Где начинается новое посвящение буржуазного отрока
Вкомнате Пьетро молодой гость, сидя рядом с ним, листает огромную книгу с прекрасными литографиями, и яркий полуденный свет падает и отражается на глянцевых страницах книги.
Пьетро как бы впервые рассматривает цветные репродукции, которыми до этого момента, может быть, под влиянием своего преподавателя истории искусств из лицея Парини, не интересовался или не понимал. (В его глазах — интерес человека, с благодарностью открывающего для себя что-то новое.)
Перед глазами молодых людей — картина, написанная чистыми, яркими красками; если хорошо присмотреться, она представляет собой переплетение линий, оставляющих пустые пространства, напоминающие по форме треугольники и прямоугольники округлой формы (они создают впечатление выпуклых поверхностей), именно эти пустые пространства заполнены яркими красками — синей и красной, но умеренных, приглушенных тонов, как бы выцветших от старости.
Листы бумаги, на которой напечатаны эти акварели и темперы, настолько пожелтели, что от них, кажется, исходит запах древности, чего-то затхлого, запах библиотеки.
Несмотря на то, что репродукция на первый взгляд кажется сумбурной, исполненной в яркой, свободной манере, на самом деле она глубоко серьезна, ее чистые цвета не имеют никакого отношения к фовизму. Что же это за картина? Дата ее рождения приходится, очевидно, на период между 1910 и 1920 годами. Она не относится к кубизму, к направлению пышной живописи. Она аскетична, исключительно скромна. Возможно, это футуризм, но это не динамичный и чувственный итальянский футуризм. Скорее всего, это нечто наивное, народное или детское, нечто вроде русского футуризма: какой-то художник, младший друг Эйзенштейна, Шкловского или Якобсона, который творил в Москве или Петербурге, а может быть, в Праге, как кубист. Хотя нет, вот подпись Люис, друг Паунда, американец эпохи имажинизма. Это — картина, напоминающая графику — вся в ярких пятнах, построена как совершенный механизм и столь строга, что оставляет от живописи один остов.
Почти одновременно Пьетро и молодой гость отрывают свои глаза от репродукции картины, их взгляды встречаются, и в них возникает таинственное взаимопонимание, родившееся ночью...
Но их одиночество нарушается голосами снаружи, голоса молодых людей зовут их вниз.
Пьетро и гость, сидящие рядом с огромной книгой и согревающие друг друга теплом своих тел, поднимаются и выходят в сад. Облокотившись на перила, выходящие на дорогу, они видят друзей из школы Пьетро. «Мы здесь! Идем!» — кричат они и бегут, чтобы их встретить.
Перевоспитание в беспорядке и неподчинении
Двое, Пьетро и гость, вместе с другими ребятами, друзьями Пьетро по школе (выразителями жизненной модели лицея Парини), играют в мяч на футбольном поле. Ломбардский воздух предельно прозрачен (безусловно, слышен звон старых колоколов северных деревень). Кажется, что в жизни нет места ни трудностям, ни препятствиям, ни скуке, ни неприятностям. Она течет в этом благополучии, как по маслу. Это и есть жизнь молодого Пьетро.
Словно охваченный безотчетным неистовством, он с друзьями играет без всяких правил в одни ворота. Радость состоит в игре ради игры, даже те, кто не имеет никаких навыков игры в футбол, радостно наслаждаются, расходуя в ней утро своей молодости.
Как иногда случается в богатых семьях, у Пьетро нет необходимых денег, чтобы приобрести себе настоящую футбольную форму на нем трусы и майка, купленные в магазине дешевых товаров, футбольные башмаки причиняют ему боль, потому что из подошвы вылезли гвозди. Кончается тем, что он, хромая и с испорченным настроением, бежит к краю поля, чтобы снять башмаки и осмотреть их.
Но здесь он так же, как и там, на чистой траве поля, окруженной беговой дорожкой, чувствует себя охваченным каким-то чувством блаженства. Кажется, что ни его взгляд, ни сама жизнь не встречают здесь никакого сопротивления. Он растягивается ничком на траве, и очень скоро этот момент покоя становится моментом одиночества и отчуждения.
Гость тоже отделяется от группы играющих молодых людей с уже постаревшими лицами — и идет, чтобы усесться рядом с Пьетро. Испытывая удовольствие от бесконечного повторения одного и того же, чувствуя гордость от ниспровержения всяческих традиций, полные глубокой и чистой страсти, возникающей только один раз в жизни,— два друга вновь возвращаются к разговору о литературе и живописи.
Первые, кто любят сами себя (любят друг друга)
Первые, кто любят сами себя это — поэты и художники старших поколений или начала века; они занимают в наших сердцах место отцов, оставаясь, однако, молодыми, как на своих пожелтевших фотографиях. Поэты и художники, для которых быть буржуа не было стыдно... дети в шерстяных тканях и фетре... или с жалкими галстуками, которые знали о бунте и о матери. Поэты и художники, которые могли бы стать знаменитыми где-то в середине века, с каким-нибудь неизвестным другом, которому нет цены, но, быть может, из-за боязни непригодного для поэзии (настоящий поэт никогда не умирает). Булыжные мостовые Вены, Виареджо, Лунгофиуме, Флоренции или Парижа! Они звучат под ногами детей, одетых в тяжелые ботинки.
Порыв ветра неповиновения знает о цикламенах над городами под ногами молодых поэтов! Молодые поэты, которые болтают, выпив скверное пиво, как буржуа, независимы, — локомотивы, брошенные, но вынужденные некоторое время в тупиках пользоваться отсутствием торопливости молодых-уверенных в способности изменить поступь мира шагом мятежников, Матери, как матери птенцов, в маленьких городских домах сплетают воздушный жасмин со значением собственного семейного понимания и своего места в народе, полного радостей.
Ночи, таким образом, озвучаются только шагами молодых.
Меланхолия имеет бесчисленные дыры, бесчисленные, как звезды, в Милане или в другом городе, от которого слегка веет дым горящих печей. Тротуары проходят вдоль средневековых домов, облупившихся домов со священной судьбой (дороги села, ставшего индустриальным городом) с далеким романтическим запахом холодных хлевов. И, таким образом, поэты-мальчики приобретают опыт жизни
И могут выразить то, о чем говорят другие мальчики — не поэты (также они господа жизни и непорочности) с матерями, которые в оконцах внутренних двориков (колодцы, смердящие в сторону невидимых звезд). Где потерялись те шаги!
Недостаточно одной суровой странички воспоминаний, нет, недостаточно — быть может, один поэт — не поэт или художник — не художник, умерший до или после войны в каком-то городе легендарных перемещений, держит в себе те ночи с истиной. Ах, те шаги — детей лучших семей города (те, которые следуют за судьбой нации, как стадо животных следует по чутью — столетник, корица, свекла, цикламен — в своей миграции), те шаги поэтов с друзьями-художниками, которые шагают по булыжным мостовым, разговаривая, разговаривая... Но если это схема, другое — это правда. Воспроизведи, сын, тех детей. Имей все же ностальгию по ним, когда тебе шестнадцать лет. Но тотчас попытайся понять, что никто не сделал революцию за тебя. Что поэты и художники, старые или умершие, несмотря на героический образ, который ты им создаешь, онитебе бесполезны, ничему тебя не научат. Пользуйся своим первым наивным и настойчивым опытом, робкий динамитчик, хозяин свободных ночей. Но помни, что ты здесь только для того, чтобы быть ненавидимым,чтобы повергнуть тебя и убить.
А теперь очередь отца
В смятой постели лежит отец, его мучает какая-то боль. Пока еще это боль не осознанная, ведь он не проснулся, и ему кажется, что все это — бред, от которого хочется избавиться Вскоре он просыпается и медленно осознает, что это не кошмарный сон, а настоящая физическая боль.
Он с трудом заставляет себя подняться с кровати и тихо, чтобы не разбудить Лючию, выходит из спальни. Почти на ощупь пройдя по еще темному коридору, он входит в ванную комнату
Одна створка окна приоткрыта, и в просвет занавески проникают лучи ослепительно яркого солнца, каким оно бывает только ранним утром, такого могущественного и кроткого одновременно. Однако это солнце, такое чудесное, совершенно случайно изливающее свои лучи в жалкое белое пространство дома с той же простотой, с какой светит в небе и освещает природу, это же самое солнце в первый момент не представляется для отца чем-то реальным, он лишь неприятно ослеплен и воспринимает его как нечто, усиливающее его боль до предела.
Прикрыв глаза руками и даже не имея сил удерживать голову прямо, он пытается унять боль, солнце же продолжает ослеплять его через маленькое оконце ванной комнаты.
Непроизвольно его рука с бессилием хватается за подоконник, скользит по стеклам окна, отдергивает занавеску, закрывающую то самое — утешающее и изумляющее — свет, который он никогда в жизни не видел в этот ранний час.
Таким образом, открывается картина почти всего сада за стенами дома с большой зеленой поляной, с группами лавров и берез, еле различимых в глубине сада — такого тихого уголка в этом мире, высвобожденного сиянием нежного солнца, никем не виданного и никому пока еще не давшего наслаждения.
И вот отец (он никогда за всю свою жизнь не делал ничего подобного) отрывается от окна, выходит из ванной комнаты, вновь погружается в печальный полумрак дома, на ощупь проходит к выходу, все еще ощущая боль, наконец, открывает большую стеклянную дверь и выходит в сад.
Он бродит по мокрой траве между деревьев, и на его лице, освещенном косыми лучами солнца, появляется, настолько он очарован, слабая, нежная, почти театральная улыбка. Он идет, словно чужеземец, оказавшийся на неведомой ему земле.
А ведь и правда, он впервые замечает эти деревья, освещенные лучами солнца, и это выламывается за пределы его привычного жизненного опыта. И в самом деле деревья кажутся живыми, словно осознающими себя одушевленными существами, ощущающими в этом покое и тишине свое братство. Безучастные к свету, изливающемуся на них, словно естественное чудо, лавр, олива, маленький дуб, а там, чуть дальше березы,— кажется, испытывают удовольствие от устремленного на них взгляда и отвечают на это внимание бесконечной любовью, выражая ее просто своим присутствием, украшенным и одушевленным светом, присутствием, которое понятно без слов, просто само по себе. Присутствием, которое не имеет значения и является откровением.
Все же нет никакого соответствия между чудом откровения и обыденными вещами, которыми наполнена жизнь. Наверное, потому, что это недолгое хождение по собственному саду — слишком необычное времяпрепровождение для отца, он не может больше продолжать это занятие и испытывать удивительную любовь к нему солнца; легкая пижама не спасает его от прохлады, а ноги стали совсем мокрыми от росы, и он вновь ощущает возвращение боли.
Так, сохраняя на губах изумленную и горькую улыбку, он возвращается в дом.