтей.
За четыре года нашей разлуки она почти не переменилась. Стройная, изящная фигура, тонкая талия, худые, но красивой формы ноги и лодыжки, хрупкие, как запястья. Она выглядела более уверенной в себе и более раскованной, чем раньше, и каждую фразу с деланной невозмутимостью заканчивала кивком. Волосы она немного высветлила и отпустила чуть подлинней, к тому же теперь она их завивала. Макияж стал строже и естественней, чем тот, слишком броский, каким пользовалась мадам Арну. На ней была модная – очень короткая, выше колен – юбка и блузка с большим вырезом, открывающим красивые, гладкие плечи и прекрасную шею, обвитую серебряной цепочкой с неведомым мне драгоценным камнем, кажется, сапфиром – при каждом ее движении он заманчиво скользил вниз по ложбинке, которая разделяла высокие груди. Я разглядел обручальное кольцо на безымянном пальце левой руки, как принято у протестантов. Неужели она вдобавок ко всему еще и перешла в англиканскую церковь? С мистером Ричардсоном Хуан познакомил меня в соседнем зале. Это был пышущий здоровьем мужчина лет шестидесяти в невероятно элегантном синем костюме и ярко-желтой рубашке с такого же цвета шейным платком. Он успел изрядно выпить и впал в эйфорию, развлекая публику рассказами о своих японских приключениях. За разговором он то и дело наполнял окружающим бокалы из бутылки «Дом Периньон», которая словно по волшебству вновь и вновь появлялась у него в руке. Хуан пояснил, что Ричардсон очень богат и часть года проводит в Азии, где занимается бизнесом, но главное его увлечение – самое что ни на есть аристократическое – это лошади.