Глава V. Утопия и ее судьба в XX веке
Разговор о современной фантастической литературе был бы неполон, если бы мы не упомянули об утопии. В предшествующих главах речь о ней не шла, и не случайно. У фантастики и утопии разные исторические судьбы, хотя в истории были и такие перекрестки, на которых они встречались; ведь утопия это тоже разновидность повествования об удивительном, и родословную свою она ведет от древних космографии. И все же в целом пути их были вполне самостоятельны. Даже в XVIII–XIX вв. утопия и фантастика никак не соприкасались и воспринимались как совершенно разные явления.
Но в XX в. они не просто встретились, чтобы затем разминуться, а пошли одной дорогой и настолько объединили свои судьбы, что порой исследователи воспринимают утопию как часть современной фантастики, а порой наоборот научную фантастику как часть утопии, как результат развития этого жанра. Вот почему, говоря о фантастике, просто нельзя обойти молчанием и утопию, хотя разумеется, утопия — все же самостоятельное явление в истории человеческой культуры.
Утопия — один из старых жанров, проживших славную жизнь, и она не может пожаловаться на невнимание к себе, ибо часто становилась предметом раздумий как литературоведов, так и философов, историков, социологов. И у каждого сколько-нибудь начитанного человека есть интуитивное представление о том, что такое утопия, однако, если говорить, об изучении утопии, то здесь белых пятен, пожалуй, не меньше, чем на «карте страны фантазий».
Прежде всего, оказывается, что не все ясно с самим названием жанра. Как известно, название это было придумано Т. Мором, автором произведения, с которого ведется обычно отсчет утопиям. Но что означает это слово? Дело в том, что по мнению некоторых исследователей, U в слове utopia может включать как OU (отрицание НЕ) и тогда название страны, придуманной Т. Мором будет означать «место, которого нет», но может включать и EU (хорошо), и в этом случае utopia будет означать «хорошее место» [612]. Были попытки переименовать утопию в эвтопию[613].
Переименовать жанр труднее, чем улицу или город, власть традиции, да и просто привычки здесь сильнее. И что бы ни имел в виду Т. Мор, и как бы ни изощрялись в трактовке этого слова специалисты, с этим понятием прочно срослось представление о некоем идеале, мечте («хорошее место»), но мечте нереальной, неосуществимой, почти фикции («место, которого нет»). Недаром в бытовом словоупотреблении слово «утопия» соотносится с понятиями «миф» и «сказка».
И все-таки утопия, если даже воспринимать ее как сказку, — один из самых важных компонентов духовной культуры человечества. В свое время А. Свентоховский предпослал исследованию об утопии эпиграф из О. Уальда: «На карту земли, на которой не обозначена Утопия, не стоит глядеть, так как карта эта игнорирует страну, к которой неустанно стремится человечество. Прогресс — это реализация Утопии».
И мы теперь уже многое знаем об Утопии[614]: мы знаем, что в давние времена ее отыскивали на необитаемых островах, позднее, когда оформилась идея социального прогресса, она прочно завоевала себе будущее. Специалисты проследили преемственность концепций, провели классификацию утопических произведений. Однако мы до сих пор не вполне представляем, почему утопия поселилась на территории изящной словесности, какие трудности ей пришлось в связи с этим преодолеть и как далеко простираются там ее владения. А это не такой уж праздный вопрос.
Утопия может быть понята очень широко. Польский писатель и публицист, автор книги «История утопии» А. Свентоховский писал, что «Утопия как идеал общественных отношений представляет наиболее всеобщий элемент в духовном мире»[615]. И далее: «…желая начертать историю утопии в мельчайших ее проявлениях, следовало бы рассказать всю историю человеческой культуры»[616].
И в работах последних лет наблюдается тенденция к такому расширенному толкованию термина. Так, С. Калмыков, составитель сборника русской социальной утопии «Вечное солнце»[617], включает в него и явно притчевого характера новеллу Н. Лескова «Маланья — голова баранья», и «Рассказ старшего садовника» А. Чехова, и многие другие произведения русских писателей, вне сомнения, высокохудожественные и исполненные нравственного учительства, но имеющие к жанру утопии весьма отдаленное, на наш взгляд, отношение.
В статье, предпосланной сборнику, эти границы расширяются еще дальше, так как автор готов включать в понятие утопии и «Мертвые души», и «Воскресенье», и «Преступление и наказание». Не спасает положение и оговорка, что это особая русская утопия. Ведь когда мы говорим не об утопических идеях, которые, кстати сказать, проявляются не только в утопиях, а об утопии как жанре, мы имеем в виду, кроме всего, определенную художественную структуру. Идя же путем, предложенным С. Калмыковым, и принимая за признак утопического жанра любую проповедь «любви, добра и красоты», мы вступим в область и вовсе безграничную — в область идеалов, социальных, духовных, нравственных, эстетических, — и нам придется подверстать под знамена утопии едва ли не всю художественную литературу, поскольку без идеала практически невозможна деятельность писателя, без идеала даже злейшую сатиру не напишешь.
Каждое явление в реальном мире не имеет границ, поскольку сложнейшим образом взаимосвязано с другими явлениями, но человеческое сознание пока не в состоянии воспринять такую беспредельность каждого явления, потому и наша наука не может обойтись без классификации и систематизации знаний. Так и с утопией: хотя она теснейшим образом связана с целым рядом явлений как в мире художественных ценностей, так и в науке, этот жанр все же имеет свои временные и пространственные границы. У жанра утопии, безусловно, есть предыстория, истоки его следует искать не только в «Государстве» Платона, но и в народных преданиях и легендах. Но историю свою этот жанр все же ведет от «Утопии» Т. Мора, которой и обязан своим названием, поскольку как раз в сочинении Т. Мора выявляются некоторые структурные особенности этого жанра, которых не было ни у Платона, ни у других предшественников великого английского утописта.
Так же обстоит дело и с пространственными границами этого жанра. При этом нельзя забывать, что есть признаки утопии временные, преходящие (к таким относится и нахождение Утопии в неведомых землях, на дальних островах, поиски ее в прошлом или будущем и пр.), а есть и такие, что определяют самое ее существо. И, пожалуй, главным в утопии является все же поиск такого устройства общественного бытия, при котором достигается счастье или по крайней мере, благоденствие всех членов общества[618]. В утопии речь идет не о судьбах отдельных героев (классическая утопия до сути дела безгеройна, ибо наблюдателя-путешественника, ведущего рассказ, трудно назвать таковым), а о судьбе социума в целом, об общих принципах организации жизни людей. Да и А. Свентоховский в своем исследовании, провозгласив всеобъемлемость утопии, затем сузил свою задачу до границ все же определенного жанра: «Нас занимают теперь только те утопии, которые выступили с планами нового общежития»[619].
Общие принципы организации жизни… «планы нового общежития». А ведь это как будто не дело искусства. Общими закономерностями всегда была озабочена наука, искусство же даже об общем повествует через частное, единичное. Это одно из принципиальных отличий искусства от науки. Так, может быть, утопия и не имеет никакого отношения к искусству? Ведь не секрет, что, анализируя утопии, исследователи заняты обычно в первую очередь выяснением взглядов авторов на устройство общества, от событийной же стороны произведения они отвлекаются вовсе, порой отбрасывая ее, как шелуху, как нечто второстепенное и необязательное, воспринимая ее как некий сосуд, довольно безразличный к содержанию. Именно его они и стараются извлечь в «чистом виде», и изучают утопию обычно только как носительницу идей. В ней выделяют непосредственно содержательный момент, его и подвергают анализу; идеи, концепции, их взаимовлияние, их преемственность — вот тот круг вопросов, который обычно занимает исследователей. Достаточно открыть наугад практически любую работу, чтоб убедиться в этом.
«История утопии» А. Свентоховского. Как уже говорилось, автор видит в утопиях прежде всего «идеи, направляющие человеческие стремления к усовершенствованию форм общежития»[620]и далее исследует утопию начиная от Платона. Заканчивает он книгу главами о Моррисе и Ричардсоне, но речь ведет только об идеях, словно дело идет не о художественных произведениях.
И Вернон Паррингтон в своей книге об американской утопии тоже сосредоточил свое внимание на идеях утопистов, на преемственности и борьбе этих идей[621].
Назовем еще одно очень обстоятельное и интересное исследование сборник статей 1981 г.[622]И снова речь идет об идеях, об их влиянии, об их корнях и истоках, скрытых в духовной жизни эпохи. Утопию как художественное произведение практически не изучали.
Тут невольно напрашивается весьма показательная аналогия с некоторыми жанрами фольклора — легендами, быличками и пр. Мы уже отмечали выше, что до последнего времени их вообще не рассматривали как произведения художественного творчества, считая художественный элемент вторичным, служебным, чем-то необязательным, поскольку, как пишет Л. И. Емельянов, художественность этих произведений бессознательная и имеет прикладной характер[623]. Поэтому и в утопии, и в быличке или легенде прежде всего находят идеи, верования, их и подвергают исследованию. Ф. X. Кессиди вообще считает социальную утопию рационализированным (наукообразным или онаученным) мифом[624].
Правда, об утопии вряд ли можно сказать, что художественная форма ее бессознательна, для чего-то она создавалась, но все же несомненно одно: художественная форма в утопии не только вторична по отношению к социально-философскому содержанию, но зачастую оказывается просто служебной.
Английский исследователь утопии А. Л. Мортон прямо говорит о служебном характере литературной формы в классической утопии: «Для Мора, Бэкона и Гаррингтона сказка служила… только формой, удобным средством, чтобы подать утопию», а автору «Новой Атлантиды» «вымысел нужен… лишь как занимательная канва для его брошюры»[625].
Этого обстоятельства не скрывают и сами утописты. С. Гартлиб, автор книги «Макария», сказал о ней: «Я изложил свои концепции в форме сказки, полагая, что это наиболее изящная манера выражаться»[626].
Э. Беллами в предисловии к своему роману «Через сто лет (Взгляд назад)» писал: «Цель моей книги — помочь тем, кто желал бы составить себе определенное понятие о контрастах между девятнадцатым и двадцатым столетиями, не прибегая к сухим историческим трактатам, посвященным этому предмету. Зная из своего учительского опыта, что изучение сухого предмета считается утомительным, автор постарался смягчить назидательный тон книги, придав ей форму романа, который, как он полагает, небезынтересен и сам по себе»[627].
А. Мортон и Э. Беллами объясняют выбор романной или сказочной формы стремлением к популярности, доступности и наглядности. Однако нам представляется, что претензии утопии быть частью истории художественной литературы, а не только социальной и философской мысли, имеют и другие, более веские основания, и это связано как раз с содержанием ее.
Утопия словно нарочно с самого начала строится на противоречиях. Прежде всего представление об утопии как о беспочвенной фантазии, не совсем верно. Как правило, утописты создавали свое воображаемое государство и общество, стараясь учесть, насколько это было для них возможно, реальные экономические и прочие социальные связи и отношения, возникающие в любом социуме. Сама суровая регламентация и подчеркнутый аскетизм классической утопии, как показывает Ю. Кагарлицкий[628], проистекают из боязни погрешить против реальной экономики. Кроме того, классическая утопия, как уже отмечалось, ведет речь об общих принципах организации жизни и старается охватить эту жизнь как можно шире — от экономики и общественной структуры до организации питания и воспитания детей. В этом плане утопия приближается к науке — она концептуальна и до предела обобщена, она стремится дать некую формулу общественного благоденствия.
Но вместе с тем, как ни пытались дисциплинировать свою мысль авторы утопий, как ни старались они удержать свою фантазию в пределах возможного, их государства солнца были все же чистейшим вымыслом, их формулы рождались на основе умственных спекуляций, в возможность существования таких государств трудно было поверить. Недаром Т. Мор придумал для своего «тридевятого царства» столь выразительное название — «место, которого нет». Вымысел же — это уже законные владения искусства. Вымысел — сказка. Вспомним Гартлиба — «концепции» и «сказка». Одновременно. И сказка не только по форме, по содержанию тоже.
И когда эта сказка вырывалась на простор, совсем освобождалась от давления «концепции», получалась Телемская обитель с ее анархическим принципом «делай, что хочешь», выражающим даже не свободу (свобода — это все-таки осознанная необходимость), а скорее вольную волюшку. Ю. Кагарлицкий особо выделяет Телемскую обитель из романа Рабле в ряду других утопий Возрождения как раз потому, что она создана «художественным сознанием»[629]. Но это художественное сознание присуще в какой-то мере всем авторам утопий, как бы ни были логизированы их концепции, за ними непременно прячется сказка. И утопия как литературный жанр существовать могла только в мощном магнитном поле этих полярностей.
Поэтому художественная форма в утопии с самого начала не была чем-то внешним, порожденным только стремлением к популяризации; старания утопии стать художественным произведением были обусловлены характером ее содержания, она не могла родиться просто трактатом, хотя с самого начала очень походила на него, да и по сей день это фамильное сходство не утрачено целиком.
Когда возник утопический социализм, то при всей наивности и ошибочности концепций ранних социалистов-утопистов, у них уже не было необходимости в художественной форме — там не было сказки, остался один трактат. Выбор же формы утопии, ее сюжетное оформление целиком обусловлены как раз сочетанием «концепций» и «сказки» в ее содержании.
«Утопия» Т. Мора родилась на скрещении двух традиций — философского диалога и романа путешествий. Традиция всякого рода заповедных островов, идущая еще из античности, была очень прочна, в дальних землях всегда была возможность встретить всякие диковинки, а рассказы о неизведанных странах всегда походили на сказку и в то же время не были ею. Поэтому утопия родилась как рассказ о неизвестной далекой стране, как описание чего-то увиденного путешественником.
Поэтому классическая утопия принципиально описательна, наследует это ее свойство и утопический роман более позднего времени. Описательность — «в крови» утопии. Однако ею дело не ограничивалось. Вторым качеством, органически присущим классической утопии, было то ее свойство, которое можно назвать «всеохватностью», поскольку автор старался рассказать все о своей Утопии, об ее устройстве, о принципах организации ее жизни. Во всем этом крылись серьезные противоречия.
Об «Утопии» Т. Мора А. Мортон писал, что в этой книге «даны картина и схема бесклассового общества»[630]. «Картина» и «схема» так же обусловили внутреннюю противоречивость формы утопии, как «концепции» и «сказка» противоречивость ее содержания. Схема требовала строгой продуманности системы, логической четкости и последовательности построений. Картина подразумевала зыбкость, фрагментарность, капризную случайность художественного выбора. «Схема» мешала «картине». «Схема» тянула к «системе».
И в ранних утопиях «схема» явно забивала «картину», поскольку описание страны, в которой побывал путешественник, все же было фикцией. Это описание было целиком умозрительно, хотя в какой-то мере и помогало создать иллюзию, а подкреплялась иллюзия тем, что путешественник рассказывал об этой стране кому-то очень заинтересованному, направляющему беседу своими вопросами. И как ни странно, та форма вопросов и ответов, прямого сообщения мысли автора, которая в наши дни воспринимается как нечто чуждое самому принципу художественности, возникла в свое время как своеобразный противовес «системе», как некая художественная узда, надетая на трактат.
Форма философского диалога была завещана древними философами, в частности Платоном, у которого ранние утописты заимствовали и многие идеи. В сочинениях Платона эта форма возникла в те времена, когда не был еще вполне изжит древний синкретизм, и задолго до того, как возникла строгая систематизация знаний. В. Ф. Асмус говорит о диалоге «Государство», что «в эпоху Платона в греческой философии не было еще понятия и соответственно термина, выражающего понятие системы: переход от вопроса к вопросу обусловлен не столько строго логическим и систематическим построением и изложением содержания, сколько свободным движением мысли в ходе беседы»[631].
Для Платона эта форма была совершенно естественной, для Т. Мора и его последователей она стала уже специальным приемом. С одной стороны, она помогала избежать разговора о тех моментах, которые автор почему-либо не мог осветить, с другой — создавала определенный предел системе: стремление последовательно рассказать об экономике, культуре, быте Утопии наталкивалось на раскованность и неизбежную непоследовательность свободной беседы. И форма свободного диалога оставляла автору не так уж много свободы. Уже Т. Мору приходится соблюдать некую меру, чтобы не перегрузить «Утопию» систематическим изложением своих взглядов, хотя это еще не роман, а только беллетризованный трактат.
Так, сказав о том, как понимают утопийцы добродетель и удовольствия, автор пишет далее: «Разбирать, правильна ли эта мысль или нет, нам не позволяет время, да и нет необходимости. Мы приняли на себя задачу рассказать об их устройствах, а не защищать их»[632].
Правда, далеко не всегда форма свободной беседы и рассказа об увиденном спасала от «схемы» и «системы» — «система» зачастую подавляла художественную форму и тогда утопия превращалась в трактат. Так получилось в «Городе Солнца» Т. Кампанеллы, где автор практически без каких-либо предварительных пояснений начинает разговор о главном, что его занимает — об устройстве Утопии, — и каждый вопрос Гостинника Мореходу звучит как заголовок новой части трактата. Но как бы то ни было, с самого начала в утопии велась борьба с «системой» и избранная утопистами форма подсказывала на первых порах решения.
В самое изображение Утопии старались внести элементы случайности, неуправляемости, хотя бы в последовательность изложения материала. Позднее утопия осложняется еще эффектом присутствия: герой-наблюдатель не рассказывает о том, что он когда-то видел и пережил, а как бы одновременно с читателем совершает экскурсию по неизвестной счастливой стране, и в этой экскурсии его непременно сопровождает некто, кто может ответить на все его недоумения, а в нужных случаях даже прочесть лекцию по тому или иному вопросу. Так в утопии появляется сюжет, пусть пока еще в виде экскурсии, и с ним стараются согласовать описание Утопии. Ф. Бэкон, например, приурочивает рассказ о семье обитателей Бенсалема к Празднику семьи, а изложение устава Соломонова дома — к приезду одного из его отцов.
И позднее утописты старались придать познавательным экскурсиям своих наблюдателей характер не заранее запланированной программы, а естественной случайности. Так, в «Красной звезде» А. Богданова герой чувствует недомогание, отправляется в лечебницу — следует осмотр ее и разговор о системе здравоохранения на Марсе, об отношении марсиан к смерти; герой пытается приобщиться к трудовой жизни Утопии, поступает на фабрику и это дает возможность описать по крайней мере одну из производственных систем в Утопии.
Подобная «игра в поддавки», когда автор явно создает самим сюжетом такие ситуации, чтобы рассказ о той или иной грани Утопии был бы как-то оправдан, можно наблюдать и в книгах У. Морриса, Э. Беллами, И. Ефремова.
Однако форма вопросов и ответов, завещанная ранними утопистами и помогавшая на первых порах побороть в утопии «систему», сохранить ее как «сказку», быстро исчерпала свои сюжетные возможности, обернулась неожиданно своей противоположностью, поскольку стала как раз проводником трактата (ответы легко превращались в лекции), и вместе с тем оказалась удивительно цепкой и живучей. Откройте любую утопию XIX в., и вы непременно найдете там экскурсанта-наблюдателя и экскурсовода, и основное содержание утопического произведения будет выражено в таких ответах и лекциях.
Весь роман Э. Беллами состоит из экскурсий в город и бесед Джулиана Веста с доктором Литом: беседы на экономические темы сопровождаются экскурсией в магазин, осмотр школ не обходится без лекций о воспитании и образовании и т. п. За этими лекциями сюжет почти полностью исчезает.
В романе У. Морриса «Вести ниоткуда» сюжет как будто прочнее, однако костяк его составляет поездка по Темзе в новой счастливой и солнечной Англии будущего, т. е. снова та же экскурсия, сопровождаемая беседой. Центральная часть книги, охватывающая несколько глав, — это беседа рассказчика со старым Хаммондом о самых разных сторонах жизни, быта, нравов утопийцев, а одна из глав так и называется — «Вопросы и ответы».
В «Красной звезде» А. Богданова тоже бросается в глаза обилие экскурсий и разговоров на экономические и тому подобные темы и каждый раз герой удивляется, недоумевает, спрашивает и получает ответы.
Даже Г. Уэллс при всей его изобретательности не может обойтись без экскурсоводов-толкователей; во всех его утопиях они присутствуют и, сменяя друг друга, исправно несут свою службу, разъясняя герою и читателю основные принципы Утопии. Особенно это показательно в самой светлой из его утопий «Люди как боги»; там эту роль при герое-наблюдателе последовательно исполняют Лев, Эльфред и мальчик Кристалл.
Герой мог претерпеть самые различные приключения по пути в Утопию, но как только он в нее попал, ему оставалось только наблюдать, спрашивать и удивляться. Увы, за многие годы, протекшие со времени создания классических утопий Т. Мора, Т. Кампанеллы и Ф. Бэкона, авторы утопических романов в этом плане не так уж далеко ушли от формулы Ф. Бэкона «спрашивать надлежит вам». Эту фразу произносит в его «Новой Атлантиде» управитель Дома чужестранцев, и так начинается знакомство путешественников с Утопией на острове Бенсалем. По сути дела с той же формулой мы встречаемся спустя ряд столетий в романе У. Морриса «Вести ниоткуда». Старый Хаммонд говорит рассказчику: «Спрашивайте меня, спрашивайте, о чем хотите, дорогой гость!»
Форма вопросов и ответов была ограничена прежде всего в сюжетных возможностях, поэтому утописты старались укрепить сюжет и активизировать героя. Среди классических утопий выделяется, пожалуй, в этом плане «Новая Атлантида» Ф. Бэкона. Правда, его путешественники остаются на острове Бенсалем по-прежнему наблюдателями, но автор ни на минуту о них не забывает, рассказывает, как они были приняты, как устроились, как сложилась их дальнейшая судьба. И позднее утописты старались нанизать познавательные экскурсии хотя бы на какое-то подобие сюжета, «закрученного» вокруг главного героя, в которого постепенно превращается традиционный наблюдатель из Утопии.
Далеко не всегда это вполне удавалось. Так, в романе Э. Беллами основная сюжетная линия — история любви Джулиана Веста — тонет в обилии экскурсий. Но вот Г. Уэллсу это превращение прежней описательной утопии в роман с действующим героем в центре и с прочным сюжетным стержнем удалось куда лучше. В его романе «Когда спящий проснется» внимание читателя занято не только обликом нового Лондона и образом жизни лондонцев будущего, не только новинками техники, но и судьбой Грехема, который в отличие от большинства его предшественников не ограничивается вопросами и недоумениями, а активно вмешивается в жизнь того мира, в котором он очутился, и оказывается вовлеченным в сложную борьбу. С его гибелью роман заканчивается.
Основу сюжета в романе «Люди как боги» составляет судьба мистера Барнстепла и небольшой разношерстной колонии землян, случайно попавших в Утопию. Все они тоже не просто наблюдают, но пытаются действовать, каждый в соответствия со своим пониманием случившегося. Активизация героя и прочный сюжет, естественно, в какой-то мере спасали утопию от описательности, но здесь выявилось одно существенное противоречие.
Пока герой оставался всего лишь наблюдателем, внимание автора целиком было отдано описанию Утопии, когда же он стал действительно протагонистом романа, Утопии пришлось потесниться. Волей-неволей писатель должен был локализовать действие вокруг героя, а это приводило к тому, что рассмотреть Утопию во всем ее великолепии уже не удавалось.
Так, в романе «Люди как боги» Г. Уэллса мистер Барнстепл «вдруг обнаруживает, что задает себе вопросы, на которые у него нет ответа, — об экономике Утопии, о любви утопийцев, об их борьбе»[633]. Правда, Г. Уэллс внушает читателю мысль, что ему важны не столько конкретные формы бытия Утопии, сколько уверенность в том, что «век Хаоса на Земле тоже в свое время изживет себя», и что нужно трудиться для торжества Утопии. Однако об этих конкретных формах ему поговорить все-таки хочется и, познакомив Барнстепла с мальчиком Кристаллом, Г. Уэллс постарался о многом рассказать — о системе воспитания в Утопии, о службе связи, о Пяти Принципах Свободы. И в этой части романа вновь чувствуется непреоборимая власть формулы «спрашивать надлежит вам», вновь побеждает описательность.
Чтобы освободиться от описательности, пришлось порвать с двумя традициями, которые, казалось, срослись с утопией настолько прочно, что без них утопию и представить было нельзя — нужно было отказаться от наблюдателя и от принципа «всеохватности».
Проблемы наблюдателя мы уже касались — он постепенно от наблюдений переходил к действию, а переселение Утопии в будущее неизбежно заставило в конце концов вовсе отказаться от него. Образ наблюдателя-рассказчика, как и путь в Утопию, подсказан был на первых порах романом путешествий: рассказчик отправлялся в морское плавание и рано или поздно приставал к зачарованному острову. Позднее, когда зачарованных островов поубавилось, а Утопия, благодаря идее прогресса, переселилась в будущее, такое путешествие стало проблемой куда более сложной.
Кстати, сам вопрос, как попасть в Утопию, может возникнуть только в художественном произведении, для трактата этой проблемы просто не существует. И с течением времени, как мы уже сказали, утопия, поселившаяся в будущем, отказывается от наблюдателя из прошлого. Тогда же отпала необходимость изобретать хитроумные способы попасть в Утопию, которые мог бы признать правдоподобными современный, отнюдь не легковерный читатель. Однако изображение самой Утопии это еще больше усложнило.
Уже активизация героя сузила возможности показать Утопию, поскольку это изображение нужно было согласовать с сюжетом. Но пока в Утопию попадал современник автора, ему многое было непонятно и непривычно, и вполне естественно, что утопийцы объясняли ему, а заодно и читателю, смысл новых явлений в своем обществе. Эти объяснения порой были сухи, унылы, но хотя бы сюжетно оправданы, теперь же подобные рассуждения становились противоестественными: ведь основные принципы социальных установлении превращаются в привычку, и людям вовсе не нужно о них подробно говорить. Утопию нужно было показать изнутри, а не глядя на нее со стороны завороженными глазами нашего современника. Это не всегда удавалось вполне.
В романах И. Ефремова, отважившегося дать широкую картину Утопии не со стороны, а изнутри, герои то и дело подробно разъясняют друг другу то, что им должно бы быть очевидно.
В этих трудностях, которые на всех исторических рубежах переживала утопия, повинна ее внутренняя противоречивость, то, что она с самого начала была одновременно «концепцией» и «сказкой», «схемой» и «картиной». Дифференциация между наукой и искусством в наше время очевиднее, нежели в века, когда рождался жанр утопии. Чтобы сохранить в себе «сказку» и тем самым закрепиться в сфере искусства, в новых условиях утопия должна была стать романом. А это и значило, что утопии нужно было отказаться не только от описательности, но и от принципа «всеохватности».
В прежние времена автор старался представить устройство Утопии в определяющих, главных признаках и охватить их как можно полнее. Такой этап в развитии утопии был закономерен и даже необходим — ведь Утопия была страной невообразимо далекой и совсем неизвестной. Т. Мор должен был рассказать все, что он знал о своей Утопии. Для современных утопистов это уже не является необходимостью, так как за многие века читательское воображение привыкло к Утопии, и, несмотря на значительные разногласия, а порой и противоречия во взглядах утопистов, постепенно в сознании людей закрепились некие основные принципы Утопии; они воспринимаются уже как незыблемые, а некоторые из них начинают проверяться самой действительностью.
Мы не всегда можем безошибочно увидеть, в чем и как «прорастает» Утопия в делах и событиях наших дней (ведь и Барнстепл у Г. Уэллса удивился, узнав, что его умерший друг был утопийцем), но довольно хорошо представляем, чего мы ждем от Утопии. Такая наработанность материала во многом создала предпосылки для перехода к качественно новой форме утопического романа, когда автор отказывается говорить вообще об Утопии, а говорит о чем-то единичном в ней, как и положено в романе, да и вообще в искусстве.
Последней значительной «всеохватной» утопией была книга И. Ефремова «Туманность Андромеды» (1957 г.), где нарисована величественная картина весьма отдаленного будущего, преображенной, чудесно благоустроенной Земли и огромного космоса, куда устремляется дружное, не знающее раздоров земное человечество. В романе был подведен своего рода итог исканиям утопистов, закреплены в сознании читателей основные принципы Утопии. Может быть, в этом и состоит значение книги И. Ефремова, в этом секрет ее всемирного успеха.
Это не значит, конечно, что после «Туманности Андромеды» не может более появиться ни одной утопии старого типа, где общество будущего изображается как бы с высоты птичьего полета. Превращение утопии в роман — процесс весьма длительный и противоречивый, утопии нелегко было отказаться от общего в пользу единичного, ведь она и родилась как рассказ не о частном, а об общем, не о человеке, а об обществе.
Новое это качество возникло и вызрело исподволь не в самой утопии, а в научной фантастике. В советской и особенно в западной литературе XX в. в огромном количестве появлялись рассказы, повести и даже романы, действие которых отнесено в грядущее, поскольку научная фантастика тоже ориентирована на будущее.
И как раз в этих повестях и рассказах намечается то качество, которого явно недоставало прежней утопии: все они рассказывали о чем-то единичном — о каком-то изобретении, космическом путешествий, открытии новых миров или других цивилизаций в космосе, — а будущее в них изображается в том объеме, в каком позволяет сюжет. Сюжет определяет масштаб охвата будущего в каждом отдельном произведении, а не просто придумывается для того, чтобы его показать.
В романе о будущем, где в центре внимания оказывается индивидуальная судьба или конкретное событие[634], приметы грядущего становятся необходимы, так как герой в любом произведении не может жить и действовать в вакууме, для этого нужна определенная среда. Пространство вокруг него — и материальное, и духовное — должно быть плотно заполнено предметами, явлениями, событиями. Правда, порой писатели, проявляя обычную для утопистов ненасытность, переполняют художественное пространство приметами времени. Тогда неизбежно нарушаются реальные жизненные пропорции и описательность вновь вступает в свои права.
Г. Уэллс еще в романе «Машина времени» подметил эту общую болезнь утопистов. Его Путешественник во Времени, попав в будущее, бьется над смыслом того, что открывается ему во время его беспорядочных скитаний, и иронизирует над наивностью утопических романов: «Вообще должен сознаться, что во время своего пребывания в Будущем я очень мало узнал относительно водоснабжения, связи, путей сообщения и тому подобных жизненных удобств. В некоторых прочитанных мною до сих пор утопиях и рассказах о Грядущих временах я всегда находил множество подробностей насчет домов, общественного устройства и тому подобного. Нет ничего легче, как придумать сколько угодно всяких подробностей, когда весь будущий мир заключен только в голове автора, но для путешественника, находящегося, подобно мне, среди незнакомой действительности, почти невозможно узнать обо всем этом в короткое время»[635].
Однако и сам Г. Уэллс не избежал столь обычной для утопистов перегрузки романов деталями, принципами и их пояснениями, что особенно ощущается в утопии «Люди как боги», где явно нарушена некая мера.
Весьма интересен в плане показа будущего опыт А. и Б. Стругацких, так как эволюция их собственного творчества как бы в миниатюре повторяет общую тенденцию развития утопической литературы. Была у них повесть «Возвращение (Полдень, XXII век)», где сюжет по сути дела безразличен, да там и нет единого сюжета. Цель авторов — как можно шире показать будущее. Одним словом, это была традиционная описательная и всеохватная утопия. Там были даже «выходцы из прошлого» — космонавты XXI в., оказавшиеся в будущем благодаря парадоксу времени. В повести «Стажеры» сюжет явно приспособлен для широкого показа грядущего. И только в зрелых повестях А. и Б. Стругацких будущее не описывается, а словно «проявляется» постепенно, как «проявляются» в обычных романах знакомые читателю формы жизни, быта, нравов, когда недостающие части картины как бы «дописываются» читательским опытом и воображением.
Мы довольно много узнаем о будущем из повестей А. и Б. Стругацких — о науке и фантастической технике, о научных и социальных институтах (Совет Галактической Безопасности, Комиссия по Контактам, Институт Экспериментальной Истории и пр.), о новых свойствах психики и навыках человека будущего (он может находиться под водой, проникнуть в зону радиации без особого ущерба для здоровья, понимать если не мысли, то скрытые эмоции окружающих, — но все это открывается читателю не сразу, не в щедрой расточительности описаний и пояснений, а в жесткой детерминированности сюжетного действия.
И у писателей постепенно вырабатывается ряд приемов, которым они неукоснительно следуют. Так, они упорно избегают каких бы то ни было отступлений и объяснений. Даже когда нужно рассказать об очень интересной гипотезе, авторы как бы «растворяют» ее в тексте своих повестей. В одном месте находим мы, например, неясное упоминание о Странниках, вызывающее сначала у читателя недоумение, затем возвращение к этой мысли как бы мимоходом (ведь герои-то говорят о чем-то им хорошо известном) и в целом создается рассказ о некоей совершенной цивилизации, оставившей следы своего пребывания в разных участках Галактики.
Это стремление уйти от описаний и объяснений заметно во всей фантастической и утопической литературе современности. Даже если автор избирает классическую схему утопии — человек из прошлого в будущем, как это было в «Возвращении со звезд» С. Лема, — герой (а с ним и читатель) познает это будущее эмпирическим путем и возле него нет «толмача», который готов ответить на любой вопрос и любое эмпирическое наблюдение тотчас же осветить принципом. Описаний в романе С. Лема немало, но они не воспринимаются как нечто самодовлеющее, так как «проявляют» воображаемое будущее не в концепциях, а в живой картине. Роман развертывается порой почти по детективной схеме — от загадки к разгадке, — когда читатель вместе с героем недоумевает, сталкиваясь с непонятным явлением, а разгадка не спешит прийти сразу же. Достаточно вспомнить хотя бы встречи