Возникновение искусственных функций. Человек не подражает животному.
Л.Нуаре
Искусственный орган, или орудие, мог и должен был примыкать к органической деятельности и сфере действия уже дифференцированным, благодаря физиологическому строению человека: те” самым многообразие и различие даны уже. в моменте зарождения орудия.
Здесь придется вспомнить еще раз о весьма важном факторе, о руке, которая из первоначального органа движения сделалась органом хватания, а затем вспомогательным, заступающим место, по преимуществу, деятельным органом, орудием орудий, душою и ученицей орудий.
Не всегда, как мы воображаем себе, видя современного человека физиологически неразрывно связанным с орудием, рука обладала способностью и склонностью к различным деятельностям — рубить, ударять, колоть, бросать и т. д., — как-будто бы ей стоило только создать или достать средство, соответствующее этим тенденциям. Нет, ловкость руки должна была расти и развиваться постепенно; она в такой же мере зависела от орудия, как обусловливала его и владела им. Постепенное развитие этого органа должно поэтому служить нам руководящей нитью и ключом для понимания эволюции орудия.
Исходя из этой точки зрения, я хочу здесь установить и обосновать очень важное различие между простым орудием и машиной.
Последнее слово обозначает искусственное соединение различных механических потенций, которое обладает самостоятельностью, и потому предоставляет гораздо менее простора для движущего, руководящего, переменчивого действия руки, чем простые орудия. Мы привыкли поэтому рассматривать регулярные, однообразные, постоянно повторяющиеся действия как собственно машинную работу—пилка, размол, качание насоса и т. д. Только необычайно искусственной сложности машин и последовательному проведению принципа разделения труда удалось в наши дни производить не только самые специальные вещи, как части часов и машин, бумагу, искусственные ткани и т. д., но и действия, которые прежде можно было мыслить себе почти исключительно в связи с интеллигентной психической силой, как счетная машина, пишущий телеграф и т. д.
Активное руководство и действенная самостоятельность руки выражаются, напротив, в таких орудиях, которые, будучи по возможности просты, крепко сидят в руке, повинуются малейшему
импульсу и потому являются подлинными инструментами художника, ибо в искусстве субъективное участие в произведении всегда остается самым главным. Справедливо говорит поэтому Гартиг:
“По мере того как вместе с машинным устройством орудия уменьшается свобода движения, уменьшается и требуемая для правильного обращения с ними мера искусства, почему мы обыкновенно представляем себе истинного художника-пластика вооруженным резцом или гравировальной иглой, а не ножницами, пилой, рубанком или буравом”.
Отсюда мы вправе вывести такое заключение: в ту эпоху, когда деятельность органов, т.-е. работа зубов, впервые была подкреплена рукою и примитивным орудием, существенная часть работы необходимо должна была достаться самой руке. Она одна почти исключительно действовала в одном определенном направлении, и острый камень или кость были словно сросшимся с рукой или данным ей от природы органом конечностей, подобно когтям и ногтям у зверей. Чем менее самодеятельности, т.-е. в данном случае целесообразности, доставалось на долю орудия, тем тяжелее, напряженнее была работа органов.
Машины являются, кроме того, сочетаниями механических потенций. Такого искусственного образования никак нельзя предполагать на ранних ступенях развития человеческого разума. С ними дело обстоит так же, как и с языком. Нужно предположить неизмеримо долгое время, в течение которого язык находился еще на ступени простых односложных корней, пока он не сделал важного и чреватого последствиями шага—сочетания этих корней, из которого в будущем могла вырасти душа человеческого разума и языка, суждение в его органической форме.
В поисках самых элементарных и первичных форм орудий мы можем руководиться поэтому различными признаками, которые помогут нам отличить примитивное и древнейшее от более позднего. Эти признаки следующие:
1) Первичное орудие всегда имеет характер простой функции. Оно должно считаться тем более древним, чем более приближается к собственной функции органа, чем явственнее вытекает из формы орудия, что оно служит, собственно, для замены, для заместительства природного органа.
2) Отсюда следует, что в древнейший период действует сама рука, а орудие должно считаться побочным моментом.
3) Поэтому в тех орудиях, действие которых совершается не непосредственно под рукой, а вне руки, как, например, в кирке, топоре и особенно в метательных снарядах, мы должны признать продукты гораздо более позднего развития.
4) То же следует сказать и о сложных действиях, которые, комбинируя большее число причинных звеньев, должны быть при-
писаны уже значительно подвинувшемуся вперед моменту развития разума: пример—резец или клин, вгоняемый с помощью молота.
5) В гораздо большей степени это относится к составным орудиям или машинам. Кто оценит многочисленные потенции и действующие элементы, которые объединены в топоре в одну цельную идею, тому никогда не придет в голову назвать его примитивным орудием; мы должны скорее удивляться тому, что топор можно встретить в руках человека уже в сравнительно глубокой древности.
Здесь я должен упомянуть об инстинкте подражания и при этом возразить против одного, кажется, весьма распространенного заблуждения, которое я должен отвергнуть со всею решительностью, а именно против представления, что человек будто-бы приобрел многие из своих первых знаний и искусств путем наблюдения и подражания животным.
Так как это заблуждение разделяется выдающимися умами и бросается на чашку весов при разрешении важнейших вопросов—вся миметическая теория есть только Приложение его к проблеме происхождения языка,—то стоит проследить его до самых источников и снять с него всю видимость истины, показавши, что в вопросе об инстинкте подражания у человека—правда и чти—недоразумение.
Аристотель говорит, что человек есть подражающее существо, и выводит отсюда, невидимому, столь роковое учение, которое сделалось источником целого моря заблуждений, — что всякое искусство есть подражание.
Точно так же и Платон говорит в Кратиле, обсуждая вопрос о древнейших формах языка: “Если бы мы захотели выразить бегущую лошадь или другое животное, то сделали бы наше тело и нашу позу как можно более похожими на него. А так как мы хотим выразить ее голосом, языком и ртом, то должны подражать им... Вещи имеют звук и форму, часто и цвет; одному подражает музыка, другому—живопись. Но имеют ли они, кроме того, некоторую сущность? Не обладает ли и цвет и самый звук и все, о чем можно сказать “оно существует” - сущностью? Подражать этой сущности буквами и слогами значит называть”.
Какое напряжение ума было необходимо для того, чтобы снова отклонить человеческую мысль от этих, проложенных впервые великими гениями, ложных путей, и сколько тысяч людей еще и поныне находятся под властью этих заблуждений! Именно здесь, можно видеть, где собственно коренится подражательный инстинкт человека и в каком направлении он проявляется.
Что сильно располагает в наши дни в пользу теории о прирожденном подражательном инстинкте человека, так это, думается мне,—бессознательно влияющий аргумент, что обезьяна, которая
возвысилась в ранг ближайшего животного родича человека, тоже выказывает этот инстинкт. Но спросите себя: из того, что обезьяна подражает человеку, вытекает ли, что и человек подражал обезьяне, или, как говорит Беранже:
Да, господа, человек был всегда
Обезьяной орангутанга?
Кому, вообще, подражают? Вероятно,—себе подобным, одинаково настроенным существам. А среди них опять-таки ближе стоящим, более совершенным, сильным. Это и есть та “баранья природа”, которая во всякое время была свойственна человеку, должна быть ему свойственной, должна была владеть им с силой всемогущего влечения, так как ведь в обществе заключается вся его сила, так как он лишь из стадной жизни, из симпатической деятельности, т.-е. из общей воли, развился в разумное существо. Положение Аристотеля только тогда справедливо, если мы дополним и ограничим его по Шиллеру:
Да, человек, конечно, подражатель,
И тот, кто впереди, ведет все стадо.
Чувство человечества должно было рано внушать повышенное и исключительное самосознание уже потому, что это было чувство силы, а где на свете—среди животных ли, в деревнях, замках или городах—аристократ унижался когда-нибудь до того, чтобы подражать ниже его стоящему? Такой всеобщий непобедимый инстинкт подражания мог бы иметь одно последствие: он взорвал бы и сделал невозможной общую волю. А я думаю, что в те древнейшие времена оставалось мало поля для свободного индивидуального влечения,—тесная, крепкая спайка в борьбе за существование была серьезной, грозной необходимостью. Подражание, конечно, является важным принципом человеческого развития - все воспитание, вся традиция, все глубокое понимание людьми друг друга, покоится на нем,—но лишь тогда, когда оно обращено на человеческое, на высшее, на более совершенное.
Мы должны, следовательно, ограничить инстинкт подражания его собственной областью, а главное, должны отказаться от мысли, что человек наблюдением над животными и подражанием им усвоил себе целесообразные механические функции и особенное искусство. Из себя, из своей собственной воли он почерпнул все, и если случайно вещь, созданная природой для одинаковой или сходной цели, вроде медвежьего зуба или челюсти, находила применение в его руке, то это происходило, конечно, не потому, что он видел или увидел, как медведь пользовался этим органом, но потому, что в этом случае творческая воля природы согласовалась с целью его собственной воли.
В связи с этим мы должны были бы вкратце коснуться заблуждения тех, кто воображает, что человек—до крайней мере, теперь не может придумать ничего лучшего, как усвоить для своих целей механизмы, образованные природой в телах животных. Так можно опровергнуть,—говорит Рело 1,—представление некоторых лиц, которые думают, что пароход мог бы иметь, вместо колес, двигатели в форме утиных лап—как часто уже делали этот бесплодный опыт!—или что пароходный винт является будто бы подражанием рыбьему хвосту и на этом основана его действенность; но винт есть твердое колесо, вращающееся вокруг своей оси, а рыбий хвост есть гибкое образование, полное игры мускулов, который не вращается, а машет в разные стороны. Словом, эта теория подражания природе, при малейшей попытке серьезного применения, тотчас оказывался непригодной”.
Но легко понять, почему природа не могла снабдить утку водяными колесами: ее ноги, лишь благодаря перемене функции - и приспособлению к водяной стихии, были преобразованы в подходящую форму, причем, разумеется, как их прежняя функция, так и связь со всем уже данным организмом должны были действовать ограничительно и помешать образованию чисто абстрактного или схематического механического приспособления. Тем самым опровергается и ошибка идеализма. Водяное колесо обязано своим происхождением идее, а утиные лапы—нет. Мы переносим здесь, по Канту, нашу идею целесообразности на природу.
ГЛАВА XIV.