В.Г. Белинский и К.С. Аксаков
***
Основные тексты для чтения и анализа.
В.Г. Белинский. «Похождения Чичикова, или Мертвые души», поэма Н.В. Гоголя; «Несколько слов о поэме Гоголя «Похождения Чичикова, или Мертвые души»; Объяснение на объяснение по поводу поэмы Гоголя «Мертвые души». [57].
К.С. Аксаков. Несколько слов о поэме Гоголя: Похождения Чичикова, или Мертвые души»; Объяснение[58].
Дополнительные тексты.
В.Г. Белинский. Похождения Чичикова, или Мертвые души» Поэма Н.Гоголя. Издание второе»; Ответ «Москвитянину; «Взгляд на русскую литературу 1847 года; Письмо к К.С. Аксакову от 10.01.1840; Письмо к К.Д. Кавелину от 7.12.1847.
П.А. Плетнев.Чичиков,или «Мертвые души» Гоголя.
О.И. Сенковский.Похождения Чичикова, или Мертвые души. Поэма Н. Гоголя.
Н.А. Полевой.Похождения Чичикова, или Мертвые души. Поэма Н.Гоголя.
С.П. Шевырев.Похождения Чичикова, или Мертвые души. Поэма Н.Гоголя. Статьи 1 и 2.[59]
§1.0 «Я писал под влиянием первых впечатлений. Мне не
удалось сообщить замечаниям моим формы правильной
и легкой…»
Так заканчивает свою статью о «Мертвых душах» П.А. Плетнев. Можно было бы, конечно, пройти мимо этих слов, приняв их за фигуру речи, унаследованную по инерции от эпохи риторической словесности, если бы не одно обстоятельство. То же самое могли бы сказать и главные «фигуранты» спора вокруг поэмы, Белинский и К. Аксаков. В своих статьях они постоянно подчеркивают: то, что говорится здесь и сейчас о поэме Гоголя - это только первое впечатление, предварительное мнение, которое нуждается в дальнейшем развитии и обосновании.
Обстоятельный разбор «Мертвых душ», таким образом, откладывался на потом. Но никакого «потом» не случилось. Ничего похожего на «обычную» литературно-критическую статью о «Мертвых душах» не удалось создать ни Белинскому, ни Аксакову. Не было даже серьезных попыток приступить к работе такого рода. И это первая загадка, с которой мы сталкиваемся, приступая к анализу. Вопрос можно сформулировать следующим образом: почему разговор о поэме Гоголя так и не вылился в подробный разбор этого произведения?
Применительно к Белинскому этот факт обычно объясняется чисто «техническими» причинами: загруженностью текущей литературной работой, усиливающейся с каждым днем чахоткой, которая и свела его до времени в могилу, и тому подобным. Но согласимся с тем, что это не настоящее объяснение. Белинский, действительно, был тяжело болен и, действительно, много писал о литературном «сегодня». Но дело-то как раз в том, что Гоголь для него - никак не литературное «вчера» и не то, в конце концов, «второстепенное», которым можно при дефиците времени и сил пренебречь ради «главного».
Творчество Гоголя вообще и «Мертвые души» в частности, для Белинского, - ключ к пониманию процессов, идущих в современной литературе, и мерило оценки конкретных литературных произведений. О насущнойнеобходимости «большой» работы о Гоголе, подобной циклу статей о творчестве Пушкина, Белинский не раз говорил в своей переписке. А в своих статьях также неоднократно обещал читателям, что обстоятельный разговор о Гоголе состоится в самое ближайшее время. И если этот разговор так и не состоялся, то логичней было бы предположить, что причины были не внешние, технические, а внутренние, творческие. Иными словами, Белинский не написал большой работы о «Мертвых душах», потому что не был к ней готов, хотя и постоянно готовился.
Вопрос же о том, почему К. Аксаков в дальнейшем ничего не написал о Гоголе, насколько нам известно, вообще остался без ответа, если конечно не считать ответом мнение о том, что он был «сражен наповал» доводами Белинского. Это, конечно, не так. Язвительность Белинского, переходящая границы всяких приличий[60] и особенно заметная на фоне сдержанности его оппонента, оскорбила и разозлила Аксакова, но если в чем-то и убедила, то только в собственной правоте. Полемику с Белинским он прекратил по причинам более или менее понятным. О них будет сказано ниже.
Но отказаться от спора с Белинским и отказаться от разговора о Гоголе вообще – это разные вещи, а произошло именно последнее. Аксаков пережил и Белинского, и Гоголя (он умер в 1860 г.), но за оставшиеся ему восемнадцать лет о «Мертвых душах» специально не написал ничего, хотя интереса к творчеству Гоголя не терял и от «сверхвысокой» оценки его поэмы не отказывался. Следовательно, и в этом случае мы можем предположить наличие какой-то внутренней причины, которая помешала Аксакову высказаться о «Мертвых душах» со всей определенностью.
Итак, первое, что объединяет Белинского и Аксакова (пока чисто внешне). Их слово о поэме Гоголя это недосказанное, незавершенное слово. И это сближает его с самой поэмой, которая, как известно, тоже осталась неоконченной.
Кроме того, это слово «темное», неясное, требующееинтерпретации. Причем оно темное не только для «рядового» читателя, но и для специалиста. Порукой тому – огромное количество интерпретаций, которые накопила и продолжает порождать отечественная мысль о Гоголе, причем разброс мнений необыкновенно широк.
Однако далеко не все участники спора испытывают трудности с выражением своей точки зрения. Возьмем, например, статьи С.П. Шевырева или О.И. Сенковского. Ничего общего между ними нет. Шевырев хвалит Гоголя, а Сенковский отчаянно бранит поэму. Но оба критика рассматривают свои суждения о ней не как предварительные, а как окончательные, к которым им в принципе нечего добавить. Не возникает никакой необходимости и толковать смысл сказанного ими. Он говорит сам за себя.
Предположим, пока в качестве гипотезы, что замеченные нами совпадения не случайны и имеют более глубокие корни, чем это может показаться с первого взгляда. Для этого сравним взгляды критиков по трем вопросам, несомненно, находящимся в круге их внимания: вопрос о продолжении «Мертвых душ», проблему статуса поэмы Гоголя и проблему характеров в «Мертвых душах».
§1.1 «Не забудьте, что книга эта есть только экспозиция, введение в поэму…»
В первой своей статье Белинский вовсе не чужд мысли о том, что продолжение «Мертвых душ» возможно и необходимо, и допускает, что содержаниегоголевской поэмы может существенно измениться. «Не забудьте, что книга эта есть только экспозиция, введение в поэму (здесь и далее выделено мной – М.Л.), что автор обещает еще две такие же большие книги, в которых мы снова встретимся с Чичиковым и увидим новые лица, в которых Русь выразится с другой своей стороны (5, 53)».
Можно заметить, что критик, не возражая Гоголю и даже как бы соглашаясь с его планами, оставляет себе возможность для маневра за счет того, что не конкретизирует представления о «другой стороне» содержания «Мертвых душ». Этой возможностью он не преминет воспользоваться впоследствии.
В «Объяснении на объяснение», то есть третьей по счету статье, он, во-первых, решительно дистанциируется от планов Гоголя («Много, слишком много обещано, так много, что негде и взять того, чем выполнить обещание, потому что того и нет еще на свете»), а во-вторых, конкретизируетсвое представление о том, как могла бы быть продолжена поэма без ущерба для ее художественности в целом. «… Нам как-то страшно, чтоб первая часть, в которой все комическое, не осталась истинною трагедию, а остальные две,где должны проступить трагические элементы не сделались комическими – по крайней мере, в патетических местах…(5, 146). Эта конкретизация представления о продолжении «Мертвых душ», в свою очередь, отсылает читателя к тому определению гоголевского пафоса, которое содержалось в рецензии на брошюру Аксакова. «…Пафос «Мертвых душ» есть юмор, созерцающий жизнь сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы (здесь и далее в цитатах курсив принадлежит автору цитируемого текста, а выделение жирным шрифтом – автору настоящей работы – М. Л.) (5, 58)».
По мысли Белинского, продолжение «Мертвых душ» должно было бы сделать более явственным, так сказать «зримым», то потаенное трагическое звучание, которое уже присутствует в первом томе. Такая конкретизация мысли о «другой стороне» «Мертвых душ» означала уже полное несогласие с гоголевским проектом сюжета и характеров второго тома. С точки зрения критика, этот проект свидетельствует о том, что Гоголю изменяет «непосредственная сила творчества».
Из этого положения с неизбежностью следует вывод, что «Мертвые души» есть эстетически завершенное произведение, и продолжение его в соответствии с гоголевскими планами может только окончательно разрушить художественную целостность «поэмы» Гоголя.
Совершенно противоположную позицию полного доверия планам продолжения «Мертвых душ» занимает С.П. Шевырев. «Редко случается встретить в поэте сознание своего характера и искусства: Гоголь принадлежит к числу немногих исключений (158)»
При этом развитие сюжета поэмы мыслится критиком как переход от изображения «отрицательных» героев и явлений русской жизни к героям и явлениям «положительным», что в целом не противоречит обещаниям, содержащимся в тексте первого тома[61]. «Если в этом первом томе его поэмы комический юмор возобладал, и мы видим русскую жизнь и русского человека по большей части отрицательною их стороною, то отсюда никак не следует, чтобы фантазия Гоголя не могла вознестись до полного объема всех сторон русской жизни. Он сам обещает нам далее представить все несметное богатство русского духа …, и мы уверены, заранее, что он славно сдержит свое слово (178)».
Отметим одно важное обстоятельство. С точки зрения Шевырева, в таком плане нет ничего не только неисполнимого, но и трудноисполнимого. Напротив, второй и третий том уже как бы запрограммированы первым. Те колоссальные трудности, которые видит перед собой Гоголь, явно находятся за горизонтом его понимания[62].
Такой подход к продолжению «Мертвых душ» сближает позицию Шевырева с рядом других прочтений поэмы, в которых эстетическое чувство читателей было оскорблено или не удовлетворено полностью. Эту реакцию мы встречаем достаточно часто как у профессиональных критиков, так и у дилетантов, как у тех, кто отверг поэму, так и у тех, кто не отрицал относительных достоинств «Мертвых душ»[63]. В концентрированном виде она выражена, например, в словах Н.И. Греча. «Нет ни одного порядочного, не говорим уже честного и благородного человека. Это какой-то особый мир негодяев, который никогда не существовал и не мог существовать».
Сложилась уже прочная традиция «списывать» эту и подобные ей реакции на идеологические предубеждения и конъюнктурные соображения лиц, ее выразивших. Разумеется, без этого не обошлось, однако массовый характер такого восприятия, особенно распространенного среди «рядовых» читателей, позволяет утверждать, что мы имеем дело с «бескорыстной» эстетической реакцией, вызванной чтением «Мертвых душ» на фоне определенного образца. Таким фоном стала современная русская и европейская массовая проза. Некоторые из таких читателей (Булгарин и Сенковский, например) являлись одновременно ярчайшими представителями этого «слоя» словесности.
Современное литературоведение появление такой прозы в европейской литературе первой трети XIX века связывает с развалом «большой органической формы», представленной, например, творчеством Гете, и возвращением словесности под сень риторики, но риторики выродившейся, подорвавшей связи с мощными эстетическими основаниями рефлективно-традиционалистской поэтики в период ее расцвета. Одна из особенностей этого слова – его тяга к особого рода универсализму, который можно охарактеризовать как эклектический, построенный по принципу мозаики, когда «всеохватная» форма создается за счет механического сочетания готовых «блоков»[64]. В частности, проза такого рода легко соединяла под одним переплетом сатиру, и даже фарс, с элементами социальной утопии.
В горизонте таких читательских ожиданий «поправить дело» (а именно к этому призывает большинство читателей такого рода) можно было, уравновесив«тяжелое» впечатление от первого тома «отрадными» впечатлениями от томов последующих, представив русскую жизнь в энциклопедической,так сказать номенклатурной, полноте «положительных» и «отрицательных» явлений и лиц.
При этом проблема органичности, художественной целостности имеющего быть Левиафана, которая так заботила Белинского, не то чтобы отходила на задний план, а вообще не ставилась и не ощущалась. Ключевое для Белинского понятие художественности, которое станет одним из центральных в литературной рефлексии Нового времени[65], на языке, которым в равной мере пользуются и Шевырев, и, скажем, Булгарин, либо вообще ничего не значит, либо в лучшем случае, призвано обозначать качество «внешней отделки» произведения, его «элокуцию».
Таким образом, перед нами два варианта одной и той же, а именно, риторической, стратегии, различающейся однако по полярно противоположным образцам, на фоне которых происходит чтение и формируется горизонт читательских ожиданий. В случае с, условно говоря, «булгаринским» вариантом этот образец обозначен был выше. В случае с Шевыревым это нужно сделать сейчас.
Шевырев рассматривает поэму Гоголя в контексте того большого исторического времени (выражение М. М. Бахтина), где, по словам его же стихотворения, «поют Омир, и Данте, и Шекспир». Ему с легкостью дается сравнение Гоголя, сразу и с Гомером, и с Ариосто, и с Шекспиром, и с Данте, и с Сервантесом, и с другими «всемирными гениями». При этом он меньше всего озабочен проблемой исторической дистанции, то есть особого исторического смысла поэмы, которая по этому признаку сопоставима с творчеством других гениев, но не равна им.
Все это показывает, что «большое историческое время» он осмысляет прежде всего как идеальное пространство риторического универсума, где все, в том числе и Гоголь, поют одновременно, но по нотам «Искусства поэзии» Горация. Таким образом, пользуясь выражением известного отечественного литературоведа С.С. Аверинцева, позицию Шевырева можно обозначить как позицию такого читателя, который видит в «Мертвых душах» «восторг ума, дерзновенно проникающего в тайну бытия», в то время как «булгаринское» чтение поэмы – это чтение ее с точки зрения «постылой обыденной мудрости». Но, взятые вместе, они представляют вариант одной и той же, а именно, риторической стратегии чтения.
Теперь остается определить место Аксакова по отношению к указанным стратегиям. Точки зрения Аксакова и Белинского по этому вопросу принято противопоставлять, считая, что в своих представлениях о том, как будет развиваться поэма, Аксаков руководствовался гоголевскими планамипродолжения «Мертвых душ». Утверждению такого мнения способствовал сам Белинский, который в первом отклике на брошюру Аксакова обозначил[66], а в «Объяснении на объяснение» окончательно утвердил[67] знак равенства между фразой Аксакова «кто знает, впрочем, как раскроется содержание «Мертвых душ», его сопоставлением поэмы с древним эпосом и гоголевскими сюжетными и характерологическими проектами. Налицо, таким образом, конкретизацияположения Аксакова, истолкование его в выгодном для Белинского смысле, потому что в этом виде оно оказывалось, с его точки зрения, особенно уязвимым для критики.
Однако непредвзятое чтение показывает, что текст Аксакова не дает сколько-нибудь достаточных оснований для такого толкования. О продолжении поэмы сказано буквально следующее: «Хотя это только первая часть, хотя это начало реки, дальнейшее течение[68] которой, Бог знает, куда приведет нас и какие явления представит, - но мы, по крайней мере, можем, имеем даже право думать, что в этой поэме обхватывается широко Русь, и уж не тайна ли русской жизни лежит, заключенная в ней, не выговорится ли она здесь художественно (145)».
Как видим, Аксаков мог высказаться о продолжении поэмы гораздо определеннее, воспользовавшись, так сказать, подсказкой Гоголя, однако предпочел этого не делать. Поэтому уместнее предположить, что высказывание Аксакова и не нуждается в конкретизации. Критик на самом деле не знает и не хочет гадать, как раскроется содержание «Мертвых душ». Таким образом, он тоже дистанциировался от планов Гоголя, который уже наметил, хотя бы и в сослагательном наклонении, и перспективу сюжета, и «предметы» изображения. Впрочем, в отличие от Белинского, Аксаков не подвергает их прямой критике.
«Мертвые души» Аксаков видел именно как первый том, начало будущей поэмы, которое вместе с тем содержит в себе все необходимые предпосылки для того, чтобы «развернуться» в художественное целое. При этом он больше полагается на творческую интуицию писателя и внутреннюю логику развития художественного мира поэмы, которые невозможно предугадать, а не на сознательно сформулированные автором «цели и задачи».
Таким образом, суждения критиков являются вариантами одной и той же читательской стратегии, а именно, стратегии эпохи «художественной модальности» и вместе противостоят риторическойстратегии чтения «Мертвых душ».
§1.2 «Подымутся русские движения … и увидят, как глубоко заронилось в славянскую природу то, что скользнуло только по природе других народов».
Вопрос о культурном статусе поэмы Гоголя тесно связан с вопросом о ее продолжении, который рассматривался выше. Нам предстоит выяснить, как относятся читатели Гоголя к идее «Мертвых душ» как «сверхтекста», отчетливо выраженной уже в первом томе поэмы.
Под сверхтекстом мы будем понимать такой текст, в котором реализуется «мессианское стремление автора создать произведение, стирающее грани между искусством и жизнью, непосредственно и глобально изменяющее мир. В пределе речь может идти об эсхатологической концепции текста: с его завершением, по авторскому замыслу, наступает своего рода «конец света», преображение жизни по новым законам»[69]. Речь, таким образом, идет не столько об объективных свойствах произведения, сколько о субъективной авторской установке. Стремление создать сверхтекст в разных областях искусства (литература, живопись, архитектура, музыка) достаточно часто обнаруживает себя в русской культуре начиная с XIX века[70], поэтому можно с уверенностью говорить о некоей закономерности, а не просто причуде отдельного человека.
Гоголь совершенно определенно наделяет «Мертвые души» статусом боговдохновленного произведения («И ныне я чувствую, что не земная воля направляет путь мой»), создание которого есть одновременно обнаружение Истины, которое повлечет за собой коренное изменение жизни («Подымутся русские движения … и увидят, как глубоко заронилось в славянскую природу то, что скользнуло только по природе других народов»).
Белинский прямо и безоговорочно отвергает эту идею, считая нелепыми претензии Гоголя на роль Мессии и попытки рассматривать «Мертвые души» как нечто большее, чем литературное произведение.
Такого прямого отрицания мы не найдем в статьях Аксакова. Однако в его статьях совершенно определенно содержится призыв к эстетическомувосприятию «Мертвых душ». «Эстетическое чувство давно уже не испытывало такого рода впечатления (141), «… мы потеряли, мы забыли эпическое наслаждение…(142)», «Чудное, чудное явление! К новому художественному наслаждению призывает оно нас, новое глубокое чувство изящного современно будит оно в нас (143)», «Какие новые струны наслаждения искусством разбудил в нас он (гоголевский эпос – М. Л.) (143)». Примеры можно продолжить.
Столь же последовательно Аксаков закрепляет за «Мертвыми душами» статус художественного(и только художественного) произведения. «Перед нами возникает … оправдание целой сферы поэзии… (141), «…на все устремлен художнический, ровный, спокойный, бесстрастный взор, переносящий в область искусства всякий предмет с его правами и, чудным творчеством, переносящим его туда, каждый, с полною тайной его жизни…(141), «…уж не тайна ли русской жизни лежит, заключенная в ней, не выговорится ли она здесь художественно (145)».
Известно, что, после недолгих колебаний, критик отверг продолжение поэмы, которое, кстати, соответствовало планам, изложенным в одиннадцатой главе, по причине его художественной ущербности[71].
На фоне столь оживленного обсуждения проблемы статуса гоголевской поэмы обращает на себя внимания то обстоятельство, что для Шевырева этой проблемы как бы не существует. Это может быть объяснено из особенностей риторической поэтики вообще.
В ее кругозоре идея «сверхтекста» присутствовала всегда в виде представления об универсальном тексте, который в равной мере реализовывал бы «эстетическую», «познавательную» и «воспитательную» функции, совмещая в себе достоинства поэзии, философии и истории. Этот универсальный текст, отождествляемый с произведениями Гомера, Платона, Вергилия, Цицерона, Данте и Шекспира, и есть тот фон, на котором читается и оценивается словесное произведение.
Однако переживание идеи «сверхтекста» и применение ее к конкретному произведению никогда не приобретает в риторической традиции того драматизма, который присущ литературной рефлексии Нового времени. Можно сказать и так, что любой риторически организованный (или мыслимый как отвечающий требованиям риторики) текст есть уже сверхтекст, коль скоро риторика видит, но не акцентирует границы внутри«правильного» (то есть риторически упорядоченного) слова. Проблема совместимости «художественного» и «нехудожественного», таким образом, для Шевырева и всех избравших риторическую стратегию чтения не существует именно как проблема.
§1.3 «Общий характер лиц Гоголя тот, что ни одно из них не имеет ни тени односторонности, ни тени отвлеченности, и какой бы характер в нем ни высказывался, это всегда полное, живое лицо, а не отвлеченное качество…»
Переходя теперь к вопросу о характерах героев в поэме Гоголя отметим, что логика перехода от «мертвых душ» к «живым», особенно понятая как переход от изображения «отрицательных» героев и явлений к героям и явлениям «положительным», и смены «юмористического» тона на «величавый», вызванного изменением предмета изображения, которая представляется Шевыреву единственно возможной, вообще не могла казаться Аксакову фатально неизбежной.
К такой логике с самого начала оказались восприимчивы те читатели, у которых первый том поэмы оставил тяжелое впечатление. В читательском опыте Аксакова такого впечатления не было, точнее говоря, оно «снимается» в ходе чтения, не успев родиться. «… Несмотря на мелочность предыдущих лиц и отношений на Руси, - как могущественно выразилось то, что лежит в глубине, то сильное, субстанциальное, вечное, неисключаемое нисколько предыдущим. Это дивное окончание, повершающее первую часть, так глубоко связанное со всем предыдущим и которое многим покажется противоречием, - каким чудным звуком наполняет оно грудь, как глубоко возбуждаются все силы жизни, которую чувствуешь в себе разлитою вдохновенно по всему существу»(145).
Поэтому он отказывается рассматривать гоголевских героев в оппозиции «положительные – отрицательные». «Общий характер лиц Гоголя тот, что ни одно из них не имеет ни тени односторонности, ни тени отвлеченности, и какой бы характер в нем ни высказывался, это всегда полное, живое лицо, а не отвлеченное качество (как бывает у других, так что над одним напиши: скупость(здесь и далее выделено автором – М. Л.), над другим: вероломство, над третьим верностьи т.д.), нет, все стороны, все движения души у какого бы то ни было лица, все не пропущены его взором, видящим полноту жизни, он не лишает лицо, отмеченное мелкостью, низостью, ни одного человеческого движения, все воображены в полноте жизни, на какой бы низкой степени ни стояло лицо у Гоголя, вы всегда признаете в нем человека, своего брата, созданного по образу и подобию Божию» (147).
В приведенном фрагменте Аксаков не просто отмечает некие особенности художественного мира Гоголя. Он выступает против той стратегии читательского восприятия, которая была предписана бесчисленными поэтиками и риториками рефлективно-традиционалистской эпохи и продолжала сохранять свою значимость для многих читателей Гоголя.
Как раз для этой стратегии процедура отвлечения от эмпирической многокрасочности изображенного явления, возведение его к «отвлеченному качеству», «идее», представляется не только допустимой, но и единственно возможной. Формулы типа «олицетворенный порок»[72] точно передают не только структуру риторического образа. Они отражают и способ понимания такого образа. Перед нами принцип инвенции, сведения казуса к топосу, впервые возникающий в рамках риторики, а затем распространенный эпохой на построение и объяснение поэтического слова[73].
Эта логика сведения «лица» к «свойству» отчетливо просматривается в статьях С. П. Шевырева о «Мертвых душах». «Раскроем сначала сторону жизни внешней и проследим поглубже те пружины, которые поэма приводит в движение. Кто герой ее? Плутоватый человек, как выразился сам автор. В первом порыве негодования против поступков Чичикова, можно бы прямее назвать его и мошенником. Но … проследив героя вместе с автором, мы смягчаем имя мошенника – и согласны его даже переименовать в приобретателя (здесь и далее выделено автором – М. Л.). Что же? герой, видно, пришелся по веку. Кто ж не знает, что страсть к приобретению есть господствующая страсть нашего времени, и кто не приобретает? Конечно, средства к приобретению различны, но когда все приобретают, нельзя же не испортиться средствам – и в современном мире должно же быть более дурных средств к приобретению, чем хороших. Если с этой точки зрения взглянуть на Чичикова, то мы не только поддадимся на приглашение автора назвать его приобретателем, но даже принуждены будем воскликнуть в след (sic!- М.Л.) за автором: да уж полно, нет ли в каждом из нас какой-нибудь части Чичикова? Страсть к приобретению ужасно как заразительна: на всех ступенях многосложной лестницы состояний человека в современном обществе едва ли не найдется по нескольку Чичиковых. Словом, всматриваясь все глубже и пристальнее, мы наконец заключим, что Чичиков в воздухе, что он разлит по всему современному человечеству, что на Чичиковых урожай, что они как грибы невидимо рождаются, - что Чичиков есть настоящий герой нашего времени, и следовательно по всем правам может быть героем современной поэмы» (135-136).
Чичиков и есть, в глазах Шевырева, олицетворенный порок стяжательства, его эйдос, и «лицезрение» его должно одновременно и обнажать в душах читателей внутреннюю склонность к этому пороку в его, так сказать, ослабленном и облагороженном «внешнем» виде, и отвращать их души от «сути» изображаемого явления[74].
В этой логике оказывается возможным и знаменитое сопоставление Чичикова с Ахиллесом («Самопожертвование мошенничества доведено в нем до крайней степени: он закален в него, как Ахилл в свое бессмертие, и потому, как он, бесстрашен и удал» (136)[75]. Герои с равной ясностью являют собой прямо противоположные «отвлеченные качества». Соотнесение Гоголя с Гомером, таким образом, происходит у Шевырева в рамках риторической стратегии чтения, что решительным образом отличает его параллель от такой же (внешне) параллели у Аксакова.
Та же логика риторической инвенции проступает и в шевыревском уподоблении героев поэмы басенным животным. «Каждое из них (лиц поэмы – М.Л.) представляет разительное сходство с каким-нибудь животным. Собакевич … соединил в одном себе породу медвежью и свиную, Ноздрев очень похож на собаку, которая без причины в одно и то же время и лает, и обгрызывается (так!- М.Л.), и ласкается, Коробочку можно бы сравнить с суетливою белкой, которая собирает орешки в своем закроме и вся живет в своем хозяйстве, Плюшкин, как муравей, одним животным инстинктом, все что ни попало тащит в свою нору. Манилов имеет сходство с глупым потатуем, который, сидя в лесу, надоедает однообразным криком и как будто мечтает о чем-то, Петрушка с своим запахом превратился в пахучего козла, Чичиков плутовством перещеголял всех животных и тем только поддержал славу природы человеческой…(146-147)».
В тех же случаях, когда Шевырев замечает, что характер героя выходит за рамки своего «свойства», весь пиетет перед Гоголем не мешает ему вступать в полемику с автором «Мертвых душ». «Комический демон шутки иногда увлекает до того фантазию поэта, что характеры выходят из границ своей истины… . Так, например, неестественно нам кажется, чтобы Собакевич, человек положительный и солидный, стал выхваливать свои мертвые души и пустился в такую фантазию … Оно чрезвычайно смешно, если хотите, … но в отношении к истине и отчетливости фантазии нам кажется это неверно. … То же самое можно заметить и о Чичикове: в главе VII прекрасны его думы обо всех мертвых душах, им купленных, но напрасно приписаны они самому Чичикову, которому … едва ли могли бы придти в голову такие чудесные поэтические были…(175)».
Для Аксакова же, напротив, возможность любого гоголевского героя выйти из пределов собственной «мелочности» и приобщиться к стихии общечеловеческой и общенациональной жизни - залог величия «Мертвых душ» и оправдание жанрового обозначения «поэма». Поэтому его знаменитый пассаж о Чичикове прямо полемически соотнесен с приведенной выше шевыревской характеристикой героя. «Чичиков едет в бричке, на тройке, тройка понеслась шибко, и кто бы ни был Чичиков, хоть он и плутоватый человек, и хоть многие и совершенно будут против него(выделено мной – М.Л.) но он был русский, он любил скорую езду, - и здесь тотчас это общее народной чувство, возникнув, связало его с целым народом, скрыло его, так сказать, здесь Чичиков, тоже русский, исчезает, поглощается, сливаясь с народом в этом общем всему ему чувстве (145)».
Именно «полнота» общей жизни, открываемая в «конкретной» действительности героя заставляет Аксакова вспомнить о Гомере и Шекспире и обеспечивает характер его восприятия персонажей Гоголя, резко отличающийся от восприятия Шевырева. «… На какой бы низкой степени ни стояло лицо у Гоголя, вы всегда признаете в нем человека, своего брата, созданного по образцу и подобию Божию. … глубоко человеческое значение открыл взор Гоголя там, где другие увидели бы только пошлость и животность… Например, Манилов, при всей своей пустоте и приторной сладости имеющий свою ограниченную, маленькую жизнь, но все же жизнь, - и без всякой досады, без всякого смеха, даже с участием смотришь, как он стоит на крыльце, куря свою трубку, а в голове его и Бог знает что воображается…(147 –148)».
Может создаться впечатление, что Белинский, который подверг резкой критике восприятие Аксаковым героев «Мертвых душ» («А то, чего доброго! окажется, что и дура Коробочка, и буйвол Собакевич не лишены ни одного человеческого чувства … Напрасно также автор брошюры вздумал смотреть с участием на глупую и сентиментальную размазню Манилова…(5, 59)» и прямо солидаризовался с Шевыревым (« … Поэт весьма непоследовательно заставляет Чичикова расфантазироваться о быте простого русского народа … Правда, это «фантазирование» есть одно из лучших мест поэмы , … но тем менее идет оно Чичикову… Здесь поэт … заставил его высказать то, что должен был выговорить от своего лица. Равным образом, также мало идут к Чичикову и его размышления о Собакевиче, … эти рассуждения слишком умны, благородны и гуманны, их следовало бы автору сказать от своего лица (5,155)» делает шаг в сторону презираемой им в целом «реторики».
Действительно, «историческая» критика Белинского, которая мыслит себя как «надстройка» над «эстетической» и редуцирует содержательный момент в понятии «художественности», сводя его к понятию «естественной силы таланта», то есть «голой» изобразительности, чревата тем разрывом содержания и формы, который присущ риторической поэтике в целом.
Однако на этой позиции, подпитываемой изнутри антиславянофильскими настроениями, Белинский не удерживается. В статье «Ответ «Москвитянину» (1847) и в письмах этого же года к К.Д. Кавелину, которые представляют собой своеобразный комментарий к статье, он демонстрирует принципиально иной подход к пониманию и оценке характеров у Гоголя, причем этот подход прямо направлен им против представителей «реторической литературной школы», которые требуют изображать характеры как олицетворенные пороки и добродетели. Особенность таланта Гоголя, по Белинскому, «… состоит не в исключительном только даре живописать ярко пошлость жизни, а проникать в полноту и реальность явлений жизни. Он, по натуре своей, не склонен к идеализации, он не верит ей, она кажется ему отвлечением, а не действительностью, в действительности для него добро и зло, достоинство и пошлость не раздельны, а только перемешаны не в равных долях. Ему дался не пошлый человек, а человек вообще, как он есть, не украшенный и не идеализированный. Писатели реторической школы утверждают, будто все лица, созданные Гоголем, отвратительны как люди. Справедливо ли это? – Нет, и тысячу раз нет! Возьмем на выдержку несколько лиц. Манилов пошл до крайности, сладок до приторности, пуст и ограничен, но он не злой человек, … Достоинство отрицательное – не спорим, но … уважим же в Манилове и это отрицательное достоинство. Собакевич – антипод Манилова, он груб, неотесан, обжора, плут и кулак, но избы его мужиков построены хоть неуклюже, а прочно, … и, кажется, его мужикам хорошо в них жить …(8, 313).
Здесь, что очевидно, Белинский делает шаг навстречу К. Аксакову, который первым отметил «удивительную полноту жизни», присущую созданиям Гоголя. Не случайно поэтому имя Аксакова в новой полемике со славянофилами вокруг творчества Гоголя не упомянуто Белинским ни разу.
Подведем итоги. В споре о «мертвых душах» можно выделить две парадигмы читательского восприятия. Это, во-первых, чтение человека, культурный горизонт которого в целом определяется рамками рефлективного традиционализма. Эта парадигма с течением времени уходила в тень, поскольку все меньше и меньше отвечала как художественной практике классического реализма, так и горизонту читательских ожиданий.
Суждения же Белинского и Аксакова выражали становящийся опыт читателя эпохи художественной модальности, что естественно выводило их в центр спора о поэме Гоголя, длившемуся на протяжении всего столетия, даже если позиция того или иного критика представлялась участникам спора «глубоко ошибочной».
Следующим шагом должно быть сопоставление позиций Аксакова и Белинского уже в рамках единой читательской стратегии.
§2.0. « Надо подождать…»
Мы привычно именуем ситуацию, сложившуюся вокруг обсуждения поэмы Гоголя, «спором». Не возражая в целом против такого определения, следует все же подчеркнуть два важных обстоятельства.
Во-первых, первые статьи Белинского и Аксакова не содержат никакой полемики, и это необходимо объяснить. Во-вторых, перед нами такой спор, в котором позиции спорящих резко асимметричны. Поясним, что мы имеем в виду.
Обычно под спором мы понимаем такую ситуацию, когда противники выдвигают свою точку зрения на предмет и опровергают чужую. Применительно к Белинскому так оно и было. Он, действительно, отвергает и опровергает главные положения статьи Аксакова, противопоставляяим свой взгляд на «просто понимаемое дело». Но обозначить позицию Аксакова как «спор» значит сильно упростить, а в некоторых случаях даже исказить его отношение к позиции Белинского.
Собственно говоря, безоговорочно он отвергает только два положения Белинского: о том, что творчество Жорж Занд обладает всемирно-историческим значением[76], а творчество Гоголя, напротив, его лишено[77]. Что же касается представления Белинского о пафосе Гоголя, то позиция Аксакова по отношению к нему не укладывается в простые определения отрицания или согласия.