Лето в России. Москва. Талашкино
Мне пришлось вернуться в Россию. На лето я была приглашена погостить в деревню к А.Н. Николаеву, дяде моего мужа, со старшей дочерью которого я была дружна. Маша была добрая, сердечная, уже немолодая девушка, отлично понимавшая жизнь. В моей неудавшейся семейной жизни она во всем винила мужа и была всецело на моей стороне.
После деятельной жизни в Париже, после общения с талантливыми людьми, я снова попала в среду, хотя и хороших, безобидных, но малокультурных людей. Это были простые тульские помещики, которых на Руси тысячи. Жили они в деревне потому только, что у них волею судеб было имение. Редко из него выезжали, из года в год покорно поворачивая колесо жизни в том же направлении. Услышать что-нибудь интересное или поучительное в их обществе было невозможно. Маша одна старалась понять меня. Болтая с ней часами, мечтая вслух, я часто давала волю моему воображению. Она слушала и ужасалась.
— Боже мой, да чего же тебе еще надо? Ты хотела петь и научилась, поешь, как настоящая артистка.
— Что надо?… Я еще не знаю… Я считаю, что ничего в жизни не сделала. Пение? Это — забава, увлекательное занятие… Не этого хочет душа моя. Предположим, что мне даже придется по необходимости пойти на сцену, но какая же это деятельность?… Что я там могу сделать? За границей я хорошо насмотрелась на этот омут, называемый театральным миром. Великие таланты редки, а они одни только и могут его преодолеть, да и то какой упорной борьбой… Есть, конечно, путь, которым легко приобрести и успех, и театральные лавры для актрисы, и многие им пользуются без стеснения - продажа, потому что иначе при современных театральных нравах она ничего не добьется и умрет с голоду. Если она порядочная женщина или дура неумелая, то будь она со звездой во лбу, с месяцем под косой, ей все-таки ходу не дадут. Нет, артистическая карьера, это звук пустой… Помнишь, как сказал Муравьев: "Полезным можно быть, не бывши знаменитым - сметают счастие и по тропинкам скрытым"… Меня влечет куда-то… До боли хочется в чем-то проявить себя, посвятить себя всю какому-нибудь благородному человеческому делу. Я хотела бы быть очень богатой, для того чтобы создать что-нибудь для пользы человечества. Мне кажется, я дала бы свои средства на крупное дело по образованию народа, создала бы что-нибудь полезное, прочное…
Так мы с ней зачастую беседовали, бродя по аллеям старого парка или за бесконечным чаем у огромного потухшего самовара, осаждаемые миллионами назойливых мух, сидя далеко за полночь на балконе заросшего сиренью старого барского дома…
На зиму я поселилась в Москве и, устроившись с Маней и Лизой в трех уютных комнатках приличного меблированного дома, установила такой порядок жизни, чтобы по возможности оградить свою самостоятельность и без помехи продолжать заниматься пением. Несмотря на мои теории о театре, мне все-таки хотелось докончить начатое, достичь совершенства. Искусство увлекало меня, и я усердно повторяла свои арии и вокализы. Выбрала я Москву потому, что не смела ехать в Петербург: робость брала просить лично у матери денег на продолжение моих занятий. Из переписки с ней по этому поводу ясно было, что дело мое не выгорает. Ответы ее были резкие, обидные, неутешительные. Я была озабочена не только будущим, но и настоящим. Муж так запутал дела, что я в них едва разбиралась. Я не допускала и мысли, что все для меня кончено, но невольно в душу закрадывался страх, как бы не пришлось, смирившись, ехать обратно в прежние тиски: вся душа при этом возмущалась.
Еще одна мысль тревожно мучила: не хотелось видеть мужа. Сердце, мысли, чувства - все оторвалось от него, он растаял в моем воображении, казался таким ничтожным… С мужем у меня тоже завязалась переписка. Из нее видно было, что он еще ни к какому серьезному делу не пристроился, вырывая деньги то у моей матери, то у своих родных. Картина была безотрадная. Я дрожала при мысли, что вот-вот откроется дверь и он появится на пороге…
Опасения мои, к сожалению, были основательны. Однажды, вернувшись от Маши Николаевой, я застала его у себя преспокойно лежащим на диване. Мы стояли друг перед другом немые. Да и что могли мы сказать друг другу? С чего начать? Наши натуры, вкусы, привычки были разные. Я за это время много передумала, работала, развивалась и далеко отошла от той жизни, которую мы вели в первые годы замужества. Мы действительно были чужие…
Вероятно, в Москве у него тоже были места, где он мог предаваться своим излюбленным удовольствиям. Он тоже по-своему ценил свободу и потому, вероятно, остановился не в одном доме с нами, но приходил каждый день ко мне, точно изучая меня, держа себя каким-то наблюдателем.
Кроме Маши, ее брата и сестры, у меня бывали еще наши общие друзья, большей частью простые добродушные москвичи, которых я давно знала, когда бывала наездами в Москве. Один из них служил некоторое время в Петербурге, но, получив большое наследство, бросил службу и вернулся на жительство в Москву. Он не раз бывал у нас в Любани. Я знала его как очень порядочного человека, и мы были с ним давно большими приятелями. Но, к сожалению, за последнее время чувство дружбы с его стороны перешло понемногу во что-то другое. Эта перемена очень огорчила меня. От души жаль было наших прежних приятельских отношений.
Муж заметил эту перемену. К моему удивлению, он отнесся к ней, как мне показалось, сочувственно. У него было что-то на уме.
Раз он развил передо мной проект какого-то сложного крупного предприятия, для которого ему нужны были порядочные деньги. Хорошенько подготовив меня, настроив, он поручил мне повлиять на нашего приятеля, чтобы тот дал ему взаймы, прибавив при этом, что он уже пытался просить, но получил отказ. Конечно, первым моим движением было отказаться наотрез. Будь это раньше, я, может быть, ни минуты не задумалась бы, но, видя перемену в его отношениях ко мне, мне было очень неловко и неприятно исполнить это поручение. Однако мужа это не смутило. Он припугнул меня, серьезно угрожая чем-то для всех страшно неприятным. Я была очень расстроена. Пахнуло чем-то старым, пережитым, безгранично тяжелым… Ни слезы мои, ни мольбы не тронули его: он был непоколебим…
Борясь с собой, я оттягивала день за днем тяжелое испытание, а муж становился все настойчивее, безжалостно упрекая меня в эгоизме, в нежелании выручить его в важнейшую минуту жизни, от которой зависела вся его и наша с Машей будущность. Он настаивал, если не ради него, то ради ребенка, выручить его, говоря, что я не имею права, как мать, носиться с какими-то глупейшими предрассудками, пренебрегая интересами семьи. Он ставил вопрос так резко, так неумолимо взваливал на меня всю ответственность, что мне не оставалось никакого выхода. Мало-помалу он переломил мою волю. Я сдалась…
Н.Н., никогда не говоря со мной, давно уже видел всю драму моей жизни. То, что мне пришлось сказать ему, было для него уже не ново. По-видимому, он многое знал гораздо больше меня. С мужем он был только в приличных отношениях, в душе глубоко презирал его.
Настал тяжелый момент. Но Н.Н. был умный, чуткий и с первых же слов понял меня. Видя мое мучительное смущение, он ускорил развязку и согласился на все.
Но что было в этом самое оскорбительное, что донельзя покоробило меня - это возмутительный способ мужа: не рассчитывая на мои силы, вероятно боясь, что в последнюю минуту у меня не хватит мужества, он в течение всего нашего разговора преспокойно, "на случай", гулял по коридору, без стеснения покашливая, проходя мимо двери. Когда же, по его расчету, наши объяснения должны были окончиться, он преспокойно вернулся обратно в комнату. О… Как гадко было у меня на душе!…
Достигнув своей цели, муж, очень довольный и веселый, уехал. Я же осталась в каком-то смятении, с полным сумбуром в голове. У меня было какое-то нехорошее чувство. Мне было так не по себе, что я совершенно упала духом, забросила свои занятия — все мне опостылело. К жизни чувствовала полное отвращение. И тогда во мне поднялось возмущение. По правде, к чему нужна была вся эта борьба, к чему столько бесполезных страданий? За что такая ломка? Не проще ли надо жить, без этого постоянного претящего разлада со своей совестью, с действительностью?…
С Н.Н. мне стало невыносимо тяжело встречаться. Где-то в глубине души было совестно перед ним: хоть и невольно, но все же я сыграла на его чувствах и, не будучи в состоянии отплатить тем же, потребовала от него поступка исключительно во имя дружбы, закрывая глаза на истинные его побуждения, как бы не признавая, вычеркивая действительность. Что мне было делать? На что решиться? Играть комедию в благодарность, притворяться, ломать себя? Нет, я на это не была способна, не умела войти в сделку с собой. Я погибала от разлада и смущения. Все, что случилось со мной, не имело названия, но было непоправимо. Н.Н. тоже был растерян, сознавая, что произошло что-то неладное, имел вид человека с камнем на душе. С каждой встречей пропасть между нами росла, расширялась. Мы были безмолвны - для объяснения не было слов.
Отдалившись от всех, точно пришибленная, я днями валялась на диване с обмотанной головой, без мысли, без желания, с чувством отвращения к себе и ко всему окружающему, в безвыходной тоске. Когда я в один из таких дней лежала, уткнувшись носом в спинку дивана, за дверью послышался стук и чей-то голос окликнул меня. Я вскочила, дверь отворилась… Ко мне вошло спасение… Киту*[18], мой лучший друг, подруга моего раннего детства, разыскала меня…
Давно, еще маленькими девочками, мы дружно играли с ней на берегу необозримого моря, где волны, мягко раскатываясь, рассыпались у наших ног легкой белой пылью… Она была разумная, добрая — мы с нею ладили. Потом мы встречались подростками, когда у нас слагались уже вкусы, мысли, понятия, и тогда мы тоже во многом сходились. Ее детство было счастливое, мое — суровое. Между нами родилось сочувствие, взаимное доверие. Встречи наши были случайные, но каждый раз согревали душу, оставляя в ней что-то хорошее. Потом судьба повела каждую из нас по разным дорогам. Мы обе выросли, вышли замуж, успели разочароваться в жизни. Но, видно, нам суждено было снова встретиться. В Москве, в одном доме со мной, жила дама с девочкой одних лет с Маней. Дети наши познакомились, стали играть вместе, бегая вдоль длинных широких коридоров. Пришлось и мне познакомиться с матерью Маниной подруги. Это была болезненная дама, приехавшая в Москву к доктору из Смоленской губернии, где у нее было именьице. Вначале мы виделись часто из-за детей, потом - по привычке, мы обе были одинокие. Марья Васильевна Эверар без устали мне рассказывала о своем деревенском житье-бытье и, конечно, много и подробно о своих болезнях. Однажды она упомянула имя своей приятельницы-соседки, имя Киту. Я вздрогнула, но и виду не подала, что это имя мне знакомо. Понемногу я узнала, что Киту была замужем за князем Святополк-Четвертинским, что счастья в браке не нашла и что постоянно живет в своем имении, Талашкине, занимаясь с большой любовью сельским хозяйством. Это несомненно была она, моя маленькая подруга, которую я так любила, и я была рада, наконец, о ней услыхать. Мне почему-то всегда верилось, что когда-нибудь мы да встретимся. Я просила Марью Васильевну при случае написать Киту, что ей кланяется Маня, если она такую помнит. И вот, спустя недели три, вдруг вместо ответа стук в дверь, и на пороге Киту… В первую минуту мы обе растерялись. Надо было обойтись. Нельзя же сразу начать разговор по душе, когда не знаешь с чего начать.
Киту остановилась у нас в доме. Виделись мы постоянно. Темы для разговоров нашлись в конце концов неиссякаемые. Я в ней не обманулась: ее детская хорошая натура осталась тою же. Во взрослой в ней развилось много положительного. Она была очень уравновешенна и разумна. Но тут я должна остановиться. Одна из самых ярких черт ее личности — это скромность. Что бы она ни делала хорошего, дельного, она не любила, чтобы об этом говорили, предпочитая оставаться в тени. Зная, что я записываю впечатления моей жизни, она об одном просила меня: по возможности меньше о ней упоминать. Нас с ней сблизили вначале наши общие неудачи, и в области фантазий, надежд, широких замыслов мы говорили на одном языке. Понемногу я раскрыла Киту всю мою душу, показав ей без прикрас всю себя, дурное и хорошее, не боясь строгого приговора. Я была счастлива, наконец, хоть перед одним человеком быть такою, какая я есть.
Дружба — это чувство положительное всех остальных. Люди не прощают вам недостатки, дружба — всегда: она терпелива и снисходительна. Это — редкое качество избранных натур. В минуту, когда я погибала в разладе с собой, теряя почву под ногами, встреча расположенного ко мне человека, примирителя с жизнью, была для меня равносильна возрождению.
Видя мое пришибленное душевное состояние, Киту стала уговаривать меня приехать погостить к ней в деревню, уверяя, что перемена обстановки благотворно подействует на мои мысли: деревенская тишина успокаивает нервы, придает всему другую окраску. Взяв с меня слово приехать, она уехала с Марьей Васильевной. После их отъезда я окончательно осиротела, мне стало холодно, жутко…
Настала 6-я неделя Великого Поста. Всюду взялись за приготовления к празднику. Маша Николаева, с которой я меньше виделась за последнее время, благодаря присутствию Киту, тоже была поглощена такими же заботами: на ней лежал весь дом.
Перед этим торжественным праздником люди обыкновенно стараются сгладить взаимные обиды, сплачиваются, примиряются. Но нигде так не чувствуется приближение Светлого праздника, как в Москве. На улицах таинственное, безмолвное оживление. Все куда-то спешат с озабоченными, серьезными лицами. Март подходит к концу: талый снег, местами - камень. То звякнет, то замрет стук подков по мостовой. Чувствуется приближение весны. Церкви полны молящихся; в окнах, в ежеминутно отворяемых дверях мелькают набожно склоненные головы; пред мирными ликами иконостасов рдеют снопы свечей, теплятся задумчивые лампады; глухо, урывками доносится молитвенное пение. В воздухе носится унылый перезвон колоколов. Человек временно отрешается от жизненной суеты, молится, говеет — ищет Бога. Общественная жизнь замирает. Все это больно для одинокой, смущенной души. Одиночество чувствуется вдвое сильней. Пойти туда, в Божий храм, сосредоточиться, хорошенько выплакаться?… Нет, это не для меня. Мысли рассеяны, в голове пустота…
Мне сделалось невыносимо скучно. Захотелось до боли увидать искреннее, участливое лицо. Меня потянуло в храм дружбы. Наконец, в понедельник на Страстной, наскоро забрав Маню и Лизу, я села в поезд и поехала в Талашкино. Я положительно бежала из Москвы, оставя позади мои сомнения, угрызения совести, все, что за последнее время измучило меня и выбило из колеи. Одно чувство я уносила в душе: я была права перед собой.
Хорошо было в деревне. Уже слабели оковы зимы. Что-то примиряющее, живительное, веселое было в медленном пробуждении природы, пригретой улыбкой первых теплых весенних лучей. Меня все радовало, все занимало. Забавно было то скользить, то проваливаться, идя по дороге, убегающей вдаль потемневшей извилистой лентой. Весело было перескакивать с проталины на проталину на теплом солнышке, сидя на корточках, упиваться дыханием земли и запахом прелых листьев. Хорошо было смотреть в голубую прозрачную высь, в которой мудреным узором обрисовывались верхушки обнаженных, сквозящих деревьев. Отрадно вливались в душу звуки то отдаленного голоса, то лая собаки, то чириканья веселой птички, журчания бойких ручейков, бегущих из-под опавшего снега. Хорошо еще было ничего не думать, а, пригревшись на солнце, закрыв глаза, только слушать, как в природе все сговаривается, дышит и шепчется, набирая силы для чего-то нового, торжественного, готовясь, как невеста, к брачному наряду…
Талашкино хорошело с каждым днем, а вместе с ним оживала и я, обновляясь душой, идя рука в руку с природой. Возвращались надежды, любовь к жизни. Соловей, мой сладкий мучитель, по-прежнему терзал душу жгучими переливами, вызывая своим страстно-жалобным пением то слезы, то радостные порывы и мечты. Мало-помалу раскрылся рояль, песнь полилась, а за ней проснулся интерес ко всему. Прошлое, как уходящая гроза, где-то далеко еще глухо бранилось, все реже и реже напоминая о себе.
Мой решительный поступок многих рассердил. Муж прогневался, вероятно, потому, что план его удался лишь наполовину. Мать совсем перестала писать. Маша была недовольна тем, что я не к ней поехала на лето. Н.Н. уехал в деревню, усердно избегая всех. А для меня лето пролетело, как счастливый сон.
Настала осень, возник вопрос, кто и как устроится на зиму. Это было мое больное место. Несомненно, моим желанием было продолжать занятия в Париже, но, к сожалению, на это у меня не хватало средств, но вместе с тем я чувствовала, что надо же принять какое-нибудь решение…
Мы доживали последние сентябрьские дни. Погода была теплая, сухая, воздух недвижим. Старый сад стоял густой стеной и тихо, точно плача, ронял то тут, то там, как непрерывные слезы, желтый лист за листом. На горизонте, за садом, виднелся узкой полосой пожелтевший лес, а кругом перед ним широко расстилались опустелые поля, только рдели густые зеленя[19], вливая в душу спасительную надежду. Природа мирно шла на отдых, а бледное солнце дарило усталую землю последними прощальными объятиями.
Мы тихо брели с Киту по аллее, шурша платьем по густому ковру опавших порыжелых листьев. Она завела разговор о моих занятиях в Париже, говоря, что было бы непростительно забросить так хорошо начатое дело. Потом, заявив о своем желании ехать с Марьей Васильевной за границу, пригласила меня к ним присоединиться. Не обращая внимания на мое смущение, она спокойно прибавила, что мне не стоит тревожиться о материальном вопросе и что когда-нибудь мы сочтемся. Я так же просто приняла ее предложение, как она просто и спокойно его выразила.
С этого времени Киту сделалась моей нравственной руководительницей, как любящая старшая сестра. Ее положительность, уравновешенность служили противовесом моей чрезмерной чувствительности. Все, чего не хватало мне, было в ней. Простым, разумным словом она умела успокоить мои порывы отчаяния, сомнений, безотчетной грусти, непосредственно приводя меня к спокойному обсуждению минутного затруднения, и своей лаской и участием залечивала мои душевные раны. Незаметно для себя, рассудок мой заражался ее мудростью, все чаще и чаще беря перевес, а сознание, что я не одна, что есть на кого опереться, благотворно укрепило мои нервы.
Радостно, а главное, покойно было на душе.
VI