Часть I: Позолоченное детство

Я был рожден...

Как потомок герцогов Поццо ди Борго и маркиза де Вогюэ, я родился, мягко говоря, удачно.

Во времена Царства Террора[5] Карл-Андреа Поццо ди Борго расстался со своим бывшим другом Наполеоном. Он был еще очень молод, когда стал премьер-министром Корсики под британским протекторатом, затем был вынужден эмигрировать в Россию и оттуда, благодаря своим знаниям о «монстре», сыграл свою роль в победе монархии. После чего Поццо приступил к накоплению состояния, дорого продавая то значительное влияние, которое он имел на царя. Герцоги, графы и другие европейские дворяне, сметенные французской революцией, отблагодарили его сторицей, когда он помог им вернуть свою собственность и позиции в обществе. Людовик XVIII даже сказал: «Поццо обошелся мне дороже всех». За счет благоразумных альянсов семья Поццо сохранила свое состояние из поколения в поколение до настоящего времени. Вы все еще можете услышать, как люди в горах Корсики говорят про кого-нибудь: «богатый, как Поццо».

Джозеф, или «Джо», как он предпочитал себя называть, герцог Поццо ди Борго, мой дед, женился на американке, владелице золотого рудника. Дедушка Джо наслаждался, рассказывая историю о том, как они поженились в 1923 году. Бабушке было двадцать, они с матерью отправились в большой тур по Европе, чтобы встретить самых завидных холостяков континента. Обе женщины прибыли в Шато-де-Дангю в Нормандии и встретились с корсиканцем, который оказался на голову ниже бабушки. Обращаясь к дочери через огромный стол за обедом, мать бабушки отметила на английском языке, который, впрочем, все поняли: «Дорогая, вам не кажется, что у герцога, которого мы видели вчера, замок был гораздо красивее?» Тем не менее, это не помешало бабушке выбрать маленького корсиканца, а не его соперников.

Когда в 1936 году к власти пришли левые, Джо Поццо ди Борго был заключен в тюрьму за членство в Ла Кагуль[6], крайне правой организации, одержимой свержением Третьей Республики[7], хотя он даже отдаленно не симпатизировал им. Во время его пребывания в тюрьме Ла Санте́, его посещала жена и избранные друзья. «Неудобство заключения в том, что когда люди хотят тебя видеть, – пошутил он, – ты не можешь послать кого-нибудь сказать, что тебя нет дома».

Корсиканский клан Перфеттини, который защищал наши интересы на острове с момента нашего изгнания в Россию, был возмущен положением деда. Делегация отправилась в Париж, вооруженные до зубов, они обрушились на ля Санте́. Филипп, глава Перфеттини, попросил у деда список тех, над кем нужно совершить возмездие, однако тот посоветовал спокойно возвращаться домой. Когда Джо вышел, старый Филипп, удивленный и разочарованный, с тревогой спросил герцогиню: «Герцог устал?»

Дед перестал играть активную роль в политике и удалился, найдя пристанище в парижском особняке, в норманнском шато, в горах Корсики и в венецианском дворце Дарио. Там он устраивал приемы в блестящем кругу друзей; его дом всегда был центром оппозиции, независимо от того, кто был у власти. Он умер, когда мне было пятнадцать лет. Я никогда не забуду его полеты ораторского искусства, такими ослепительными они были, казалось, из другой эпохи. Я помню вечеринки в Париже, бальные залы, сияющие бриллиантами. Я был ребенком, и моя голова едва доходила до «ягодиц» гламурной толпы. В какой-то момент, в полном недоумении, я увидел руку моего дорогого деда на одной из них, не принадлежащей его законной жене.

Происхождение семьи Вогюэ, между тем, теряется в глубине веков. Как сказал дед Поццо деду Вогюэ (два патриарха ненавидели друг друга): «По крайней мере, одного звучания наших фамилий достаточно, чтобы доказать их подлинность».

Дед Вогюэ, который был кадровым офицером, воевал в обеих мировых войнах: ему было семнадцать лет в первой, он был политзаключенным NN в Цигенхайн во второй. NN – «Nacht und Nebel» (Ночь и туман) – нацистская директива 1941 года, когда заключенных тайно перевозили в Германию и в любых сведениях о них было отказано родственникам. В большинстве случаев они не вернулись живыми. Он был храбрым человеком с твердыми убеждениями. Верный рыцарскому кодексу предков, он видел в унаследованных привилегиях его семьи компенсацию за свои услуги обществу: в средние века – за его защиту, а в ХХ веке – за его экономическое развитие. Он женился на самой красивой девушке того поколения, одной из наследниц Моэ́т э Шандо[8], и в 1920 вышел в отставку, чтобы присоединиться к компании шампанских вин, которую он впоследствии чрезвычайно расширил и развивал вплоть до своей отставки в 1973 году. В его руках небольшая семейная компания переросла в империю.

Эти замечательные достижения были результатом не только силы его характера, но и политических убеждений, которые он собрал в конце своей жизни в небольшой книге под названием «Alerte aux patrons!» (Предупреждение работодателям!) 1974 года. Она до сих пор лежит на моей прикроватной тумбочке.

Как и следовало ожидать, Робер-Жан де Вогюэ был подвергнут резкой критике своих коллег за то, что он так решительно связал свою судьбу с рабочими. Его даже назвали “красным маркизом”, на что он отвечал: «Я не маркиз, я – граф». Ему было всё равно, что они думают о его политических пристрастиях. Финансисты, унаследовавшие его компанию, разрушили всю его работу. По сей день дед Вогюэ остается моим наставником. Нашего сына назвали Робер-Жаном в его честь.

Мой отец, Шарль-Андре, был старшим из детей Джо Поццо ди Борго. Он решил пойти работать, чтобы проявить себя. Есть мнение, что на самом деле это был первый Поццо, который имел работу. Это был его способ противостоять отцу. Он начал работать на нефтяных месторождениях в Северной Африке, а затем построил карьеру в нефтяном бизнесе за счет трудолюбия, предприимчивости и непревзойденной эффективности. Его профессиональная жизнь требовала присутствия по всему миру, и я следовал за ним с самого раннего возраста. Спустя несколько лет после смерти отца, он приостановил свою карьеру и управление нефтяной компанией, чтобы разобраться в делах семьи.

Моя дорогая мама родила троих детей в течение одного года, первым моего старшего брата Ренье, затем, одиннадцать месяцев спустя, меня и моего брата-близнеца, Алена. Она переезжала пятнадцать раз за время карьеры моего отца, всегда оставляя позади большое количество громоздкой мебели и немногих друзей, которых она успела приобрести. Мы постоянно путешествовали, матери помогала няня, защищавшая ее от нашего несносного поведения. У меня была привычка, например, сидеть на Алене, когда мы ездили в коляске. Он ждал много лет, пока не стал на несколько сантиметров выше меня, прежде чем задать мне трепку, что капельку облегчило его сдерживаемые страдания.

*

В настоящее время он толкает меня, словно горбун, в моей инвалидной коляске. Все они возвышаются надо мной. Я отказываюсь смотреть вверх.

*

В Тринидаде[9] мы все время проводили на пляже, одетые как местные жители, с которыми мы плавали и играли от рассвета до заката. Мы научились выражаться на патуа прежде, чем мы могли даже говорить по-французски. Вечером мы дрались в нашей комнате. Я отчетливо помню одну игру, которая включала прыгание вверх и вниз на кровати и писание на своего соседа. Следом была Северная Африка, Алжир и Марокко. Мы попали в школу, выучили французский язык у старой девы неопределенного возраста, застенчивой, невинной женщины. Однажды был сильный ветер, я уцепился за телефонный столб, и увидел, что моего маленького брата сдуло. Мадемуазель попыталась удержать его, но безуспешно. Забор остановил их. Впервые я чувствовал приступ болезненной ревности к брату, который полностью привлек внимание женщины.

*

Теперь во мне добрых сто семьдесят пять сантиметров. Пятьдесят килограмм инертной материи, остальное – мертвый вес, который никогда никому не нужен.

*

Ренье быстро дистанцировался от нас. Мы дали ему английское прозвище «Жирдяй». Вскоре единственное шоу в городе было «Близнецы против Жирдяя». Прекрасно понимая свои обязанности в качестве наследника, наш старший брат, не колеблясь, использовал свое преимущество в росте, чтобы бить нас своими руками, похожими на тарелки, всякий раз, когда он чувствовал, что нам необходимо преподать урок.

*

Теперь я жалок, кричу, но ничего не могу сделать с людьми, которые используют в своих интересах мой паралич.

*

После Марокко мы переехали в Лондон. На этот раз няню звали Нэнси. Я заметил, что Ренье немного заигрывал с этой красивой брюнеткой. Однажды, когда родители не видели, он проскользнул в ее постель, и я слышал, как он там хихикает. Не знаю почему, я испробовал все, что мог придумать, чтобы забраться в постель к Нэнси. Один раз я даже попытался нагнать себе высокую температуру, сидя на горячем радиаторе. Я полагал, что если именно Нэнси будет заботиться обо мне, возможно, я оказался бы в ее постели... Попытка была недолгой. В моих рядах был предатель, моя задница. С ягодицами и щеками в огне, я вынужден был снять осаду.

*

Я скучаю по тем ощущениям, которые использовались для определения того, где заканчивался мир и начинался я. Это тело, с его огромными границами, не принадлежит мне больше. Даже если кто-то захочет приласкать меня, его руки никогда не дотронутся до меня. Но эти образы все еще посещают меня, несмотря на то, что сейчас я постоянно нахожусь в огне.

Счастливчик

Когда мне было восемь лет, нас с братьями вызвали в дом бабушки в Париже. Она была талантливой скрипачкой, но не могла продолжить заниматься музыкой после того, как вышла замуж, так как у герцога Джо не было времени на «этот шум». Самыми ценными ее вещами были маленькая изящная скрипка и замечательный Стейнвей[10]. Она выстроила нас троих в бальном зале. Я сразу же стал претендовать на огромный черный рояль, который очаровал меня. Ален был поражен миниатюрностью скрипки и ее сложностью. В то время как Ренье, не видя больше инструментов на выбор, с тех пор потерял всякий интерес к музыке, а это означало, что у него будет много возможностей в будущем, чтобы громко дразнить Алена, меня и наши попытки играть дуэтом. Должно быть, это была мука, слушать нас. Я до сих пор помню наше с Аленом унижение на концерте в его школе-интернате. Это была соната Бетховена, Ален играл на скрипке, а я сопровождал его на фортепиано. Он только начал играть, как на этом все и закончилось, слишком громко гудели и шумели его одноклассники в зале. После этого я никогда не играл на публике. Теперь же я вообще не играю.

Бабушка устраивала много замечательных концертов в том танцзале в Париже, и я всегда был в первом ряду. Позже она организовала музыкальный фестиваль в Шато-де-ла-Пунта[11], что выше Аяччо[12]. Беатрис отвечала за рекламу, в то время как я расклеивал плакаты по всей Корсике.

Замок был музеем, посвященным жизни Карла-Андреа Поццо ди Борго. Я помню дежурного, который показывал посетителям богато убранные гостиные, библиотеки и спальни. Две большие картины висели друг против друга в библиотеке: на одной, написанной бароном Франсуа Жераром, был изображен Карл-Андреа Поццо ди Борго в зените славы, в разгар своего триумфа; на другой был Наполеон, накануне его отъезда на Эльбу[13], с лицом в шрамах, полным разочарования и горечи, работы Жака-Луи Давида.

Поццо никогда не жили в замке. Один из наших предков построил его, чтобы соблазнить жену жить на острове. Он купил камни из павильона Марии Медичи[14], который являлся частью внешней стены дворца Тюильри до пожара 1871 года. После краткого пребывания в Аяччо и ночи в замке, его невеста категорически отказалась когда-либо ступить на остров снова. Замок довольно сильно обветшал, однако дед Джо предпочел восстановить старую Генуэзскую башню, расположенную примерно на сто восемьдесят метров выше замка, в самом центре места, которое раньше было деревней Поццо ди Борго. Он любил останавливаться там с бабушкой. Время странно ощущалось здесь, когда он выглядывал из башни, чтобы увидеть часовню на склоне горы, в которой похоронен каждый член нашей семьи, и где будет бабушка, герцогиня Поццо ди Борго и верная жена Джо, когда придет ее время. Как будем и мы с Беатрис.

Мой отец сформировал четкое представление о каждом из своих детей в очень раннем возрасте. Несмотря на свою глубокую доброту, он произнес эти суждения с жестокой честностью. Они всегда были кратки. «Ренье – не ученый». Так Ренье был отправлен в Эколь де Рош[15]. Это была единственная школа-интернат английского стиля во Франции. Старшие мальчики были ответственны за обучение младших, брали на себя ответственность за них. Приоритет в школе был отдан спорту, нежели более интеллектуальным занятиям. Ренье не выделялся в качестве студента и так никогда и не приобрел вкус к спорту, но он развил страсть к рисованию, унаследованную от матери. Ален пошел по стопам Ренье, поступив в ле Рош. «Может быть, он достигнет чего-нибудь там». Нашему отцу потребовалось много времени, чтобы определиться насчет умственных способностей моего брата-близнеца, отчасти, возможно, потому, что тот был практически нем. Наконец, был начат и мой путь, как выразился отец, я был «наименее глупый из троих». Мне было восемь лет, когда он взял меня в Париж, чтобы я сдал вступительный экзамен в Лицей Монтень. В день объявления результатов отец держал меня за руку, пока искал наше имя в списке. Я получил оценку «хорошо» и поступил. И вот настал момент, когда я должен был оставить свою семью. С тех пор я мог видеть их только во время школьных каникул.

Элиане де Компьень, сестра моего отца, жила в Париже в частном доме с мужем Филиппом и тремя их детьми. Я оставался с ними все выходные, а также вторую половину дня по четвергам. Я садился на автобус от Люксембургского сада и всякий раз, когда мог, вставал на платформе сзади. Это было моим любимым занятием в мире, наблюдать, как улицы катятся мимо в тумане и выхлопных газах. Я представлял себя кондуктором, беспечно облокотившимся на перила, с фуражкой, небрежно сдвинутой на затылок, и рукой, зависшей над звонком остановки. Компьень стали моей второй семьей. Они поселили меня под навесом, в прачечной. Я спал в постели, которая складывалась в шкаф. Я открыл для себя совершенно другую Францию.

Филипп де Компьень мог бы находиться среди окружения Бертрана дю Гесклена, бретонского рыцаря и героя Столетней войны[16], по крайней мере, основание рода Компьень датировалось тем периодом. Филипп имел характер благородного воина и был замечательным охотником. После женитьбы он жил то в Париже, где управлял небольшой фабрикой по производству роскошной упаковки, то в Ла-Шез, поместье его обедневшей сеньории, состоящем из остатков деревни, цепляющейся за разрушенный замок. Ему удалось расчистить несколько комнат замка и создать нечто, напоминающее логово животного, однако большая часть его времени была потрачена на охоту на десяти квадратных километрах леса, который и составлял его феодальное владение. Он умер, окруженный своими любимыми животными, упрямо отказываясь заботиться о своем здоровье до самого конца.

Он научил меня охотиться и привил любовь к долгим преследованиям зверя, в одиночку, среди деревьев. Он также обучил меня рыбалке, другому одиночному спорту, в котором все зависит от зоркости и элегантности твоих движений. Дядя Филипп почти не разговаривал. Иногда, впрочем, он позволял себе отстаивать свою точку зрения с помощью кулаков. Однажды егерь в Нормандии оказался распростертым в салате после апперкота. Мой дядя подумал, что этот очаровательный парень был виновен в неуважении к его теще, герцогине. Претенциозный человек, он испытал на себе всю тяжесть своего характера. Его аристократическая грубость сделала невозможным для него выносить глупости своих сверстников.

Когда он не охотился, он виделся со своим кругом пятнадцати верных друзей, всегда те же самые лица. Они встречались, по крайней мере, один раз в неделю в доме Поццо, чтобы «потасовать колоду». Дух чистых братских чувств царил здесь. Если один из них, например, становился опьяненным женщиной, которая не была его женой, вопрос разрешался с наибольшей чувствительностью и добротой. Их яростные баталии в Джин Рамми[17] начинались приблизительно в пять вечера. Стоя друг перед другом за длинным узким столом, два ряда по пять-шесть игроков, они сражались до поздней ночи. В восемь они прерывались, чтобы поесть. Во время ужина все внимание было обращено к тете Элиан, которая умела рассказывать самые непристойные истории с видом невинного непонимания. Я никогда не смеялся так, как делал это с той семьей и их друзьями. Их партии стали неизменной радостью в этой части моей юности. Тетя Элиан, не теряя времени, посвятила меня в тайны Джин Рамми, и мы стали хорошими партнерами. Карты мне нравятся до сих пор. Компьень познакомили меня с прекрасным выбором жизненных удовольствий, беззаботно соединяющих в равных частях глубокую дружбу и элегантность ума. Это была особая атмосфера, одновременно и лишенная сентиментальности, и чувствительная.

Их старший сын, Франсуа, на два года младше меня, был моим приятелем в течение всего нашего подросткового возраста. Большой и грубый, как все Компьень, он был также невероятно неуклюжим. У него должно быть около сотни шрамов в настоящее время. Я все еще помню велопрогулки по лесу в Дангю[18]. Мы продвигались вперед, по склону холма через деревья, но потом вынуждены были остановиться, чтобы подобрать Франсуа, потому что он упал и весь порезался. Он не изменился, все такой же хрупкий перед силами природы, хоть и взрослый.

*

Однажды я сошел с рельсов. Я обнаружил одиночество. С тех пор я активно искал его. Мне всегда хотелось двигаться быстрее, дальше, выше. Я чувствовал себя бессмертным. Даже лавина, в которую я был пойман в Лез Арк[19], не оставила шрамов. Я вылетал с дороги бесчисленное количество раз, и каждый раз просто двигался вперед, не моргнув глазом. Но я пропустил какой-то шаг. Я все еще не могу вспомнить момент, когда земное притяжение догнало меня.

*

Когда Франсуа было двенадцать лет, Дядя Филипп подарил ему одну из желто-оранжевых почтовых малолитражек, которую он купил на правительственном аукционе. Старый добрый Титин, как мы назвали автомобиль, был нашим приятелем в течение нескольких лет. В четырнадцать я уже носился по грязной колее в лесу, с лихими заносами на крутых поворотах. Я как-то нашел фотографии того автомобиля, и нас, подростков, торжествующе позирующих вокруг нашего «танка», руки в карманах, сигареты в зубах. Мир принадлежал нам. Мы были избалованными детьми.

Мой дядя Чекко, младший брат моего отца, и его жена Таня, актриса кино, известная под псевдонимом Одиль Версуа, при случае также останавливались в доме Компьень. Когда они приезжали, из моего окна открывался вид на комнату гувернантки, заботившейся об их детях. В течение трех лет эта гувернантка была для меня самой красивой женщиной в мире. Я улавливал каждый проблеск ее силуэта через матовое стекло в окне ванной комнаты, а затем грезил о ней всю ночь. Однажды вечером, сходя с ума от желания, я прошел на цыпочках два лестничных пролета, разделявших наши комнаты, потом прополз по проходу к ее спальне, расположенной в самом конце коридора. Она уже собиралась лечь в постель. Я мог видеть ее тело через ночную рубашку. Я просто стоял там, смущенный и скованный. Наконец, невероятно застенчиво, я сказал, что страдаю от головной боли. Она дала мне аспирин, я возвратился наверх, поджав хвост.

Во время учебы в Париже я проводил будни в Эколь Боссюэ, школе-интернате, управляемой монахами, одетыми во все черное. У нас была месса каждое утро, обед в столовой, а остаток дня проходил под наблюдением монахов. Мы посещали занятия сначала в лицее Монтень, потом в лицее Луи-ле-Гран[20]. Время от времени мне приходилось служить послушником, что, впрочем, никогда не вызывало у меня особого энтузиазма.

Однажды утром мы c несколькими друзьями украли весь неосвященный хлеб для причастия. Мы покончили с ним к тому времени, когда возвратились к нашей церковной скамье. Полный успех настал, когда старый священник прибыл, чтобы праздновать евхаристию[21]... Все вокруг остановилось.

Игумену Боссюэ, Кэнону Гаранду, было за восемьдесят, он еще учил моего деда. Он уже был директором, когда мой отец учился там. Однажды я стоял у окна на седьмом этаже, вооруженный воздушным шаром, полным воды, в окружении своих друзей. Я взял игумена на прицел, он как раз пересекал двор, возможно, размышлял о непознаваемости жизни. Свист... всплеск! Ракета описала идеальную траекторию и взорвалась, облив рясу. Миссия выполнена!

Когда отец услышал о моем «подвиге», то не выказывал никаких возражений против моего изгнания. На самом деле, он уже решил переместить меня из Боссюэ, узнав, что я провел большую часть своего времени в кафе, где получил прозвище «Король пинбола». Я был отправлен в Эколь де Рош, где и воссоединился со своими братьями.

Я прибыл в Рош в конце шестого года обучения, в возрасте шестнадцати лет, и мгновенно стал противником политики этого места. Плата за обучение определяла контингент учащихся, который состоял в основном из детей финансовой элиты. Послевоенный бум породил новый, невероятно богатый, но в тоже время грубый тип учеников. Я помню этих отталкивающих отпрысков, с их слугами, личными водителями. Один даже, забираясь в огромный салон старого роллс-ройса, заставлял слугу класть ливрею на подножку! Мне было стыдно за него и за себя. До этого я не был в курсе такого понятия, как «класс».

Я максимально дистанцировался ото всех в школе, едва виделся даже со своими братьями, мог часами играть на фортепиано или курить у себя комнате, размышляя о чем-то своем.

Много позже, угнетенный социальной несправедливостью, я пошел на крайние меры, чтобы гарантировать независимость хотя бы тем людям, за которых я несу ответственность.

Глядя на сотни усталых людей, я был готов взять в руки оружие в знак протеста. Дрожа от негодования, в окружении холодных законов экономики, я бы, наверное, обратил это оружия на себя, лишь бы не подчиняться этим законам.

Я открыл для себя Карла Маркса, Фридриха Энгельса и Луи Альтюссера. В своей комнате я изучал этих «красных» мыслителей, слушая «Двадцать взглядов на младенца Иисуса» пьесу для фортепиано Оливье Мессиана. Музыка изолировала меня от испорченной среды. Я был в таком бурном состоянии бунта, что отказался посещать школьные собрания. На церемонии награждения я получил награду в свое отсутствие, впервые в истории школы.

После несчастного случая я вспомнил все, что едва запоминалось в то время. Наш учитель математики, месье Морта, погиб в автомобильной аварии. Ходил слух, что он вырос на двадцать сантиметров после того, как попал под трактор. Я помню это сейчас, но судя потому, что практически каждый говорит мне, что я стал выше, это оттого, что я все время лежу.

Май 1968 года застал меня в этом отжившем свое учреждении. Я решил сбежать в Париж, где был полностью захвачен энтузиазмом, который царил от Одеона[22] до Пантеона[23]. В те сумасшедшие дни я был убежден, что мы движемся к совершенному, справедливому миру, что порядочность и уважение будет регулировать человеческие отношения. Я парил, мои ноги не касались земли, опьяненный азартом и порохом, я был переполнен идеями братства и равенства. Я проводил ночи со старыми школьными друзьями из Луи-ле-Гран, в предрассветные часы мы обсуждали пути улучшения нашего общества.

Я отказываюсь идти на компромисс, чтобы отличаться от трусливых идиотов наших дней!

Мать «Тысячи Улыбок»

Мне было всего десять лет, когда мой отец купил двенадцатиметровую яхту, и мы в первый раз поплыли на Корсику. Мама отправилась с нами, хотя и боялась стихии. Она стала полностью уверенной и спокойной только когда мы причалили в одном из портов «моря тысячи улыбок», как называл Сократ Средиземное море.

Однажды летом мы совершили плавание в сильный мистраль[24]. Море было белого цвета от пены и брызг, волны с силой разбивались о борта лодки, прежде чем упасть в каюту. Отец поставил штормовой парус и выдерживал курс. Когда мы приблизились к Кальви[25], мне удалось встать на ноги и выйти из дурно пахнущей кучки моих братьев и сестер в каюте. Мы с триумфом вошли в порт, с гордостью стоя возле отца, пока плыли вдоль причала. Люди ошеломленно смотрели на сумасшедшее судно, выходящее из самого центра урагана, особенно потому, что мой отец настоял, чтобы мы пришли в порт под парусом.

Каждый год расстояния возрастали. Мы исследовали всю Корсику и Сардинию, Эльбу, итальянское побережье, и, наконец, Ионическое море[26], включая остров Закинф[27]. Мы нашли кладбище, на котором покоились пятьдесят наших предков, служивших в качестве наемников венецианским дожам[28]. Эта ветвь нашей семьи исчезла в результате нападения турок. Смотритель кладбища по собственной инициативе ухаживал за этими могилами. Мы потратили почти час, наблюдая вереницу наших родственников, охватывающую целых два столетия. Так много жизней сводится к имени и двум датам на камне. Некоторые жили долго – мы воображали патриарха, гордо отходящего на покой, другие мало, умирая молодыми или вообще детьми. После этой экскурсии я вышел с головокружительным ощущением стремительности времени, череды поколений, уходящих во мрак, но связанных вместе посредством общей кладбищенской стены.

Спустя четыре года наш отец приобрел более крупную яхту из великолепного стекловолокна, шестнадцати метров длиной, с двумя мачтами и двумя каютами.

Наши маршруты включали в себя огромные расстояния. Мы отплыли из Ла-Рошели[29], совершили плавание вокруг Европы через Гибралтар, отважились проплыть по Средиземному морю до самой Турции, а затем вернулись через Португалию.

Эти длительные экспедиции оказали огромное влияние на нас, мальчишек. Мой отец утверждал свою власть со страшной силой. Иногда, где-нибудь на середине маршрута, он устраивал нам жесткий разнос. Каждый из нас реагировал по-своему: Ален, белый как полотно, оставлял нас совершенно бесшумно; Ренье взрывался и мчался прочь, бросая нас на произвол судьбы, часто слезы унижения текли по его лицу; я же, вначале каменея от грозных тирад отца, впоследствии стал пытаться понять причины этих вспышек. Ему приходилось кричать, чтобы быть услышанным сквозь рев моря и ветра. Иногда опасность была настолько угрожающей, что он запрыгивал в каюту и орал на нас.

Через упорный труд, находясь в море, я понял, как важно быть смиренным перед лицом природных стихий, сталкиваясь с ними нос к носу. Эти походы были опьяняющими. Ничто не давало мне большего удовольствия, чем стоять у штурвала, с парусами и россыпью звезд над головой. Белый нос корабля несется вперед, в темноту, в дуге фосфоресцирующих брызг. Волны с силой обрушиваются на корпус, чтобы через миг раствориться пузырьками шампанского.

Однажды летом случилось несчастье. Мы отправились из Лиссабона и планировали добраться до Гибралтара на следующий день. В три часа ночи на море усилилось волнение, но это не было опасно, и мы продолжили идти под всеми парусами. Ренье был на вахте. Нос разрезал волны, яхта мчалась на максимальной скорости, но все было в порядке. Вдруг раздался ужасающий грохот, мы терпели кораблекрушение. Маяк на берегу не работал, и Ренье, не зная об этом, держал курс на другой свет, который привел нас прямо на мыс Сент-Винсент. Чудесным образом мы врезались в песчаную полосу между скалами. Удар был таким сильным, что я катапультировался из своей койки прямо в море. Тем не менее, никто не пострадал, да и наша яхта спокойно лежала на песке в целости и сохранности. Вскоре местные жители пришли к нам на помощь, неожиданно появляясь из тумана раннего утра вместе со своими ослами. Они вытащили нашу яхту полностью на берег. В то время как одни грелись у разведенного костра, другие подхватили наши вещи из яхты и загрузили ослов. Мы шли в колонне, направляясь в деревню, где о нас сообщили властям. Мы провели там два дня – время, необходимое, чтобы отремонтировать яхту, жители деревни относились к нам с теплым гостеприимством. Их доброта казалась каким-то пережитком человечности, как если бы это была черта, которая каким-то образом зависела от бедности.

Вспоминая те далекие золотые годы, я понимаю, что я был избалованным ребенком. Я не могу удержаться, пытаясь определить факторы, повлиявшие на мою внешность и характер, сформировавшие меня. Некоторые из них генетические. Физически я вылитый дед Фоэ. Видимо, я унаследовал некоторую часть его остроумия и любовь к представительницам слабого пола. Я получил свой эстетический вкус, это должно быть кокетство, и свою тягу к власти от деда Вогюэ. Когда я работал в Моэт, у меня в подчинении был его бывший секретарь Мари-Терези, которая всегда отмечала сходство между нами. Бабушка завещала мне свою пуританскую мораль и американский образ мышления. Протестантка до замужества, она всегда сохраняла строгую требовательность и аскетические традиции этой религии.

В общем, я продукт наследственности, и меня восхищает образ жизни этих двух великих семей – один старомодный, другой же, наоборот, опережающий свое время. Во мне странным образом смешались забота о своем окружении, и в то же время отрешенность от него. Этакое отчужденное попечительство. И даже после тех трагических вещей, которые со мной произошли, даже теперь, когда я неподвижен, эти люди по-прежнему являются движущими силами в моей жизни.

Часть II: Беатрис

Возрождение

Все началось в тот день, когда мы встретились, в возрасте двадцати лет, во дворе Университета Реймса Шампань-Арденны[30]. Мы оба оказались там случайно, ее отец стал префектом департамента Марна, поэтому его семья переехала с ним. Мои родители переехали за границу, но я решил остаться, чтобы учиться.

Мы с Беатрис проводили все время в университете вместе. Факультет экономики и права в Реймсе находится в старом здании, в котором в то время также располагался дом престарелых. Налево был вход для стариков, направо – для студентов. Посередине была часовня, которую драпировали в черное, когда жилец слева покидал этот мир. Они печально наблюдали, как мы проходим мимо каждое утро. Нас разделяла такая широкая пропасть: они уже ничего не ждали, а мы надеялись на все.

В политическом плане в 1969 году факультет придерживался крайне левых взглядов. Я едва ходил на лекции. Большую часть времени я проводил в маленьком кафе по соседству. Его содержали завязавший алкоголик и его жена, щеголявшая в черном парике и ярко-розовом костюме. Они следили за тем, чтобы я пил больше лимонада, чем пива во время моих бесконечных сражений в пинбол и кости. Время от времени я появлялся в колледже, когда там была забастовка, чтобы поднять руку на одном из общих собраний и проголосовать за продолжение протестов. Время проходило отчаянно скучно и было небогато событиями. Я остался на первом курсе на второй год.

Я мог бы прослоняться так весь период учебы в университете, если бы однажды не заметил высокую блондинку. Она выделялась, потому что не носила обычную униформу того времени: джинсы, обтягивающий свитер и сигарету во рту. На следующий день у ворот было больше жильцов дома престарелых, чем обычно; что-то происходило. Я вышел во двор. Там была красивая девушка с несколькими друзьями, вооруженными рулонами белой бумаги. Она подстерегала студентов, чтобы предложить им подписать петицию. Я подошел к этому видению. Она предложила мне вписать мое имя в число тех, кто хотел окончить забастовку, и, отчаянно краснея, я немедленно это сделал. Довольная, она выдала мне свиток бумаги, чтобы я помогал собирать подписи. С того дня мы больше не расставались. С того дня началась моя жизнь.

Я спорил с Беатрис. Лишенная политических предрассудков, она стояла за все, что казалось ей разумным, и смеялась над многими вещами, которые я всегда считал невероятно важными. Она смотрела на жизнь как на человеческую комедию; я в большей степени считал ее трагедией. Мы пререкались из-за этих различий, но ночью она крепко прижималась ко мне. В скором времени она представила меня своим родителям в шикарной резиденции префекта. Я чуть все не испортил. Ее мать была в английском парке. Упса, моя собака, тут же воспылала к ней чувствами, повалила ее в розовые кусты и облизала ей лицо. Однако же, мадам предложила, чтобы Упса приходила в любое время и бегала по парку, а Беатрис не пришлось бы плутать слишком далеко. Я согласился. Моего закутка в восемьдесят квадратных футов было недостаточно для Упсы, а ей приходилось сидеть там запертой целыми днями. Моя работа ночным сторожем и коммивояжером - продажа энциклопедий и костюмов в рабочих окрестностях Реймса, Труа и Шалон-ан-Шампань – не оставляла много времени на учебу, не говоря уж об Упсе. С тех пор мы каждые выходные проводили в префектуре.

Меня разместили в комнате генерала де Голля, которая могла похвастаться огромной кроватью, сделанной на заказ. Беатрис приходила ко мне туда поздно ночью, а потом утром приносила мне завтрак в кровать. Она была такой забавной. Она думала, что ей удавалось дурачить родителей, пока однажды моя очаровательная будущая теща не появилась в дверях с легкой улыбкой и не спросила свою дочь, может ли она поговорить с ней наедине.

По меньшей мере, полдня мы проводили в этой кровати, планируя наше будущее. Мы решили поступить в Институт политических исследований, а потом в Национальную школу администрации, два самых престижных высших учебных заведения Франции. Я, наконец, начал что-то делать.

На летних каникулах я отвез Беатрис на Корсику, чтобы пожить там с моей семьей. Мы первыми из нашего поколения стали жить вместе вне брака. Старшему поколению было немного трудно к этому привыкнуть. Мы вдвоем отправлялись гулять по окрестностям и часто забывали про распорядок дня моей бабушки. Мы засыпали на теплом песке огромного пустынного пляжа Капо ди Фено[31] под грохот волн, возле маленького костра. То и дело мы отправлялись в семейный дом в Аяччо, где наше беззаботное пренебрежение к уединению раздразнило немало гусей. Моя дорогая мама объявила нам выговор за то, что мы слишком рано демонстрируем моим сестрам, Валерии и Александре, последняя из которых была младше меня на двенадцать лет, «жизнь в розовом цвете»[32].

Поцелуйный Автомат

Вы сразу замечали ее рост, ее превосходную осанку, элегантность ее походки и очевидную красоту ее лица, но даже более того - его выражение радости жизни, ума и бесконечной энергии.

Ее небесно-голубые глаза, подчеркнутые черными бровями и ресницами, всегда смеялись. Я постоянно глазел на нее, завороженный такой грацией и любовью. В ней была простота и утонченность. Я часто выбирал вещи, которые она носила. Я знал наизусть каждый сантиметр ее кожи; изгиб ее верхней губы, сладость нижней; мочку ее безупречного уха; ямку между шеей и плечом, которая почти никогда не была прикрыта; ее маленькие тугие груди, которые твердели, когда я ласкал их, особенно правая; ее мягкий живот, на котором я часто засыпал; ее крепкие ягодицы, которые возбуждали меня, когда мы занимались любовью. Потом я возвращался к ее шее и засыпал. Мы проводили нашу жизнь в огромных кроватях, обнаженные, обнявшиеся.

На улице я брал ее под руку, как будто говоря: эй, смотрите, это моя девушка! Мы целовались и обнимались, не стыдясь. Наши семьи дали нам английское прозвище – «Поцелуйный автомат».

Двадцатилетними мы беспокоились о том, на что станут похожи наши занятия любовью в отдаленном будущем, когда нам исполнится сорок. Когда нам стало сорок, хотя она уже была больна, это было все так же восхитительно. Мы вместе читали, играли на музыкальных инструментах. Мы были неразделимы. После моего несчастного случая она все еще играла в наши любовные игры. Мы любили друг друга губами.

Я всегда хотел быть рядом с ней; в ее присутствии я чувствовал себя красивым и более внушительным.

Наши рекомендации