Владимир Нарбут. 1910-е годы
ПРО СТИХИ НАРБУТА
Н. Х<арджиеву>
Это – выжимки бессонниц,
Это – свеч кривых нагар,
Это – сотен белых звонниц
Первый утренний удар…
Это – теплый подоконник
Под черниговской луной,
Это – пчелы, это – донник,
Это – пыль, и мрак, и зной.
Апрель 1940, Москва
ИЗ ЦИКЛА «ЮНОСТЬ»
* * *
Мои молодые руки
Тот договор подписали
Среди цветочных киосков
И граммофонного треска,
Под взглядом косым и пьяным
Газовых фонарей.
И старше была я века
Ровно на десять лет.
А на закат наложен
Был белый траур черемух,
Что осыпался мелким,
Душистым, сухим дождем…
И облака сквозили
Кровавой цусимской пеной,
И плавно ландо катили
Теперешних мертвецов…
А нам бы тогдашний вечер
Показался бы маскарадом,
Показался бы карнавалом,
Феерией grand-gala[41]…
От дома того – ни щепки,
Та вырублена аллея,
Давно опочили в музее
Те шляпы и башмачки.
Кто знает, как пусто небо
На месте упавшей башни,
Кто знает, как тихо в доме,
Куда не вернулся сын.
Ты неотступен, как совесть,
Как воздух, всегда со мною,
Зачем же зовешь к ответу?
Свидетелей знаю твоих:
То Павловского вокзала
Раскаленный музыкой купол
И водопад белогривый
У Баболовского дворца.
3 мая 1940 – 29 сентября 1940
* * *
В лесу голосуют деревья.
Н. З<аболоцкий>
И вот, наперекор тому,
Что смерть глядит в глаза, —
Опять, по слову твоему,
Я голосую за:
То, чтоб дверью стала дверь,
Замок опять замком,
Чтоб сердцем стал угрюмый зверь
В груди… А дело в том,
Что суждено нам всем узнать,
Что значит третий год не спать,
Что значит утром узнавать
О тех, кто в ночь погиб.
20 мая 1940
* * *
Когда человек умирает,
Изменяются его портреты.
По-другому глаза глядят, и губы
Улыбаются другой улыбкой.
Я заметила это, вернувшись
С похорон одного поэта.
И с тех пор проверяла часто,
И моя догадка подтвердилась.
1940, Ленинград
НАДПИСЬ НА КНИГЕ
М. Лозинскому
Почти от залетейской тени
В тот час, как рушатся миры,
Примите этот дар весенний
В ответ на лучшие дары,
Чтоб та, над временами года,
Несокрушима и верна,
Души высокая свобода,
Что дружбою наречена, —
Мне улыбнулась так же кротко,
Как тридцать лет тому назад…
И сада Летнего решетка,
И оснеженный Ленинград
Возникли, словно в книге этой,
Из мглы магических зеркал,
И над задумчивою Летой
Тростник оживший зазвучал.
28-29 мая 1940, Фонтанный Дом
АВГУСТ 1940
То град твой, Юлиан!
Вяч. Иванов
Когда погребают эпоху,
Надгробный псалом не звучит,
Крапиве, чертополоху
Украсить ее предстоит.
И только могильщики лихо
Работают. Дело не ждет!
И тихо, так, Господи, тихо,
Что слышно, как время идет.
А после она выплывает,
Как труп на весенней реке, —
Но матери сын не узнает,
И внук отвернется в тоске.
И клонятся головы ниже,
Как маятник, ходит луна.
Так вот – над погибшим Парижем
Такая теперь тишина.
5 августа, Шереметевский Дом
ТЕНЬ
Что знает женщина одна о смертном часе?
О. Мандельштам
Всегда нарядней всех, всех розовей и выше,
Зачем всплываешь ты со дна погибших лет
И память хищная передо мной колышет
Прозрачный профиль твой за стеклами карет?
Как спорили тогда – ты ангел или птица!
Соломинкой тебя назвал поэт.
Равно на всех сквозь черные ресницы
Дарьяльских глаз струился нежный свет.
О тень! Прости меня, но ясная погода,
Флобер, бессонница и поздняя сирень
Тебя – красавицу тринадцатого года —
И твой безоблачный и равнодушный день
Напомнили… А мне такого рода
Воспоминанья не к лицу, о тень!
9 августа 1940. Вечер
Саломея АндрониковаГальперн. Петербургская красавица. Ей посвящено стихотворение О.Э Мандельштама «Соломинка». Портрет Саломеи сделан художником Борисом Григорьевым в Париже в 1921 г.
Анна Ахматова Лето 1936 г.
В трудные годы Анна Ахматова решительно отказывалась от публичных выступлений. Даже в дружеских компаниях держалась отчужденно. Ее внутреннее состояние очень точно передает четверостишие:
И вовсе я не пророчица.
Жизнь светла, как горный ручей,
А просто мне петь не хочется
Под звон тюремных ключей.
Именно такой запомнил ее писатель В. Я. Виленкин, в ту пору (1938 г.) работавший литературным секретарем В.И. Качалова (и Качалов, и Виленкин, как и многие актеры MXATа, были почитателями поэзии Ахматовой):
«Мы были приглашены к известному ленинградскому любителю искусства и коллекционеру И.И. Рыбакову, по профессии юристу, с которым дружили Коровин, Головин, Добужинский и многие другие крупнейшие художники. Жил он с женой и дочерью в огромной квартире на Кутузовской (б. Французской) набережной. Картины встретили нас уже на площадке лестницы. В комнатах они занимали все стены, и чего-чего тут только не было, начиная с живописи XVIII века и кончая „Миром искусства“…
Мы с Вербицким (артист МХАТа. – А. М.) пришли первыми и рассматривали все эти сокровища, когда в передней раздался звонок…
Ахматова вошла в столовую, и мы встали ей навстречу. Первое, что запомнилось, это ощущение легкости маленькой узкой руки, протянутой явно не для пожатия, но при этом удивительно просто, совсем не по-дамски. Сначала мне померещилось, что она в чем-то очень нарядном, но то, что я было принял за оригинальное выходное платье, оказалось черным шелковым халатом с какими-то вышитыми драконами, и притом очень стареньким – шелк кое-где уже заметно посекся и пополз.
Анну Андреевну усадили во главе стола, и начался обед, роскошный, с деликатесами и сюрпризами, очевидно, тщательно продуманный во всех деталях. Одна только сервировка чего стоила! Для закусок – тарелки из киевского стариннейшего фаянса, суп разливали не то в «старый севр», не то в «старый сакс». В этом своем странноватом халате Анна Андреевна, по-видимому, чувствовала себя среди нас, парадно-визитных, как в самом элегантном туалете. Больше того, что-то царственное, как бы поверх нас существующее и в то же время лишенное малейшего высокомерия сквозило в каждом ее жесте, в каждом повороте головы… Мы все смотрели на нее в ожидании и надежде, не решаясь ее просить читать, но она тут же сказала сама, как-то полувопросом: «Ну что же, теперь я почитаю?»
Она не отодвинулась от обеденного стола, не изменила позы, словом, ничем не обозначила начала. Я только увидел, как кровь прилила у нее к щекам с первой же строчкой: «Я пью за разоренный дом…» Это был «Последний тост», тогда еще нигде не напечатанный. Потом, почти без паузы, она прочитала «От тебя я сердце скрыла, словно бросила в Неву…». И еще одно стихотворение 20-х годов, тогда же затерявшееся, как она сказала, в каком-то журнале, – «Многим»…
Больше она ничего не захотела читать…»
В. Я. Виленкин, Из книги «В сто первом зеркале»
Описанный В.Я. Виленкиным обед состоялся в июле 1938 года. В это время сын Анны Андреевны, арестованный еще в марте, находился под следствием, и она часами простаивала в тюремных очередях
…В очереди у «Крест<ов>»
Молочница поставила бидон на снег и громко сказала: «Ну! У нас сегодня ночью последнего мужика взяли».
Я стояла в очереди на прокурорской лестнице. С моего места было видно, как мимо длинного зеркала (на верхней площадке) шла очередь женщин. Я видела только чистые профили – ни одна из них не взглянула на себя в зеркало…
Адмирал Чичагов сказал на свиданье с женой: «Ils m'ont battus[42]».
Во время террора, когда кто-нибудь умирал, дома его считали счастливцем, а об умерших раньше матери, вдовы и дети говорили: «Слава Богу, что его нет».
Посадить кого-нибудь было легче легкого, но это не значило, что вы сами не сядете через 6 недель.
Анна Ахматова, Из «Записных книжек»
ЛОНДОНЦАМ
И сделалась война на небе.
Апокалипсис
Двадцать четвертую драму Шекспира
Пишет время бесстрастной рукой.
Сами участники грозного пира,
Лучше мы Гамлета, Цезаря, Лира
Будем читать над свинцовой рекой;
Лучше сегодня голубку Джульетту
С пеньем и факелом в гроб провожать,
Лучше заглядывать в окна к Макбету,
Вместе с наемным убийцей дрожать, —
Только не эту, не эту, не эту,
Эту уже мы не в силах читать!
29 сентября 1940
* * *
Один идет прямым путем,
Другой идет по кругу
И ждет возврата в отчий дом,
Ждет прежнюю подругу.
А я иду – за мной беда,
Не прямо и не косо,
А в никуда и в никогда,
Как поезда с откоса.
* * *
Уж я ль не знала бессонницы
Все пропасти и тропы,
Но эта – как топот конницы
Под вой одичалой трубы.
Вхожу в дома опустелые,
В недавний чей-то уют.
Всё тихо, лишь тени белые
В чужих зеркалах плывут.
И что там в тумане – Дания,
Нормандия, или тут
Сама я бывала ранее,
И это – переиздание
Навек забытых минут?
* * *
Прокаженный молился[43]…
В. Брюсов
То, что я делаю, способен делать каждый.
Я не тонул во льдах, не изнывал от жажды
И с горстью храбрецов не брал финляндский дот,
И в бурю не спасал какой-то пароход.
Ложиться спать, вставать, съедать обед убогий
И даже посидеть на камне у дороги,
И даже, повстречав падучую звезду
Иль серых облаков знакомую гряду,
Им улыбнуться вдруг, поди куда как трудно.
Тем более дивлюсь своей судьбине чудной
И, привыкая к ней, привыкнуть не могу,
Как к неотступному и зоркому врагу…
Затем, что из двухсот советских миллионов,
Живущих в благости отеческих законов,
Найдется ль кто-нибудь, кто свой горчайший час
На мой бы променял – я спрашиваю вас?
А не откинул бы с улыбкою сердитой
Мое прозвание как корень ядовитый.
О Господи! воззри на легкий подвиг мой
И с миром отпусти свершившего домой.
Январь 1941, Фонтанный Дом
* * *
Совсем не тот таинственный художник,
Избороздивший Гофмановы сны, —
Из той далекой и чужой весны
Мне чудится смиренный подорожник.
Он всюду рос, им город зеленел,
Он украшал широкие ступени,
И с факелом свободных песнопений
Психея возвращалась в мой придел.
А в глубине четвертого двора
Под деревом плясала детвора
В восторге от шарманки одноногой,
И била жизнь во все колокола…
А бешеная кровь меня к тебе вела
Сужденной всем, единственной дорогой.
18 января 1941, Ленинград
ЛЕНИНГРАД В МАРТЕ 1941 ГОДА
Cadran solaire[44] на Меншиковом доме.
Подняв волну, проходит пароход.
О, есть ли что на свете мне знакомей,
Чем шпилей блеск и отблеск этих вод!
Как щелочка, чернеет переулок.
Садятся воробьи на провода.
У наизусть затверженных прогулок
Соленый привкус – тоже не беда.
ПТИЦЫ СМЕРТИ В ЗЕНИТЕ СТОЯТ
Анна Ахматова. Рисунок Тышлера. 1943 г. Ташнент
Отечественная война 1941 года застала меня в Ленинграде.
Анна Ахматова, «Коротко о себе»
В блокаде (до 28 сент<ября> 1941) Первый день войны. Первый налет. Щели в саду – Вовка у меня на руках. Литейный вечером. Праздничная толпа. Продают цветы (белые). По улице тянется бесконечная процессия: грузовики и легк<овые> машины. Шоферы без шапок, одеты по-летнему, рядом с каждым – плачущая женщина. Это ленинградский транспорт идет обслуживать финский фронт. Увоз писательских детей. Сбор в… переулке у союза. Страшные глаза неплачущих матерей.
Крупные деньги вывезены из города (ответ в банке).
Моряки с чемоданчиками идут на свои суда. Все писатели уже в военной форме. Похороны «Петра» Раст<релли> и статуй в Летнем <Саду>. Первый пожар. Я – по радио из квартиры М. М. З<ощенко>.
Тревога каждый час. Город «зашивают» – страшные звуки.
Анна Ахматова, Из «Записных книжек»
Первый налет. Рисунок Вл. П. Муравьева
КЛЯТВА
И та, что сегодня прощается с милым, —
Пусть боль свою в силу она переплавит.
Мы детям клянемся, клянемся могилам,
Что нас покориться никто не заставит!
Июль 1941, Ленинград
ПЕРВЫЙ ДАЛЬНОБОЙНЫЙ
В ЛЕНИНГРАДЕ
И в пестрой суете людской
Все изменилось вдруг.
Но это был не городской,
Да и не сельский звук.
На грома дальнего раскат
Он, правда, был похож, как брат,
Но в громе влажность есть
Высоких свежих облаков
И вожделение лугов —
Веселых ливней весть.
А этот был, как пекло, сух,
И не хотел смятенный слух
Поверить – потому,
Как расширялся он и рос,
Как равнодушно гибель нес
Ребенку моему.
После 4 сентября 1941, Ленинград; Январь, Ташкент
* * *
Птицы смерти в зените стоят.
Кто идет выручать Ленинград?
Не шумите вокруг – он дышит,
Он живой еще, он все слышит:
Как на влажном балтийском дне
Сыновья его стонут во сне,
Как из недр его вопли: «Хлеба!» —
До седьмого доходят неба…
Но безжалостна эта твердь.
И глядит из всех окон – смерть.
28 сентября 1941, Самолет; Октябрь – ноябрь, Ташкент
МУЖЕСТВО
Мы знаем, что ныне лежит на весах
И что совершается ныне.
Час мужества пробил на наших часах,
И мужество нас не покинет.
Не страшно под пулями мертвыми лечь,
Не горько остаться без крова, —
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесем,
И внукам дадим, и от плена спасем
Навеки!
23 февраля 1942, Ташкент
NOX
СТАТУЯ «НОЧЬ» В ЛЕТНЕМ САДУ
Ноченька!
В звездном покрывале,
В траурных маках, с бессонной совой.
Доченька!
Как мы тебя укрывали
Свежей садовой землей.
Пусты теперь Дионисовы чаши,
Заплаканы взоры любви…
Это проходят над городом нашим
Страшные сестры твои.
30 мая 1942, Ташкент
* * *
Щели в саду вырыты,
Не горят огни.
Питерские сироты,
Детоньки мои!
Под землей не дышится,
Боль сверлит висок,
Сквозь бомбежку слышится
Детский голосок.
18 апреля 1942
«…И еще один облик Ахматовой – совершенно непохожий на все остальные. Она – в окаянных стенах коммунальной квартиры, где из-за дверей бесцеремонных соседей не умолкая орет патефон, часами нянчит соседских детей, угощает их лакомствами, читает им разные книжки – старшему Вальтера Скотта, младшему „Сказку о золотом петушке“. У них был сердитый отец, нередко избивавший их под пьяную руку. Услышав их отчаянные крики, Анна Андреевна спешила защитить малышей, и это удавалось ей далеко не всегда.
Уже во время войны до нее дошел слух, что один из ее питомцев погиб в ленинградской блокаде. Она посвятила ему эпитафию, которая начинается такими словами:
Постучись кулачком – я открою.
Я тебе открывала всегда.
Для него, для этого ребенка, ее дверь была всегда открыта».
Корней Иванович Чуковский, Из воспоминаний об Анне Ахматовой
* * *
Постучись кулачком – я открою.
Я тебе открывала всегда.
Я теперь за высокой горою,
За пустыней, за ветром, за зноем,
Но тебя не предам никогда…
Твоего я не слышала стона,
Хлеба ты у меня не просил.
Принеси же мне веточку клена
Или просто травинок зеленых,
Как ты прошлой весной приносил.
Принеси же мне горсточку чистой,
Нашей невской студеной воды,
И с головки твоей золотистой
Я кровавые смою следы.
23 апреля 1942, Ташкент