Мир искусства. Дягилев. Мамонтов. Первый номер журнала. Серов
Моя "конспиративная" квартира осталась мне очень памятной еще и потому, что в ней зародилась мысль создать художественный журнал. С этим предложением ко мне туда однажды пришел Дягилев Сергей Павлович, и мысль эта мне очень улыбнулась, потому что я уже мечтала о подобном деле, придавая ему большое значение и сознавая, что без критического художественного журнала страна как бы не имеет общения между художниками и обществом, тем более что все еще первенствовавшая школа передвижников стояла явно на ложном пути и продолжала тормозить и затмевать и без того отставшее от западноевропейского русское искусство и развитие вкуса в обществе. То, что когда-то было, может быть, и хорошо, для нашего времени устарело, и, когда, бывало, после заграничных выставок приходилось посещать русские, глаза бежали с одной картины на другую, а смотреть было нечего.
В дело журнала входил вкладчиком, кроме меня, Савва Иванович Мамонтов, и Дягилев однажды привез его ко мне, чтобы мы обсудили размер нашего участия и права в журнале. Мамонтов, известный меценат, державший несколько лет оперу в Москве, был человек со вкусом и, казалось, как нельзя лучше подходил для издателя и сотрудника нашего будущего журнала. Есть кучка людей, которая постоянно восхваляет Мамонтова за его оперу, ставит его на пьедестал, я же нахожу, что заслуга его, конечно, велика, но все же нужно посмотреть ближе и на то, что именно натолкнуло Мамонтова на эту деятельность. В Москве ни для кого не было тайной все то, что происходило за кулисами его оперы… Впрочем, это не мое дело, страдать приходилось от этого только его семье. Но, несомненно, если бы Мамонтов серьезно отнесся к журналу, то мог бы быть бесценным сотрудником, и потому я приняла его хорошо.
Так как я была неопытна в составлении условий, то обратилась к мужу и за советом, и за деньгами. Первые слова мои были встречены бурей. Он положительно восстал против моего намерения, хотя и понимал, что для меня такое дело было бы действительно интересно. Денежный же вопрос его окончательно возмутил.
— Верь мне, — говорил он, — тебя берут только за деньги. Что им твои художественные инстинкты, твои способности, вкусы и понятия?.. Ты всегда живешь в каких-то иллюзиях и прикрываешься громкими фразами: общественное благо, развитие общества, расцвет искусства, и этим только себя обманываешь…
Когда я приводила ему в пример Мамонтова, который решается вступить в это дело, он отвечал:
— Да что Мамонтову? Сегодня он сунется в одно, завтра в другое, да и почем ты знаешь, что им руководит?… А за Дягилева ручаюсь тебе, что ты ему так же интересна, как прошлогодний снег, ему нужны только средства…
Мне было очень больно это слушать, и я невольно спрашивала себя, так ли это? Но Дягилев в эту минуту пел соловьем, уверял меня, что никто, кроме меня, не может внести свет куда-то и во что-то… и т.д. Это было очень красиво, очень трогательно…
Я колебалась и раздумывала. Меня мучил вопрос, уж не лесть ли Дягилева толкает меня на этот шаг? И не раз я себе говорила: при чем же я тут, если он главный редактор? Ведь вся власть будет у него. Мне были очень неприятны слова мужа, и я от них никак не могла отделаться…
Но наконец я решилась. Сознание важности дела победило мои сомнения. Мало-помалу и муж сдался. Чего это стоило — одному Богу известно…
Давно я поняла, что, женившись на мне в возрасте сорока восьми лет, муж был человеком с уже сложившимся характером, вкусами и складом жизни. Он позволял себе много отступлений от прямых семейных обязанностей до нашей свадьбы, но, пресытившись неправильной жизнью, он захотел иметь в своем доме нарядную хозяйку, просто молодую, здоровую женщину, оставив за собой полную свободу действий во вкусах, порядке дня, продолжая такую же самостоятельную и независимую жизнь, как и раньше, и продолжал жить как бы на холостую ногу. Мои запросы к жизни, мои интересы, моя деятельность — не играли никакой роли в наших отношениях. Он ценил во мне только женщину, а не человека.
Как и в первом своем замужестве, я мечтала о другом. Я хотела сделаться товарищем, сотрудником мужа, его помощницей, единомышленницей… Мне казалось, что я настолько сильна и благоразумна, что могла бы быть ему хорошим советником, и по выходе замуж с нетерпением ждала того момента, когда муж поймет, что я ему преданный товарищ и друг. Но время шло, и много было случаев, в которых я как женщина могла сгладить, во многом помочь, облегчить и уравновесить, и в отношениях к людям, и в делах — но мои ожидания были обмануты. Муж во всем справлялся совершенно самостоятельно, и, какие бы ни были у него затруднения, он запирался в своем кабинете на несколько часов, сам все решал и в моем вмешательстве не нуждался никогда.
Часто о крупных, важных обстоятельствах, сложных делах и неприятностях я узнавала тогда, когда острота момента уже миновала. Это страшно огорчало и уязвляло меня. Не раз я упрекала мужа в этом, но он обращал мои слова в шутку, целовал и миловал меня, как целуют избалованного, капризного ребенка, который сам не знает, чего он хочет. Меня эти ласки обижали и доводили до слез.
Когда я ему доказывала, что в моей деятельности нет ничего "женского", все, что я начинаю, я довожу до конца, умею быть стойкой, энергичной и самоотверженной, — он делался серьезным и неизменно отвечал: "Да, ты умница". А на мой вопрос: "Почему же, если умница, я не могу тебе служить?" — он говорил: "Нет, жена должна только радовать мужа. Сильный мужчина не нуждается ни в чьей помощи".
Не раз я задавала себе вопрос, что мне делать, чтобы завоевать себе равное положение с ним. Сознание, что я для мужа только женщина, возбуждающая его чувства, до глубины души оскорбляло меня. Мои серьезные разговоры только забавляли его, и он почти всегда слушал меня со снисходительной улыбкой. Когда же возникали денежные вопросы, он не щадил ни выражений, ни обидных выводов…
Он охотно бросал деньги на туалеты, золотые вещицы, бриллианты, но почти не признавал, что у женщины могут быть и другие потребности…
Уже знакомый мне в нем дух противоречия объяснил мне многое в его характере, и я нашла способ всегда тратить сколько хотела на свои предприятия. Простое объяснение, почему я нуждаюсь в той или другой сумме, не удовлетворяло его, этого было мало. Но, найдя известную уловку, манеру обходиться с ним, я восторжествовала. Я поняла, что, если он видит во мне только женщину, я должна поступать как женщина.
Я пела и пела особенно увлекательно тогда, когда у меня была какая-нибудь цель. Он зажигался и делался податлив, как ягненок.
Я шла к нему в кабинет просить денег, но, получив отказ — вежливый, с поцелуем руки, — из просительницы превращалась в законодательницу, я требовала и говорила: "А я тебе говорю, что я так хочу. Прошу тебя, чтобы завтра это было сделано…" На это он вставал, целовал меня и, жеманясь, отвечал: "Princesse, votre volonté — c'est la mienne"[58]. И когда, сыграв роль капризной львицы, я, оскорбленная недостойной комедией, уходила от него, меня утешала мысль, что я делаю это не для себя, а ради идеи.
То же самое произошло и с "Миром искусства". После долгих объяснений и здравых доводов, я вдруг изменила тактику и объявила, что я так хочу и чтоб так было. Результатом было то, что муж принял у себя Дягилева и Мамонтова и условие было подписано. Мы вносили по 12 500 руб. в первый год на основание художественного журнала "Мир искусства"[59].
Дягилев был главным редактором, а за ним потянулась целая вереница его товарищей, сотрудников, в том числе и А.Бенуа. Мы все часто собирались на "конспиративной" квартире, рядом с нашим домом, и проводили там вечера, обсуждая разные вопросы относительно журнала, перебирая мои акварели для музея. Вместе с Дягилевым ко мне приблизились Серов, Головин, Коровин, маленький и бесталанный Нувель, родственник Дягилева Д.В.Философов, кроме того, бывали Левитан, Врубель, с которым я уже раньше была знакома, Бакст, Цорн и многие другие, чаявшие движения воды и желавшие попасть в журнал. "Конспиративная" квартира сделалась центром надежд и мечтаний о будущих благах. После деловых разговоров много пели, играли, шутили, смеялись. Нам подавали чай, орехи, сладости; время проходило незаметно, очень весело и приятно, и в то время отношения наши носили дружественный и сплоченный характер.
Вначале проект "Мира искусства" был встречен некоторыми передвижниками очень сочувственно. Репин казался в восторге… Васнецов настолько хорошо относился, что обещал для первого номера снимок со своих "Богатырей", которые только что появились на выставке и еще нигде не были воспроизведены, и другие свои вещи. Судя по всему этому, начало было удачно, и я видела залог успеха. Но, немного погодя, показались первые недоброжелатели: Репин вдруг переменил свое отношение к нам и стал ругать наше предприятие, а также весь наш кружок.
Вышел первый номер "Мира искусства" и наделал много шума*[60]. Васнецова этот номер явно не удовлетворил, и он стал в оппозицию к журналу, объявив, что ничего больше туда не даст. Мы чем-то не угодили ему в его биографии, и это окончательно восстановило его против нас. Так как по нашей программе в журнале предстояло еще много о нем говорить, то после его отказа давать нам что-либо я решилась на крупную жертву для журнала: приобрести на его выставке серию акварелей к Снегурочке. Он потребовал с меня 5000 руб., которые я пообещала ему, и мы как будто расстались друзьями. Я успокоилась немного за журнал и была довольна, что достала такой хороший материал. На другой день на той же выставке, куда я заехала еще раз, вдруг Васнецов ловит меня и просит переговорить с ним. Найдя укромное местечко, он говорит мне, что хотя очень польщен моим желанием приобрести у него акварели, но, обсудив мое предложение, понял, что это делается для "Мира искусства", а потому отказывается продать их мне.
Меня это поразило. Я начала убеждать его, что действительно я предполагала поместить их в журнале, но зато потом я хотела передать эти акварели в музей Александра III и что его опасения только отчасти справедливы. Но он был непоколебим и хотя мягко, вежливо, но уклонился от этой сделки. Увидав, что он не переменит своего решения, я с грустью, расстроенная, простилась с ним. У него был какой-то смущенный, виноватый вид в эту минуту, а я искренно была огорчена.
Много лет спустя, проездом через Москву, я пригласила его с нами пообедать, и тогда он, в присутствии мужа, напомнил мне об этом казусе, говоря, что никогда не забудет выражения моего лица в этот момент и как ему было совестно, что он сделал мне больно: "У вас было такое грустное, растерянное выражение…"
Задачей "Мира искусства" было выдвинуть молодых, способных и талантливых художников, заговорить о них в журнале и обратить внимание на них посредством выставки, которая бы воочию показала публике, что в России есть свежие и молодые силы, кроме передвижников. На этой выставке должны были фигурировать и старые, и новые художники - все, что было крупного, талантливого и яркого. Васнецов после выхода первого номера отказался прислать что-либо и на выставку, а Репин пообещал сделать три портрета, но, конечно, остался верен себе и не вполне исполнил обещание.
Я тогда была в Париже, и мы с Дягилевым много потрудились для этой выставки. Мы объехали всех любителей коллекционеров, собирая картины и портреты французских современных мастеров. Были в мастерской Больдиви, Уистлера, и, благодаря моему положению, артисты и любители доверили мне свои шедевры. Бенар[61]дал нам свой портрет Режан во весь рост у рампы. Мне удалось также уговорить одного коллекционера поручить нам пять-шесть картин Дегаза[62], и все эти вещи я везла уложенными среди моих платьев, к великому неудовольствию Лизы, говорившей, что это портит платья. Для спокойствия я застраховала их в 500 000 франков.
На выставке были также редчайшие образцы хрусталя Тиффани, которые я давно собирала и покупала у Бинга в Париже. В России они появлялись впервые, это была новинка. Там же были выставлены впервые ювелирные вещи Лалика, который поручил мне более чем на 50 000 ценных предметов.
Наконец, когда все было готово, мы увидали, что недостает только трех обещанных портретов Репина, которых он не прислал до последней минуты. Накануне выставки Дягилев ездил к нему несколько раз, но безуспешно и, вспомнив, что я часто вижусь с Репиным, впопыхах приехал ко мне, прося вмешаться в это дело. Репин как раз в это время давал урок у меня наверху в студии. Я попросила его после урока зайти ко мне. Когда он вошел, я сразу увидала, что он в очень дурном настроении, и, когда я спросила, почему он не присылает обещанных портретов, он стал ломаться, увиливать и, наконец, грубить. Я горячо убеждала его, говоря, что нехорошо не держать слово. Мы вступили в пререкания и, слово за слово, крупно поговорили. Репин был взбешен и, наговорив мне массу неприятного, ушел. Это был наш окончательный разрыв. На выставку он прислал только один портрет, да и то такой, который ничего не прибавил к его славе.
Открытие состоялось очень торжественно[63], в присутствии Великого Князя Владимира Александровича, Великих Княгинь Елены Владимировны и Марии Павловны, и я опять принимала их и давала объяснения.
Раз выставку посетил Государь. Не могу при этом не вспомнить один курьезный случай. Визит Государя был нам обещан, но день не был назначен. Раз, когда я сидела за завтраком, мне вдруг из дворца телефонируют, что Государь во втором часу намеревается посетить выставку. Я немедленно приказала закладывать карету и, увидав по часам, что не успею переодеться, решила ехать как была. Карета моя уже поравнялась с Зимним дворцом, как я увидала, что к подъезду подъехали сани Государя. Он вышел, сел и поехал. Я поторопила кучера и, не отставая ни на шаг, успела подъехать одновременно, сбросить шубу и встретить государя в дверях залы Штиглица. В это утро Дягилев со своей компанией, ничего не подозревая, где-то завтракал, и, несмотря на то, что я ему во все концы телефонировала, его нигде не могли найти. Таким образом, я одна встречала Государя, и ни Дягилева, ни художников, которых мы хотели представить Его Величеству, не было. Один Коровин, представлявшийся в этот день Великой Княгине Елизавете Федоровне, во фраке, не переодеваясь, совершенно случайно завернул на выставку, так, просто товарищей проведать. В передней он столкнулся с Дягилевым, которого наконец где-то разыскали и который сломя голову прискакал на выставку. Так как он был не во фраке — заехать домой переодеться он бы не успел, — то не мог представиться Государю и был в ужасном положении. Увидав Коровина, входящего в переднюю во фраке, Дягилев набросился на него, прося одолжить фрак, и где-то, за какой-то витриной, они обменялись платьем. Но надо сказать, что Коровин был на две головы ниже Дягилева и очень худощав, а Дягилев — очень плотный, грузный мужчина. Он с неимоверными усилиями напялил на спину фрак Коровина и явился перед Государем. Когда я, представляя его, подняла глаза и увидала его рукава, едва закрывавшие локти, торчащие манжеты, съеженную спину и всю его сдавленную фигуру — он едва переводил дыхание, — я не знала, куда мне глядеть и что говорить. Дягилев тоже едва удерживался от смеха и старался серьезно отвечать и давать объяснения. Мы боялись посмотреть друг на друга, казалось, еще минута — и мы разразимся безумным смехом, по счастью, мы выдержали, и все сошло благополучно. Уезжая, Государь очень милостиво простился со мной и сказал много любезного.
Вряд ли какая-нибудь выставка в Петербурге возбудила столько толков, наделала столько шуму, вызвала столько противоположных мнений, толков и разговоров — словом, глубоко взбудоражила весь художественный мир, все кружки и группы самых разнообразных направлений. Для большинства эта выставка была так смела, что они растерялись, не зная, что хвалить и что критиковать. Представители старой школы обрушились на нас со всей силой негодования, объявили ее "декадентской", объявили нас чуть ли не художественными еретиками, лишь немногие восхищались, в прессе же мы встретили явное неодобрение.
Когда портрет Режан красовался у нас на этой выставке, масса людей смеялась на ним, передвижники рвали и метали, призывая на наши головы гром и молнии, говоря, что это "гадость". Однажды я сама видела, как кн. В.Н.О-й и какой-то Преображенский офицер, стоя у портрета Режан, катались от хохота, а многие, не скрывая, выражали мне свое недоумение, как я могу показывать в Петербурге такую безвкусицу. Ответом этим людям послужило то, что через несколько лет на Всемирной парижской выставке Бенару за этот портрет был присужден "Гран-при". Встречая после этого знакомых, я дразнила их и называла слепыми.
Можно сказать, что наша выставка для петербургского общества была пробным камнем. Передвижники затянули его понятия в такую тину, так приучили вкусы к тулупам в натуральную величину и тенденциозной сентиментальной манере, что, конечно, выставка не могла понравиться большинству и быть им оцененной по справедливости. "Импрессионисты", "ориенталисты" и вообще все то, что не подходило к нашему тулупу, возмущало общество, и на меня с Дягилевым посыпались обвинения и насмешки. Меня даже прозвали: "мать декадентства".
На выставке, между прочим, фигурировало большое панно Врубеля "Русалки". Зная недружелюбное отношение общества к Врубелю, особенно передвижников, зная, сколько этот человек перенес обид и несправедливостей и как нуждается, я приобрела это панно, имея в своем доме подходящее для него место. Но "Мир искусства" в то же время был принят столь враждебно, что даже и это мое приобретение обрушило на меня целый ряд неприятностей. Отразилось все это в ряде самых неприличных карикатур Щербова, работавшего в "Стрекозе". Он, говорят, искал меня везде, чтобы нарисовать с натуры, но так как видеть меня ему не удалось, то он изображал меня всегда со спины или аллегорически.
Все это были неприятности, доставляемые враждебным лагерем, а этого, конечно, можно было ожидать. Но в скором времени для меня начались неприятности с той стороны, откуда я их совсем не ожидала и, напротив, за все мои труды и помощь была бы вправе ожидать только доброго отношения… Мамонтов поступил со мной в высшей степени недобросовестно. Оказывается, он подписал со мной условие накануне своего краха, который он, конечно, не мог не предвидеть, и потому внесенные им пять тысяч рублей было все, что он сделал для журнала. Таким образом, все расходы по "Миру искусства" пали всецело и исключительно на меня. Не говоря уже о том, сколько неприятностей со стороны мужа навлекло на меня это обстоятельство…
Почувствовалась перемена в отношениях ко мне и со стороны Дягилева. Имея дела с женщиной (с Мамонтовым он, конечно, больше бы считался), он стал вести журнал в направлении, совершенно противоположном моему желанию. Я считала непростительным пользоваться нашим журналом для травли людей, давно заслуживших себе имя, оцененных обществом, много сделавших для русского искусства, как, например, Верещагин, которому надо быть благодарным хотя бы за то, что он ввел в России батальный жанр. Деятельность его не должна была подвергнуться критике в той форме, как это позволил себе Дягилев на страницах "Мира искусства". Это был уже, можно сказать, классик. Отзывы о нем Дягилева шли совершенно вразрез с моими взглядами, ответственность же падала на меня.
После первой атаки Дягилевым Верещагина я горячо спорила с ним, упрекала, что он не предупредил меня, в каком тоне будет писать. Но Дягилев не обратил на мои слова никакого внимания и упорно продолжал в том же духе.
Мое имя, положение были гораздо более известны, чем имя Дягилева, который еще недавно вышел на это поприще. Он один большого значения не имел и не мог бы издавать журнала, а потому все выходки его на страницах "Мира искусства" отзывались всецело на мне, никто не хотел верить, что все это делается без моего ведома и согласия. Все это, конечно, создало мне массу врагов и неприятностей без числа. С некоторыми людьми мне пришлось иметь объяснения самого тяжелого характера, расплачиваясь за чужую вину.
Дягилев становился все смелее и смелее. Понемногу он и его приятели прекратили визиты в "конспиративную" квартиру и стали собираться на квартире Дягилева и там сочинять свои хроники, вышучивая и высмеивая всех и вся, задевая людей за самые чувствительные струны.
Бороться из-за денег, платить колоссальные суммы и за это получать одни лишь неприятности, как со стороны тех, кому даешь эти деньги, так и со стороны всех недовольных выходками журнала, нести на себе двойную ответственность — все это привело меня, наконец, к сознанию, что я действительно взялась не за свое дело. Но что было больнее всего, это то, что слова мужа о Дягилеве оправдались в полной мере. Не раз приходилось нам объясняться, но это каждый раз не улучшало, а обостряло наши отношения.
Таким образом прошел год, и снова возник вопрос о продолжении журнала. Дягилев приехал ко мне для переговоров, но я сказала ему, что с меня довольно полученных неприятностей и что я оставляю "Мир искусства". Конечно, это ему было неприятно: пользоваться лестью и вниманием всего художественного мира, и здесь, и за границей, и вдруг потерять это положение — это было ударом для него. Но я больше не могла. Взвесив все хорошее и дурное, виденное мною от Дягилева, я нашла, что дурного было больше…
Расставшись с Дягилевым, я не могла еще решиться порвать с "Миром искусства", все-таки это было что-то дорогое, с ним было столько связано, столько передумано… Вот почему года через два, когда Дягилев был очень стеснен в средствах и снова обратился ко мне с просьбой помочь ему (я получила длинное письмо от него, а затем и он сам приезжал ко мне в Талашкино), я опять помогла ему материально, давши пять тысяч рублей.
Спустя несколько лет вновь возник вопрос о моем вступлении в журнал как издательницы. Тогда я выработала новую программу, поставила Дягилеву известные условия, желая прежде всего придать журналу более национальный характер, оставить постоянные и неумеренные каждения перед западным искусством и заняться поощрением своего, русского, в частности прикладным искусством. Я не могла примириться с постоянным раздуванием "Ампира", вечным восхвалением всего иностранного в ущерб всему русскому и явно враждебным отношением к русской старине. И это в единственном русском художественном журнале. В связи с этим я потребовала изменить состав сотрудников журнала и пригласить Н.К.Рериха, очень образованного, уравновешенного и серьезного знатока дела. Также, в связи с изменением в направлении журнала, решено было о выходе из редакции А.Бенуа. Дягилев опять казался искренним и с чувством говорил:
— Да, что ни делаешь, а истинные друзья встречаются только раз в жизни… Много перед вами проходит людей, но преданный, верный друг — один в жизни…
Вскоре вышло объявление в газетах о принятии подписки на журнал с моим участием как издательницы. В списке сотрудников я прочла имя А.Бенуа. Дягилев и на этот раз нарушил наше условие и, как и прежде, не стеснялся со мной. Тогда я немедленно поместила в той же газете объявление, что никакого участия в журнале не принимаю и принимать не буду. Это и было смертью "Мира искусства". С тех пор я уже окончательно порвала с Дягилевым.
В то время как еще только зарождался "Мир искусства", я позировала Серову для портрета масляными красками. Серов понял мой характер, придал мне непринужденную позу, очень мне свойственную, и казалось, удача будет полная.
Однажды во время сеанса влетел Дягилев и с места в карьер напал на Серова, стал смеяться, что тот пишет даму в декольте при дневном освещении. Это было до того неожиданно и с первого взгляда так смело, что Серов смутился и, поддавшись его влиянию, тут же зажег электрическую лампу с желтым абажуром. Эта перемена освещения дала мне желтый рефлекс на лице и совершенно убила удачный колорит портрета. Но, несмотря на желтизну лица, мне все-таки очень нравился этот портрет, и, когда он был готов[64], я повесила его в кабинете мужа в его отсутствие. Вернувшись и увидав его, муж пришел в такое негодование, что приказал вынести его вон и сделал мне снова самую тяжелую сцену, говоря, что предпочитает видеть на своих стенах олеографии, нежели такие карикатуры.
Когда Серов, увидав князя и не дождавшись от него ни одного любезного слова, сам вызвал его на разговор о портрете, князь очень сухо ответил ему:
— Позвольте мне не высказываться. Когда человек молчит, это значит, что он не хочет сказать чего-нибудь неприятного.
С тех пор Серов сделался моим отъявленным врагом, несмотря на то, что я лично всегда ценила его талант и приветливо встречала его. Он никогда не мог простить мужу его слов и совсем не по-рыцарски вымещал их на мне.
Грустная эпопея портретов далеко еще не была закончена. Истории с мужем у меня были также и из-за портретов Степанова, Ционглинского, не говоря уже о Куренном, а из-за бюста Трубецкого, прожившего у нас в Талашкине три месяца и взявшего с меня за маленькую бронзовую статую 4000 рублей, муж пришел в такое неистовство в своем негодовании, что объявил мне, что больше ни одного портрета, ни бюста не оплачивает и, конечно, не допустит этой бронзы в своем кабинете, и тут же кому-то ее подарил.
Я должна сказать, что от души прощаю ему его неудовольствия и гнев. Но каково же было мне самой после всех мучений от позирования, после всех бесчисленных пыток, трат и жертв не получить ни одного, хотя бы сносного портрета. Это было поистине возмутительно…
У меня и сейчас сохранилось по крайней мере шесть или семь портретов ужасающего уродства, которые я берегу как образцы того, как не надо писать. Все, видевшие меня и их, изумляются, негодуют и верить не хотят, что все это сделано не нарочно.
Когда Дягилев устраивал историческую выставку портретов в Таврическом дворце[65]и объезжал все имения, в которых собирал их, он заехал и в Талашкино просить у меня портрет мужа работы Бона и мой серовский. Я пообещала, чем вызвала большое неудовольствие Киту, так как серовский портрет, забракованный мужем, сделался ее собственностью и висел с тех пор в ее комнате. Правда, нет ничего скучней, как посылать на выставку картины или портреты, висящие обыкновенно в ваших интимных комнатах. Они составляют как бы неотъемлемую принадлежность вашей обстановки, и поэтому непривычное пустое место на стене неприятно действует на нервы, колет глаз, в комнате чего-то недостает, как-то неуютно. Киту очень рассердилась на меня, когда я, не предупредив ее, распорядилась этим портретом. Но слово было дано, и я послала его в Петербург.
На открытие выставки я получила любезное приглашение от Великого Князя Николая Михайловича, но к сожалению, не могла приехать к этому времени в Петербург и поручила друзьям посмотреть, хорошо ли повешен портрет. Несмотря на все поиски и тщательный осмотр всей выставки, портрета нигде не оказалось. Началась переписка с Дягилевым, но он на письма даже не отвечал. Тогда я обратилась к Великому Князю с просьбой прислать мне портрет, раз он на выставке не понадобился. Великий Князь немедленно распорядился о возвращении мне портрета с извинениями. Оказалось, что все время выставки он провисел где-то в кладовой.
XIX