Вечер у лорда Бенедикта. Свадьба Лизы и капитана
Наконец-то дождалась Лиза того мгновения, когда можно было уединиться в своей комнате под предлогом отдохнуть и поупражняться на скрипке. Весь день графиня волновалась, спорила с мужем и дочерью о всяких пустяках предстоящей завтра свадьбы Лизы. Лиза хотела венчаться в платье, подаренном ей Флорентийцем, не хотела ни установленной веками фаты, ни цветов флердоранжа. Граф, убедившись, что ему не придется праздновать свадьбы дочери с шумом и блеском, склонился к наибольшей простоте и соглашался с Лизой. Но мать, для которой во всем поведении Лизы было так много неожиданного и непонятного, расстраивалась, повторяла много раз: «Все не по-людски» — и требовала, чтобы был соблюден весь внешний декорум. Для чего же затратили тысячу рублей на подвенечное платье? Для чего везли сюда драгоценное кружево, фату прабабушки? Видя, что каждую минуту может разразиться сцена, угадывая ее внутреннюю причину, Лиза улыбнулась матери, говоря:
— Меньше всего, мама-подруга, я хотела бы огорчить тебя в последний день нашей совместной жизни. Если тебе будет приятно видеть меня снежным комом — я рада им быть эти несколько часов моего венчания.
Успокоив обоих родителей, она ушла к себе, сказав, что сегодня она непременно наденет платье лорда Бенедикта, к которому питает особое пристрастие. Спорить об этом — по тону Лизы мать поняла — было бесполезно. Оставшись одна, графиня снова стала думать о тысяче вопросов, которые все сводились к одной мысли: как же она воспитала дочь, если могло случиться то, что теперь произошло? Чья же здесь вина? Насколько глубока ее вина? И есть ли вина, если она загладится так скоро, завтра, церковью?
Одеваясь в одно из своих лучших платьев, графиня не могла не заметить, что сегодня она была особенно моложава, что волосы ее легли легкими волнами, что парижское платье обрисовывает по-новому ее прекрасно сохранившуюся фигуру. «Скоро и всему конец. Скоро вообще уже не придется одеваться и выбирать туалетов себе и дочери». Ее мысли сделали какой-то вольт, пробежали по семье лорда Бенедикта и вернулись к собственной семье. Какая огромная разница была между обеими семьями! Но в чем она? Перед духовным взором графини мелькнуло слово: «Труд». По словам самого лорда Бенедикта и Николая графиня составила себе представление, что все они постоянно чем-то заняты. Ее муж и Лиза тоже постоянно чем-то заняты. У одного было всегда большое хозяйство, которое он постоянно улучшал, но графиню хозяйство никогда не интересовало. У Лизы был божок: музыка. В ней она непрерывно совершенствовалась и иногда трудилась, как чернорабочий, как смеясь говаривала графиня. В музыке Лиза жила, по ней тосковала. Графиня же находила, что такой труд — рабство, а не наслаждение. И сейчас, все еще слыша вдали рулады Лизы, графиня стала волноваться и послала сказать дочери, что пора одеваться.
Осмотрев туалет дочери, которая вышла из своей комнаты только тогда, когда ей сказали, что приехал жених, графиня не удержалась, чтобы не сказать, что для своих лет Лиза одета слишком «по-взрослому». На вызванный ее замечанием хохот она сначала смутилась, потом подумала рассердиться, но кончила тем, что сердечно обняла дочь и присоединилась к общему смеху. Что касается самой графини, то в этот вечер ее трудно было принять за мать Лизы. Даже Джемс был удивлен, какими чарами наградил ее туалет и что именно так изменило ее. Через несколько минут все уже сидели в карете, скрывая друг от друга свое волнение, и через двадцать пять минут пути входили в холл дома лорда Бенедикта. Едва они сбросили плащи и шали, как навстречу им вышел Николай, а вдали уже виднелась высокая фигура хозяина, шедшего им навстречу. Лорд Бенедикт, подав графине руку, провел все общество прямо в музыкальный зал, где собрались все его домашние и новые друзья.
Бывавшие во всех классах общества, привыкшие чувствовать себя везде желанными и важными гостями, здесь граф и графиня Р. чувствовали себя застенчивыми и стеснялись. Лорд Бенедикт, шутя и смеясь, знакомил их со своими вновь приехавшими друзьями. Казалось, каждый из представляемых был безукоризненно вежлив и приветлив, а у графини и ее мужа было ощущение, точно к ним заглянули в самое сердце, раскрыв его до дна и подсмотрев все затаенные мысли.
— Начнем с музыки, — обратился к Алисе и Лизе лорд Бенедикт. — Мы лучше всего познакомимся и освоимся друг с другом, когда звуки вырвут нас из условной и привычной каждому из нас манеры воспринимать всякое свидание как этикетом дозволенный ряд слов и действий. Сегодня такой важный день в жизни Лизы и Джемса, что хочется поздравить их, молодых и чистых, мужа и жену, в обстановке не шаблона. Хочется сегодня создать им род такого моста в новую жизнь, где бы духовная сила диктовала все внешнее. В этот вечер пусть музыка раскроет в каждом из нас всю любовь и доброжелательство к человеку. И всю любовь мы выльем сегодня на наших молодых новобрачных.
Графиня с удивлением взглянула на лорда Бенедикта, и щеки ее залил яркий румянец. Граф тоже был удивлен, но решил, что жених и невеста по английской моде накануне свадьбы называются мужем и женой. Лиза и Джемс тоже взглянули друг на друга, и взгляд каждого из них выражал беспредельную преданность. Они, казалось, не замечали, что составляют центр внимания всей группы, наоборот, принимали всеобщее внимание и слова хозяина как нечто естественное, от них неотъемлемое, что не может ни их стеснять, ни конфузить.
Ананда подошел к ним, взял скрипку из рук Джемса и отнес ее к роялю, где уже стояла Алиса.
— Если уж играть при вас, то можно играть только до вас, — сказала, беря инструмент в руки, Лиза. — Я еще не слыхала вашей игры, но думаю, что после вас рука моя была бы не в силах поднять смычка. — Моя и ваша песнь любви будут разны, конечно, — ответил Ананда. — Но будет в них и нечто общее: они будут торжествующими. Играйте сейчас, стоя перед вашим Буддой, — прибавил он так тихо, что слышала только одна Лиза, — и вы проникнете в ту вершину счастья, где творящий встречает Творца.
Ананда взял Джемса под руку и увел его в дальний угол комнаты, где сидел князь Санжер, и усадил капитана между собой и дядей. Лорд Бенедикт сидел тоже в отдалении от рояля, между супругами Р. Остальные члены семьи разбрелись по огромной, малоосвещенной комнате, и в круге яркого света у рояля остались две девушки. Белое платье с черными кружевами, в знак траура, на Алисе и зеленая с серебром лилий парча на Лизе, ее роскошный, сверкающий веночек на голове, ее страстное лицо и порывистые движения — как все в них было разно! Ничем не убранная голова Алисы казалась тоже сверкающей от ореола ее волос, горевших под светом. Генри, сидевший рядом с матерью, шепнул ей: «Мама, я хорошо помню вас такой, как сейчас стоит Алиса».
Звуки скрипки и рояля сразу и неожиданно зазвенели. Никто не успел приготовиться к тому, что так неожиданно нарушится молчание. Когда графиня подняла голову и посмотрела на дочь, она едва удержала возглас. Уже несколько раз за последние дни она видела свою дочь какой-то преображенной. Мать считала, что любовь сделала Лизу почти красавицей. Но это лицо, которое она видела сейчас, — это был кто-то иной, но не ее гурзуфская Лиза. Рука, правда, все та же, Лизина прекрасная рука. Но как она водила смычком! Никогда прежде у Лизы не было этой уверенности удара, этой легкости и гибкости. Лиза сейчас играла шутя. Она жила где-то не здесь. Губы ее сжимались и внезапно раскрывались в улыбку, голова и фигура эластично распрямлялись и чуть склонялись. Нет положительно графиня никогда не видела в Лизе подобного преображения. «Да она Бога воспевает», — мелькнуло в ее уме. И в первый раз увидела мать, что дочь не божка себе сотворила из музыки, но что Бог в ней, в ее сердце, Бог всей жизни Лизы была музыка, что рядом с этим Богом не стояло ничто и никто, что без музыки немыслима сама Лиза, как немыслимы лучи без солнца. Что играла Лиза, как аккомпанировала ей Алиса — графиня не знала. Она не понимала сейчас и не воспринимала музыкальных фраз как таковых, она слышала только песнь Лизиного сердца. И мать думала, где, когда и как могла эта девочка так понять жизнь, чтобы переносить в струны крик, мольбу и раны собственного сердца. Лиза опустила скрипку. Глаза ее, как у слепой, оставались несколько мгновений устремленными в одну точку. Наконец она вздохнула, положила скрипку на рояль таким тяжелым жестом, как будто она весила пуд, и тихо сказала:
— Больше сегодня играть не могу.
Ананда подошел к ней, усадил ее на свое место и вернулся к роялю.
— Ну, Алиса, друг, теперь моя очередь, — беря виолончель, сказал он. — Не так давно я играл эти вещи в Константинополе, и там за инструментом сидела брюнетка. Кое- кто здесь ее знает, а кое-кто и игру ее слыхал. Надо отдать ей справедливость, выше нее я пианистки не знаю.
— Ты, Ананда, особенно ободряешь Алису, — рассмеялся лорд Бенедикт. — Я и без твоего введения вижу, как у Алисы трясется сердце от страха.
— О, если бы одна десятая женщин мира была так мало знакома со страхом, как Алиса, в мире не было бы места ни тьме, ни злу, — ответил Ананда. — И что еще важнее в неустрашимой Алисе, что музыкальность ее вросла во все ее существо. Гармония в ней, как строй гаммы, чиста и не может переносить фальши. Ее гармония не знает соревнования, не может расстроиться от рядом звучащих фальшивых нот. И ни один порыв, кроме чистой любви, не может в нее вмешаться. Там, где Алиса, там каждому легко, если в его страстях нет зла. Злое задохнется и не сможет причинить зла ни ей, ни втянуть ее в свой порыв. Счастливец тот, кто создаст с нею семью.
— Ну, Ананда, если ты продолжишь свою философию, то уж не розы, а, пожалуй, пионы зардеют на щеках Алисы, — раздался голос Санжера. — Вы не смущайтесь, Алиса, когда Ананда готовится играть, колесо его жизни сразу поднимает его так высоко в сферы эфира, что обычная речь и обычная жизнь перестают ему быть понятны. Он видит небо в алмазах и несет его горькой земле. Я уверен, что сегодня и вас он увлечет за собой.
Голос князя, ласковый, негромкий, но такой четкий, что во всех углах слышалось каждое слово, умолк в наставшей тишине, и раздались первые звуки рояля. Когда играла Лиза, графиня не слышала пианистки. Она была полна только дочерью и слушала только скрипку. Теперь ее удивило, что рояль пел так радостно и так мощно. Но мысль графини внезапно прервалась, в комнате раздались новые звуки... И все встрепенулось, все вздрогнуло. То был человеческий голос, которым пела виолончель.
«Так вот что такое музыка, где творящий встречает Творца», — подумала Лиза. По лицу ее катились слезы, руки сжаты, глаза не отрывались от лица Ананды. Сидевший рядом с нею Джемс, несколько минут назад утопавший в любви, что воспевала Лиза, понимавший, казалось, что вся жизнь звенит в ее струнах, сейчас забыл, что он уже слышал музыку. Ему казалось, что он и жить только тогда начал, когда запела виолончель Ананды. Опять, как в Константинополе, он услышал всю борьбу, все страсти и скорби людей. Все слезы и жалобы земли жили в смычке Ананды. Но какая разница в их отображении была там и здесь! Здесь все покрывалось пеленой радости, утешения, умиротворения. Здесь за роялем сияли преображенные черты Алисы, почти лишенные грубого плотского понимания. Здесь мчались волны человеческого вдохновения, как и там. Но здесь песня показывала, куда может дойти человеческая сила самоотверженной любви. Там же — в ней высказывались все личные желания, все порывы страсти и мечты, где жизнь понималась как личное восприятие дня, как ценность текущего мгновения постольку, поскольку собственное «Я» в нем заинтересовано.
Все это мелькало в памяти Джемса. Он посмотрел на Флорентийца, человека его мечтаний, ставшего теперь человеком из плоти и крови. И пожалуй, увиденный человек во плоти и крови был выше всего того, что мог себе представить Джемс в своих мечтах. В данную минуту лицо Флорентийца, и всегда прекрасное, было выше всякой человеческой красоты, которую удалось Джемсу видеть за всю свою жизнь. Необычайные зеленые глаза глядели с такой лаской и состраданием перед собой, точно он посылал песни Ананды куда-то вдаль, стараясь охватить ими все большее и большее количество людей. Джемс увидел слезы Лизы,
понял все ее напряжение духа и сердца, понял, что и Лизе открылось новое понимание музыки. Графиня сидела, закрыв лицо веером, и по ее вздрагивающим плечам Джемс понял, в какую бездну заглянула графиня, считавшая до сих пор, что центр и смысл жизни — ее собственная семья. Очевидно, и для нее наступал перелом в оценке пережитой и наступающей жизни. Граф, на которого взглянул Джемс, поразил его своим видом. Лицо его было бледно, точно он был болен. Глаза смотрели, не отрываясь, на Ананду. Он был похож на подсудимого, признающего свою вину за не так прожитую жизнь. Звуки все лились, и состояние Джемса менялось. Ему представилось, что он стоит у чаши Будды, где Ананда брал его руки в свои. Ему становилось
все легче, точно с его жизни скатывалось какое-то бремя. И он понял, что в сердце его так легко и тихо потому, что больше над ним не властно ничто внешнее. В нем совершался духовный переворот. Песнь Ананды как будто вытащила его из футляра тела, где он живет временно в данную минуту, и показала ему ту жизнь его духа, его Вечности, где нет ни времени, ни пространства.
Он понял, что в тех высоких силах, о которых поет Ананда, время кончилось. И каждый может попадать в сферу этих высоких путей не потому, что он стал святым или совершенным, но потому, что осознал в себе Начало всех Начал и может на одно мгновение покинуть все то условное, что необходимо победить. Капитан понял, что, только победив свое условное, человек может прийти к тому пути, по которому простой человек доходит до величия Ананды, Флорентийца и других не менее, а может быть более высоко идущих и творящих людей, о которых он, капитан, ничего не знает. Ананда кончил играть, отложил виолончель в сторону, оглядел всех своими сияющими глазами и подошел к Алисе, продолжавшей сидеть у инструмента. Он поклонился ей, благодаря за редко прекрасное сопровождение, и подал ей несколько нотных тетрадок, указывая, что он будет петь. Он точно не замечал впечатления, произведенного его игрой. Не замечал не потому, что так требовала его высшая воспитанность, но потому, что он творил сейчас не только для тех, кто его окружал, но видел кого-то еще, кого не мог видеть Джемс и все те, кто жил порывами и планами одной земли.
Ананда запел. И еще больше потянулись к нему фигуры людей. Леди Цецилия встала и обняла Генри, который тоже не мог больше сидеть. Глаза его смотрели не только на Ананду, но и на Алису. Леди же Цецилия впилась глазами в Алису. Она знала песнь, знала, что со второго куплета должна вступить Алиса, и боялась, что девушка разрушит очарование того мира, куда увел всех певец. Голос Ананды покорил в ней все мысли, в ней проснулось одно желание молиться. И каково же было ее удивление, когда она услышала переплетающимися два голоса. Она даже не сообразила, когда же вступил женский голос. Она слышала сейчас не музыкальные фразы столь знакомой ей песни, что певала в юности с братом, а только гимн счастья, гимн славословия Жизни.
И еще одно существо, невидимое гостям, слушало музыку Ананды. Услыхав вдали звуки, пасторша спустилась с лестницы и пошла на них. Она остановилась у двери в зал как раз тогда, когда стал играть Ананда. Немузыкальная от природы, ненавидевшая музыку и пение больше из постоянного раздражения на мужа, чем по существу, пасторша сейчас не понимала, что с нею творится. Ей определенно казалось, что это не звуки инструмента, а какое-то обличительное обращение лично к ней. Ей чудился в звуках повелительный приказ пересмотреть всю свою жизнь. «Дженни, Дженни, дитя мое, что же я наделала? Я ведь тебя всем сердцем любила. Всей душой хотела, чтобы ты была счастлива».
Когда же Ананда запел любимую песню пастора и голос Алисы присоединился к нему, бедная женщина опустилась на колени, уткнулась лицом в подушку дивана, чтобы заглушить свои рыдания. Вдруг чья-то рука нежно коснулась ее плеча, и по всему ее телу разлилось успокоение.
— Встаньте, друг, — сказал ей незнакомый ласковый голос. — Сядьте рядом со мной и постарайтесь вникнуть в то, что я скажу вам.
Князь Санжер помог обессиленной женщине встать, провел рукой по ее растрепавшимся волосам и усадил на диван у окна, в которое лился мерцающий свет луны. При этом свете сразу успокоившаяся леди Катарина увидела стройного человека, манеры которого и величавость говорили ей, что перед нею не только человек высшего света, но что человек этот привык повелевать и вряд ли ему можно не повиноваться. В неверном свете месяца она не могла решить, сколько было лет незнакомцу. Она понимала только одно, что он не пришел сюда ее судить, как судила ее лившаяся песня Ананды.
— О, нет, песня не судит вас. Песня зовет вас, зовет к новой жизни и энергии. Сколько бы ни жил человек, он может всегда еще и еще развиваться. Еще и еще раскрываются в нем новые силы, которых он не замечал в себе вчера и думал, что их вовсе в нем нет. Вы думаете сейчас, что вы погубили вашу дочь тогда, когда отдали ее Бонде и компании. Нет, мой друг, вы погубили ее тогда, когда зачали ее во лжи, когда родили во лжи, когда каждый день обливали раздражением ее колыбель, ее детство, ее юность и, наконец, когда свели ее с женихом, присланным вам тем, кто вас в юности обманул и бросил. Что защищало вас и Дженни от полной гибели до сих пор? Кто охранял вас каждый день от несчастья упасть туда, где вы обе очутились сейчас? Два существа: муж и Алиса. И обоих их вы презирали и мучили, как только могли, всю жизнь. Вы плачете сейчас. Вас озарило понимание красоты и любви. Песня, что так часто пели близкие вам люди, внесла сейчас в ваше сердце жажду принять участие в какой-то иной жизни. В жизни, где и вы могли бы соединиться с людьми в сфере красоты и преданности, искупить вину перед Алисой, оставленной вам еще Жизнью.
— О, синьор, я сейчас молю Бога только о Дженни, потому что я знаю, что Алиса не может попасться на заманчивую удочку удовольствий и богатства. Алиса не потому живет у лорда Бенедикта, что он выбрал несправедливо. Но потому, что она такая добрая и кроткая, такая труженица, что ей должна была встретиться такая обстановка, где бы ее вознаградили за все. Но Дженни, Дженни! Что будет с Дженни? Неужели я не могу ей теперь помочь? Пусть все падет на меня одну. Я понимаю мой грех перед мужем. Понимаю все, что делала не так. Я хочу теперь идти к Бонде и дать ему какие угодно обещания, только пусть он отпустит Дженни.
Пасторша смотрела в ласковое лицо незнакомца, и ей показалось, что на нем мелькнула улыбка.
— Если бы вы, друг, дали тысячу обещаний Бонде, это не помогло бы сейчас ничему. Ваш Бонда, как и Браццано, бессильны были бы над Дженни, если бы в самой себе Дженни не носила тех мук ада зависти и злобы, которые жгут ее. Все, чем вы можете помочь Дженни, это ваш труд над самой собою. Каждая вспышка раздражения, которую вы победите в себе, — ваша помощь дочери. Вы хотите защитить ее. Как можете вы быть полезной ей, если не владеете сами ни одной своей мыслью так, чтобы она шла четко, ясно, цельно, до конца охватывая предмет, о котором вы думаете? Вы вообразили себе, что дочь будет спасена, если вы будете подле нее. Но чем, живя подле нее, вы ее охраните? Сотней перемен в день в вашем настроении? Сотней поцелуев и объятий? Еще сотней неразумных необдуманных слов и предложений? Вам все хочется получить совет, который был бы очень умен и, выполнив который, вы бы встали на дорогу новой жизни, новых пониманий и новых дел. Все новые дела, новые по более высокой ступени духовного совершенства в них, совершаются не от чьих-то советов, а от той новой энергии, что идет из человека. Если вы даже не можете удержаться от слез, то что же вы можете делать для пользы других? Чтобы быть полезным кому-то, нужна вся чистая воля человека и такая его любовь, где он должен забыть о себе и действовать, действовать, действовать, ясно видя перед собой только тех, для кого он хочет трудиться. Видеть же, как надо правильно действовать, могут только те глаза, что потеряли способность плакать. Каждый, кто плачет при ударах жизни, разрушает своею неустойчивостью всю атмосферу вокруг себя. Разрушить ее легко, но воссоздать спокойствие в себе и вокруг себя очень трудно. И даже тогда, когда сам плачущий уже успокоился, — он долго еще вычеркнут из списка сил, творящих день вселенной. Каждый, кто с ним встречается, попадает в разбухшее от его раздражения эфирное пространство. Не только помочь никому нельзя, если ты час назад раздражился или кого-либо раздражил, что совершенно тождественно, но человек является носителем заразы, действующей не менее молниеносно, чем чума. Поймите меня. Поймите, что надо сначала воспитать себя, научиться выдержке, и тогда уже начинать свои обязанности истинной матери. Беда ваша не в том, что вы были плохой воспитательницей. Но в том, что, когда подоспел момент выказать на деле свою любовь к Дженни, вы ни одного часа не могли провести в равновесии, совершенно так же, как прожили в неустойчивости всю жизнь. Мужайтесь сейчас. Пойдите к себе наверх и вместо того чтобы плакать от песен, прочтите эту небольшую повесть. В ней говорится о жизни двух сестер и их дочерей. Многое станет вам ясно из этой простой истории, и ко многому вы найдете в себе силы, хотя сейчас вам и кажется, что вокруг вас все безнадежно и беспросветно.
Он помог пасторше встать, угостил ее маленькой ароматной конфетой из своей коробочки-табакерки и подал ей небольшую книгу. Еле двигавшаяся от слабости леди Катарина по мере отдаления от незнакомца чувствовала на себе его твердый взгляд и ощущала его ласку. Конфета таяла у нее во рту, шаги ее становились тверже, а когда она вошла в свою комнату, из которой вышла час назад совершенной развалиной, ей показалось, что она совершила большое и радостное путешествие, которое ее вылечило. Обновленная, она села читать книгу, оказавшуюся итальянской.
Тем временем внизу продолжал петь Ананда. Теперь он пел один, песню за песней. И чем дальше он пел, тем светлее и счастливее становились лица слушателей. Слезы на их лицах исчезли, из всех углов на певца были устремлены глаза, в восторге внимавших ему людей. Почти все уже стояли на ногах, кое-кто придвинулся к певцу. Только по бледным щекам Генри все еще катились слезы. Юноша вновь переживал свой разрыв с Анандой и не мог найти себе извинений в неразумном поведении. Его лицо выражало муку и тоску о предстоящей ему разлуке с певцом, которого он обожал. Когда же Ананда запел по-русски и зазвучали дивные слова:
Я только странник на земле. Среди труда, борьбы и боли Избранник я счастливой доли: Моей святыне, красоте, Пою я песнь любви и воли, —
граф и графиня, Лиза и Джемс, а за ними все остальные, знавшие и не знавшие этот язык, собрались тесным кругом возле певца.
Последняя нота замерла, водворилась тишина, точно в храме, и каждый боялся нарушить благоговейное молчание другого.
— Благодарю, Ананда, — подходя к певцу и обнимая его, сказал лорд Бенедикт. — Ты унес нас из всех привычных ограничивающих рамок своими песнями. Каждый из нас увидел яснее путь труда на благо людей. Кого еще вчера не занимали мысли об общем благе и труде для него — тот сегодня распахал в себе новое поле духа. Каждый из нас благодаря тебе почувствовал, как много в жизни он еще не доделал, как много времени потерял даром. И ни один из нас не уйдет отсюда, не дав себе слова впредь не терять ни мгновения в пустоте.
— О, Флорентиец, когда ты говоришь: «мы» и ставишь себя на одну равную ступень с нами — хочется не петь, но кричать и прыгать от счастья. Только по бесконечной своей доброте ты забываешь, что никто из нас не может принести на твой алтарь ничего, кроме благодарности, ничего, чем бы он мог вдохновить тебя. Ты же, вышедший из рядов обычных людей, поднявшийся выше всего того, что может постичь простой человек, ты остался таким же добрым и милосердным, каким был в те далекие времена, когда начинал свой путь Света. Если все те, кто сейчас стоит вокруг тебя, смогут унести сегодня крупицу радости от моих песен — они будут обязаны ею тебе. Ты был той первой вестью новой жизни, новых пониманий и нового Света на пути, которая увлекла меня красотой. Ты подал мне свою могучую великую руку и раскрыл передо мной Свет Вечности. Я возвращаю тебе стократ твое слово благодарности, Учитель.
Из всех присутствовавших в комнате только несколько лиц поняли смысл слов Ананды. По лицам остальных было видно, что они считали обмен фразами хозяина и гостя как бы неизбежным этикетом восточной вежливости. Графиня, благодаря певца, сказала ему:
— Все, что я поняла сегодня, — это то, что я вовсе не понимала, какую великую ценность представляет из себя человек и чего он может достигнуть, если всецело, до конца отдаст свою жизнь чему-либо одному. Свою жизнь я прожила в постоянных компромиссах и теперь вижу, что именно поэтому ничего не достигла.
— А я, — сказал граф, — пережил за эти часы не одну, а несколько жизней. Мне казалось, что я странствую за вашим голосом по всем землям и народам. И всюду вижу их неудовлетворенность. И я вспоминал сто раз слова моего отца: «Однажды ты пожалеешь, что так бездеятельно прожил свою жизнь». Вот это «однажды» совершилось сегодня. Мало того, я исцелился от постоянных забот о величии своей персоны. Я понял, что пришел на землю и уйду с нее голым. Я обещаю, глядя в ваши глаза, начать трудиться для моего народа, как и чем сумею.
— Мне не выразить вам словами, как это сделал папа, всего того, что мне открылось через вашу музыку и песни, — сказала рядом с отцом стоявшая Лиза. — Но с этой минуты я знаю одно: можно всяким путем открыть человеку, что он живет не на одной земле. Кто поет так, как вы, тот ведет людей так же мощно, как Будда или иной святой. Не знаю, понятно ли я выражаюсь, слов у меня не хватает. Но вся моя жизнь, до ваших песен сегодня и после них, — для меня рубикон.
Каждый из присутствующих благодарил Ананду на свой лад, и каждый стремился объяснить, как стал он богат от песен. Один Генри шепнул: — Все стали богаты, один я стал еще более нищ. Я все потерял сегодня, так как понял, что вернуться к вам сейчас не могу, а разлука с вами для меня более чем нищета.
— Бедный мой мальчик, — ответил ему Ананда, отводя его немного в сторону, — ты все так же остаешься настойчивым в своих желаниях. Каждое из твоих страстных желаний возбуждает весь твой организм, выводит тебя из равновесия, и ты ничего не видишь ясно из того, чем ты окружен. Давно ли ты сознавал, что тебя спас Флорентиец. Давно ли ты убедился, что только его духовная мощь могла вытащить тебя из мешка смятения и тоски, в который ты себя засадил. Разве все эти уроки ничему тебя не научили? Неужели расточаемая тебе любовь не вызвала в тебе ответной благодарности?
— О, Ананда, вы слишком плохо обо мне думаете. Я не только ценю и преклоняюсь перед Флорентийцем, не только благодарен ему. Я знаю, что, быть может, только подле него одного я смогу найти силы, чтобы стать вас достойным. Я благоговею перед мудростью Флорентийца, но мое счастье, единственное, которого желаю в жизни, — быть подле вас. Все силы и время, прожитое в разлуке с вами, я употреблю на выработку самообладания. Я знаю, что у каждого человека свои препятствия и задачи воплощения. Я хорошо понимаю теперь, что мне ничто не откроется, пока мой характер не станет ровным, пока я сам не сброшу с себя угрюмости. Ах, если бы я мог стать таким же веселым смельчаком, как Левушка!
Их разговор прервал хозяин, предложивший всем пройти в столовую. Вечер закончился легким ужином, который пролетел для гостей как одна минута. Князь Санжер и сэр Уоми поражали семейство Р. своими познаниями и путешествиями. Граф и капитан, которым казалось, что они видели необычайно много стран, народов и их обычаев, почувствовали, что они ничего не знают, когда сэр Уоми стал рассказывать об Индии, ее таинственных, заветных уголках и религиозных сектах. О народах ее, не покидавших мысли о свободе.
Остроумнейший юмор князя Санжера, его тончайшие наблюдения над человеком, его разнообразнейшие характеристики и особенности, подмеченные в самых разнообразных народах, познания в науке и технике заставили всех смеяться и задуматься, как в одной голове могла умещаться такая универсальная образованность. Никому не хотелось уходить из этого дома, где каждый получил сегодня столько за один вечер. Пришлось самому хозяину напомнить, что завтра уже началось, а в двенадцать часов будет свадьба Лизы в русской церкви.
С трудом отрываясь от семьи лорда Бенедикта и всех его пленительных друзей, графы Р. и капитан уехали домой. И снова четыре самых близких друг другу человека сидели в карете, и никто из них не произнес ни одного слова, возвращаясь в отель. Только прощаясь, графиня сказала:
— Спасибо, Джемс. Сегодня я нашла разгадку, что такое жизнь. Ваши друзья без слов доказали мне, что я уже выполнила свою роль подле дочери. Дальше пока я не могу быть ей полезна. Поезжайте путешествовать одни. Лиза — ваша теперь. Я не сомневаюсь, что вы будете ей отличным другом и учителем в ее новой жизни, а ваши друзья не оставят вас обоих.
Сердечно обняв Джемса, она быстро прошла в свою комнату, чтобы скрыть набегавшие слезы. Графине хотелось остаться одной, чтобы разобраться хоть немного в сумбуре своих переживаний, но Лиза не дала ей сосредоточиться на себе одной.
— Мамочка, моя любимая подруга, не плачь эту ночь, последнюю ночь, пока мы еще вместе. Мы только что видели настоящих людей. Можешь ли ты себе представить, чтобы кто-нибудь из них плакал, расставаясь? Наша с тобой разлука будет так коротка. И каждой из нас так много надо сделать до нового свидания. Пойдем ко мне. Помоги мне сама снять мое платье, как ты иногда это делаешь. И вернемся сюда к папе, он так был печален, когда мы ехали домой.
— Я не печален, дитя, — входя сказал граф, слышавший слова дочери. — Я очень решителен. Все, что я еще успею, я сделаю, чтобы не упрекнуть себя, что я прожил зря, не быв никому полезен. Я предлагаю тебе, моя дорогая девочка, пойди одна к себе и ляг скорее спать. Нехорошо, если завтра ты не будешь свежее розы. Засни крепко, будь мужественна, входя в новый круг жизни, и предоставь нам с мамой провести вместе эту решающую многое в нашей жизни ночь. Нам уже не раз в жизни приходилось находить помощь и утешение друг в друге. От всей души желаю тебе найти в муже истинную и долговечную дружбу. Мало, деточка, в браке любить мужа и семью. Нужны еще огромный такт и радость, чтобы не быть никому в тягость своей любовью и требовательностью за эту любовь.
Он обнял дочь, проводил ее до ее комнаты, поцеловал обе ее руки и вернулся к жене.
— Утро вечера мудренее, дорогая. Выпей микстуры, и попробуем мирно заснуть. Давай думать сейчас и до самого момента разлуки с Лизой только о ее счастье, о ее жизни и радости. Если и для тебя вопрос о возвращении в Гурзуф решен — мы поедем туда не в могилу, не доживать бесполезную жизнь. Но поедем счастливые, от многого освободясь, и начнем трудиться для чужих детей. Ты давно хотела завести ясли. Я все собирался выстроить больницу. Теперь попробуем оба перенести мечты в дело. — Несколькими словами ласки и шутливыми замечаниями граф привел в равновесие свою усталую и тоскующую жену. Вскоре их комнаты погрузились во мрак, но как спали эти три сердца, сросшиеся в долгой совместной жизни, и спали ли они — о том знали их подушки.
Пытки разлуки терзали сердце каждого из них, хотя безнадежности ни в одном из них не было. Если бы, оставшись одни, старые супруги хотели объяснить самим себе, что произошло в сердце каждого из них и почему там утихла несносная, мутная, похожая на зубную боль, то ни один из них сказать ничего не мог бы.
Графиня, считавшая, что возврат в Гурзуф без дочери — это обречение на смерть, вдруг стала радостно думать, как она заведет ясли, определяла для них место, мечтала о саде и цветниках. Дочь стала не больным ее местом, а только одним из главных слагаемых красоты жизни. Каким образом, когда именно начался и произошел в ее мыслях переворот, она не отдавала себе отчета. Она только точно знала, что лорд Бенедикт, его пример постоянной деятельности, забот и внимания к людям открыл ей ее инертность и постоянные мысли о себе одной и своих близких. В ней проснулось новое желание найти что-либо глубокое и общее с теми интересами, которыми жил этот человек. Ей захотелось теперь трудиться, и трудиться бескорыстно для других, чтобы завоевать его внимание и дружбу, которыми она начинала дорожить.
У графа стало спокойнее на сердце с того самого мгновения, как он прочел письмо отца. Он сразу решил возвратиться в Гурзуф и предоставить дочери свободу складывать самостоятельно свою жизнь. И чем больше он наблюдал и слушал лорда Бенедикта и его друзей, тем больше удивлялся. За долгую жизнь с отцом, которого очень любил и уважал, он многое, очень многое вспоминал теперь из слов отца. Иногда лорд Бенедикт высказывал мысли, которые не раз и не два, а неоднократно подавал ему отец. Но тогда, когда говорил отец — говорил и поступал, как говорил, — графу казалось, что отец его единственный чудак в своем роде. А теперь, когда те же мысли граф нет-нет да улавливал в речах лорда Бенедикта, — он видел для себя обязательную программу живой деятельности.
Ему уже не терпелось как можно скорее возвратиться домой, не теряя времени попусту. Так еще недавно казалось столь важным завоевание светских связей, а сейчас стало важнее всего поскорее построить больницу, чтобы внести от себя маленькую лепту для облегчения людских страданий.
В этом настроении и желании трудиться на общее благо встали оба супруга, примиренные, спокойные, почти счастливые. И первый взгляд, которым они обменялись, сказал им утром, что лица их постарели, но души помолодели, и они нашли друг в друге то, чего не находили до сих пор: друга и товарища по труду.
Оба почувствовали, что связь их стала крепче, что верность друг другу выросла. Всю жизнь оба видели звено своей взаимной связи только в дочери. Казалось, исчезни дочь — и все погибло. Сейчас дочь уходила, а связь только начиналась.
Легко встала графиня и пошла будить дочь. Но Лиза уже сидела у окна, и лицо ее было печально. Вошедшая с улыбкой мать, поглядев пристально на дочь, сказала:
— Посмотри на меня, дочурка. Разве так выглядят несчастные матери, оплакивающие покидающую их дочь? Я совершенно спокойна. Я радостно провожаю тебя в новую жизнь. Не буду тебе говорить сейчас, почему во мне произошел такой переворот. Когда ты вернешься в Гурзуф погостить к нам — я тебе все расскажу, а может быть, поймешь и без слов. Знай только: тебе нечего разрываться в своей любви надвое. Смело иди за мужем и завоевывай себе вселенную, чаруя всех игрой. Тебе есть у кого учиться и жить, и играть. Мы же с папой оба поняли, что нам надо учиться жить в своем родном Гурзуфе по-новому. Пойдем, моя дорогая детка, выпьем в последний раз кофе, и надо спешить одеваться.
Лицо Лизы просветлело и, как всегда в минуты счастья, необычайно похорошело. Легко прошел завтрак, которого она так боялась, и еще легче, даже весело, началось одевание к венцу.
Граф не допустил парикмахера к дочери и сам убрал ее голову. Обладая неизвестно откуда взявшимся парикмахерским талантом, граф всю жизнь сам причесывал жену, когда хотел, чтобы она была особенно хороша и элегантна.
Голова Лизы, убранная его руками в драгоценнейшую фату и не виданные им никогда белые цветы, присланные Джемсом, была чудом изяществ