Первая встреча с Солженицыным

В декабре 1962 года на постоянную работу в журнал приехал мой друг и сокурсник по философскому факультету Леонид Пажитнов. Веселая встреча на вокзале. Некоторое время ждем на перроне: кто-то должен прийти за генеральской посылкой. Никого нет. Едем домой и весело распиваем генеральский коньяк. Неожиданно Лёня говорит: «Привез интересную публикацию в «Новом мире». Александр Солженицын, человек и писатель никому не известный. Говорят о повести разное. Вот, прочти».

Сел читать «Один день Ивана Денисовича». В момент слетел хмель. Просидел всю ночь. Потрясен. Закончив повесть, сразу вернулся к началу. Оно завораживало…

«В пять часов утра, как всегда, пробило подъем – молотком об рельс у штабного барака. Перерывистый звон слабо прошел сквозь стекла, намерзшие в два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота была долго рукой махать”.

Много раз повторял вслух это начало, вслушиваясь в музыку слов. И тогда пришла мне в голову мысль, что писал ее автор, проговаривая вслух. Когда в октябре 1965 впервые приехал к Солженицыну в Рязань в тот сарай (а как иначе его назвать?), где они жили с женой, прежде всего спросил: “Вы это писали вслух?”

Александр Исаевич вдруг очень обрадовался:

– Наташа, поди сюда! Он догадался.

– О чем?

– О том, что я писал вслух…

Лад языка. Лад повести. Это не могло остаться невыговоренным, невыкричанным. Весь “Один день…” – невероятный вопль, крик – от имени и во имя вот этого самого малюсенького “человечка”, по которому ни с того ни с сего проехало колесо истории. А он, как раздавленный муравей, корчится. И до сих пор корчится, не понимая ни причин, ни следствий, по которым ему должно вот так до конца дней своих корчиться. Взять все это, впустить в свой мозг, в свою душу – судьбинку человечка, одного-одинешенького, по которому красное колесо и проехалось, – почти невозможно. Почти невозможно. Но я-то хорошо помню те четыре часа утра, когда я дочитал. И вдруг понял, нет, не понял, а прочувствовал мгновенно всю чудовищную низость своего, нашего существования. Вот вам главное о том, что такое “Один день...”. Наверняка эту искру, этот удар вспомнит – с ознобом радости – каждый, кто тогда все прочитал. Боже мой, кто из нас сохранил это в себе до нынешних времен?

Утром говорю Лёне: «Солженицын – сейчас самое важное. Надо собрать все отклики на его повесть. Это оселок, вокруг которого все определится в ближайшие годы».

Леня неуверенно мычит что-то в ответ, не возражает, но и не хочет заниматься.

Засел за работу сам. В журнале был превосходно отлаженный отдел информации. Его сотрудницы для меня рады были стараться и прочесали немало газетных и журнальных изданий на разных языках. Собралось около 200 рецензий и откликов, в основном ругательных. Обратил внимание на одну глубокую и близкую мне по духу заметку некоего итальянца Витторио Страды (потом он стал моим близким другом).

Сел писать. Благословил меня Румянцев, в то время как ответственный секретарь А.И. Соболев и большинство членов редколлегии были настроены категорически против «очернителя» советского строя и социализма.

Тем временем в редакции плелись интриги вокруг статьи о Солженицыне. Соболев сказал, что не допустит «осквернения» коммунистического журнала. Но в июле уехал на Кубу. Помню, как после отъезда Александра Ивановича пришел ко мне в кабинет наш кадровик (и по совместительству сотрудник КГБ) и буквально бухнулся в ноги:

– Юрий Федорович, милый мой, хороший, помилуй, не губи.

– Да в чем дело?

– Мне Александр Иванович перед отъездом сказал: «Я Карякина знаю, он воспользуется моим отъездом и пробьет свою статью. А если ты это позволишь, то тебе тут больше не быть. А к тому же тебе квартира нужна, так знай, ты под распределение квартир не попал, а теперь уж точно не попадешь». – И, уже вставая с колен, тоном не просящим, а упреждающим произнес: – Ну что ты рыпаешься? Ведь все равно наша возьмет, как ты этого не понимаешь?

– Понимать-то понимаю, но, только если мы сейчас хоть чуть продвинемся, потом легче будет…

Уговоры кадровика на меня не подействовали. Я действительно, воспользовавшись отъездом ответственного секретаря журнала и заручившись поддержкой самых умных, а потому «ревизионистски» настроенных членов редакции, «протолкнул» статью (предварительно сделав более 20 вариантов). Статья вышла в сентябрьском номере за 1964 год (журнал появился еще в августе, поскольку всегда выходил с опережением) и получила огромный резонанс в Москве.

Там уже вовсю сгущались коммунистическо-реваншистские тучи. Готовился заговор против Хрущева, спокойно отбывшего отдыхать на юг. Солженицына обложили флажками. Было ясно, что расправа наступит скоро, только лишь уберут главного «кукурузника». И вдруг в коммунистическом журнале публикуется острый идеологический материал в защиту Солженицына и в развитие тех инициатив, что прозвучали на ХХ съезде, тех самых, которые новое партийное руководство стремилось побыстрее заглушить и забыть... Сегодня эта столь знаменитая тогда статья местами кажется мне неуклюже бронированной в марксистские клише. Но тогда кому-то она показалась «якорем спасения». Вскоре и совсем неожиданно для меня раздался ночной звонок из Москвы. Звонил Твардовский.

Уже предчувствуя конец хрущевской «оттепели», наступление партийно-номенклатурной реставрации и гибель своего детища – журнала «Новый мир», Александр Трифонович, как только прочитал статью о Солженицыне в «ПМС», решил перепечатать ее в сентябрьском номере своего журнала. Об этом и был ночной разговор. Статья вышла в «Новом мире» в начале октября (журнал Твардовского обычно запаздывал), а 16 числа того же месяца в СССР произошел государственный переворот – сняли Хрущева. Снятию «кукурузника» радовались многие. В нашей редакции даже такие «прогрессисты», как Женя Амбарцумов. Но я сразу сказал своим друзьям: это начало конца. Теперь пойдет реставрация сталинизма.

Октябрьский переворот означал начало конца и «румянцевской деревни» в Праге. Алексей Матвеевич Румянцев со всей своей молодой «ревизионистской» командой был уже не нужен, хотя просто выкинуть его не решались. Предложили почетное место главного редактора «Правды» (по номенклатурной разрядке им должен был быть член ЦК КПСС), а команду его решили разбросать. Тех, кто был посговорчивее и «гибче» в понимании новой линии партии, пригласили в аппарат Международного отдела ЦК. Тем, кто все еще оппозиционировал, – свободное трудоустройство. Оставили лишь сговорчивых «технарей» – переводчиков и редакторов, готовых работать по принципу «чего изволите?». Нельзя же было закрывать журнал и оставлять международное коммунистическое движение без его мыслящего органа.

Мне еще раньше, при Хрущеве, предложили идти работать в аппарат ЦК, в комиссию по расследованию преступлений Сталина и реабилитации политзаключенных. Это было бы для меня главным делом жизни. Я радостно согласился и ждал, объясняя друзьям: «Согласен на все, буду горшки за ними выносить, лишь бы пустили в партийные архивы». Но горшки выносить не пришлось. Решение о создании комиссии заболтали, замотали, спустили на тормозах, комиссию не создали. Новому голодному брежневскому руководству все эти «разоблачения» были как кость в горле, хотелось поскорее полноты власти и «стабилизации режима» на старых основах. А молодые марксисты-идеалисты, выступавшие за «социализм с человеческим лицом», только мешались под ногами.

В редакцию журнала «ПМС» направили матерого и хитрого «спеца», академика Францева. Умен, энциклопедически образован, знает иностранные языки, немного «барин», написал интересные книги по новой истории Запада («Талейран» и др.). Для разбуженных хрущевскими эскападами западных коммунистов лучше не подберешь. Ну а поскольку академик всю жизнь дрожал от страха перед большевиками и их властью, то готов был служить им верой и правдой.

Сразу понял при первой встрече с новым шефом – от меня решили избавиться. Предлог использовали самый грязный – донос руководителя испанской группы переводчиков. Его комнатка была рядом с моим огромным кабинетом, где собиралась пражская вольница – друзья, представители тех партий, что уже давно разочаровались в коммунизме, и позволяла себе самые смелые речи. К тому же много пили и шумели. Вот тебе и «поведение, несовместимое…». Впрочем, поставив на мне клеймо, член ЦК Францев отпустил меня на все четыре стороны. Главное было закрыть дорогу к цекистской карьере, но я туда, в аппарат ЦК, и не стремился, уже разобравшись в том, что выше назвал кадровой «воронкой».

Провожала меня почти вся редакция. Накануне отъезда устроили в мою честь футбольный матч. Две команды были сформированы по идеологическому принципу – те, кто за социализм с человеческим лицом, проще говоря, хрущевские недобитки, составили одну команду, а сторонники нового, брежневского партийного руководства – другую. «Наши» выиграли, потому что, во-первых, были помоложе, а во-вторых, в футбол играть умели в отличие от новых партийцев, не умеющих ничего, даже играть в футбол. Меня наградили специальной Грамотой «за активную игру в футбол в сборной команде редакции журнала “Проблемы мира и социализма”». Конечно, Грамоту сочинили и отпечатали (13 июля 1965 года) в нашей типографии друзья, которые потом дружно на этой Грамоте расписались.

А потом полредакции пришло на перрон вокзала. Пели, пили, прощались навсегда. Так в июле 1965 года кончилась для меня пражская жизнь, которую я определил бы теперь как «задержавшаяся юность». Это было прекрасное время хохм, доброжелательного хулиганства, вдохновения и работы.

Я убежал из Праги, как спрыгнул с эскалатора, который тащил «вверх». Мне уже осточертело днем просовывать, впихивать, протаскивать в журнал ревизионистскую контрабанду, а по ночам работать на себя. В дневную работу все больше попадало недозволенной «ереси», зато в мои ночные писания неизбежно попадало больше дерьма, чем хотелось бы. Позже, когда познакомился и сблизился с Эрнстом Неизвестным и Александром Исаевичем Солженицыным, резко заметил: разговариваешь с ними – говоришь и пишешь по-человечески, а только начнешь «прогибаться» под марксизм – все сразу мертвеет, скучнеет.

Моя первая статья о Солженицыне, которая стала для меня последней в журнале, сегодня мне представляется довольно примитивной. Но следует помнить, что на родине для многих людей, особенно среди интеллигенции, с большим сожалением расстававшейся с хрущевской «оттепелью», ее публикация в официальном коммунистическом журнале казалась еще каким-то отблеском надежды на то, что полной реставрации сталинизма не будет.

Из дневника

17 сентября 1964 Если меня хватит кондрашка или случится еще какая ни будь хреновина: более гениально честного человека на Руси, чем АИС – я за последние 50 лет не знаю.

СПЕЦКОР «ПРАВДЫ»

Летом 1965 года я вернулся из Праги в Москву. Из журнала «ПМС», если называть вещи своими именами, – выгнали. В аппарат Международного отдела ЦК – не пригласили, да и не пошел бы уже ни за какие коврижки. Друзья мои, уже работавшие там, – Черняев, Пыжков, Жилин – хоть и не растеряли еще полностью своего первоначального «ревизионистского» энтузиазма, начинали, однако, понимать, что вписывание «прогрессивных деепричастий» в очередной доклад генсека или в какой-либо еще докладец ничего решительно не меняет в том новом курсе, что взяла партия под руководством нового Ильича – Леонида Брежнева, – курсе на возрождение, пусть в несколько менее жестком виде, тоталитарного коммунистического режима. А это предполагало все усиливавшуюся борьбу с «инакомыслием», чистку всех печатных органов, в том числе и толстых литературных журналов от ереси хрущевской поры, закручивание гаек в социальной и особенно политической жизни.

Едва я огляделся в Москве, пригласил меня к себе А.М. Румянцев и предложил должность специального корреспондента «Правды». Должность, надо сказать, по тем временам была высокой, по меркам партийной номенклатуры приравнивалась едва ли не к секретарю райкома. В «Правде» работало всего 5 или 6 спецкоров, среди них Елена Кононенко, Юрий Черниченко, Тимур Гайдар, Лев Делюсин. Все они были на особом положении в газете. Приходили на работу, когда считали нужным. Писали о том, что считали нужным. Конечно, свобода эта была в рамках позолоченной клетки. Но даже такая «свобода» остальным работникам газеты, вынужденным денно и нощно праведно трудиться на идеологическом фронте, казалась небывалой роскошью. И спецкоров все тайно ненавидели.

С предложением шефа я, конечно, согласился, оговорив, что писать буду, что захочу.

– Да уж знаю тебя, товарищ непутевый, – обнял меня Румянцев и принял в штат.

Я сразу включился в работу. Алексей Матвеевич привлек меня к написанию статьи в защиту интеллигенции. Помню, участвовал также Николай Иноземцев, человек либеральных взглядов, широко образованный, но державшийся, особенно с незнакомыми людьми, крайне сдержанно. Статья вышла в начале октября за подписью Румянцева и сыграла важную роль в предотвращении намечавшихся по инициативе «Железного Шурика» (Шелепина) репрессий против интеллигенции. Для меня же она имела весьма печальные последствия, о чем расскажу чуть позже.

В то время в Москве бурлили вольнодумцы, но их аудитории ограничивались в основном московскими кухнями. Я сразу попал в водоворот таких встреч. После относительно спокойной и одновременно вольной пражской жизни Москва меня ошеломила.

Александр Трифонович Твардовский, успевший напечатать (перепечатать) мою статью о Солженицыне до октябрьского переворота 1964 года, пригласил к себе. Разговор был невеселый. Твардовский понимал, что журналу его остается жить недолго. Как-то наивно сказал мне: «Будь у меня на руках вся собранная вами подборка рецензий на повесть «Один день Ивана Денисовича» (а мы набрали по мировой печати около 500 откликов. – Ю.К.) еще тогда, летом 1964 года, пошел бы с ними в ЦК. Еще поборолся бы».

Он ведь был одним из тех, кто до последнего верил, что Солженицын получит Ленинскую премию, а это, в свою очередь, позволило бы создать совсем иные исходные позиции для боя и за него, и за журнал.

Для меня журнал «Новый мир» стал любимейшим пристанищем в непонятной еще московской жизни. Знакомство с Володей Лакшиным, с Асей Берзер было счастьем. Приглашение к обсуждению некоторых работ, а порой и к редакторскому застолью казалось мне совершенно незаслуженной наградой. В «Новом мире» познакомился я с Эммочкой Коржавиным, ставшим мне другом на всю жизнь, с Камилом Икрамовым, человеком по доброте и открытости сердца ни с кем не сравнимым.

Но было немало и других встреч и застолий, где я, называя вещи своими именами, «лопух лопухом», сделался легкой мишенью для гэбэшных провокаций. Одна из них, в доме Петра Якира, где собирались очень разные люди, в том числе и нечистоплотные, и просто провокаторы, чуть не кончилась для меня потерей глаза и рабочего места.

Пришел я к Петру после напряженного дня работы над той самой статьей Румянцева, положил в портфель верстку, намереваясь по своей пражской привычке еще ночью поработать. Народу было у Петра, как всегда, много. Народ сборный и в основном уже пьяный. Я тоже, конечно, выпил, и тут у меня на глазах какой-то парень стал грубо приставать к молодой девочке, из подружек Якира. Я как дурачок заступился. «Обидчик», почему-то очень довольный, предложил «выйти – поговорить». Я не сразу, но пошел. В голове было – надо еще «почистить» статью. И в подворотне большого сталинского дома около метро «Автозаводская», где Петя Якир, как сын репрессированного и сам пострадавший от репрессий, получил квартиру, на меня навалились двое парней. Хоть я был тогда малый спортивный, но против их приемов не нашел своих. В общем, хорошо меня отдубасили, подбили глаз (благо, в Глазной больнице у Белорусского по «скорой», ночью глаз мне спасли) и, главное, забрали портфель. А ровно в 9 утра у Алексея Матвеевича Румянцева раздался звонок от председателя КГБ Семичастного, который язвительно заметил: «Хороши же ваши сотрудники. Напиваются и теряют верстки статей». – «О чем речь?» – «Да о вашей статье, Алексей Матвеевич. Верстку потерял ваш помощник Юрий Карякин».

Это был для меня первый урок московской жизни.

Детдома

Не сразу, но нашел в газете свою тему. Помог Достоевский. Последние два года жизни он ездил по сиротским домам. Я же за пятилетнюю пражскую жизнь оторвался от России. Чувствовал – ничего не знаю. Отсюда и родилась первая тема – «Детдома»: написать о том, в каком состоянии находились детские дома в стране. Решил поехать в провинцию, сначала в Саратов, потом в Мордовию, в Саранск.

Первая поездка – в Саратов. Встречает первый секретарь. Сразу везет на заседание обкома. Конечно, мне не верит, как и никто не верил, что я приехал собрать материал о детских домах. Дескать, «детские дома» для прикрытия, на самом деле – разведка сверху о состоянии дел в области. Поэтому все со мной заигрывали.

Итак, сразу попал на заседание обкома. Обсуждают самый важный вопрос – что делать с рабочими фабрично-заводского района города Энгельса (левый берег Саратова)? Первое потрясение для меня: зарплату платить нечем, боятся взрыва недовольства. Что делать? «Первый» (секретарь) предлагает:

– Кинем туда запас водки. Потом заплатим.

Все поддерживают. Выход найден.

С продуктами в городе плохо. В райкомовской столовой подали котлеты из китового мяса. Чуть не подавился.

Не утруждая себя больше тем, чтобы убедить секретаря обкома в своем профессиональном интересе, уезжаю из Саратова в Вольск, как и планировал. Готовясь к поездке, собрал кое-какую статистику: из приблизительно 1800 домов при советской власти построено не больше десятка. Лучший – в Вольске. Решил: поеду сначала в лучший, а потом в худший.

В Вольске меня встретил невероятной энергии директор макаренковского типа. Ребята сами построили свой дом, превосходный. Высок процент выпускников, поступающих в вузы.

Встреча с Бахтиным

Вторая поездка – в Краснослободск, в Мордовии. Лечу в Саранск. Встречает меня, как положено по партийному регламенту, представитель райкома партии. Молодой человек, кажется, секретарь райкома комсомола, извинился за занятость шефа – партийного секретаря – и тут же похвастался, что тоже кончал университет и теперь пишет диссертацию о Шиллере. Я почти автоматически вспоминаю и говорю ему о том, что молодой Достоевский любил Шиллера. В ответ слышу:

– Вот и мой научный руководитель говорит мне об этом.

– А кто ваш научный руководитель?

– Бахтин.

– Это какой же Бахтин, уж не Михаил Михайлович?

– Он.

Это сообщение едва не повергло меня в ступор. Я уже знал работы Бахтина о Достоевском и Рабле. Знал о том, что он был выслан из столицы много лет назад. Но предположить, что он уцелел в сталинской мясорубке, что он жив, да не только жив, а вот, находится совсем рядом, было каким-то чудом.

– Немедленно едем к нему!

– А как же шеф? Он ждет вас в райкоме партии, – заблеял комсомольский аспирант.

– Подождет. Никуда не денусь. Вы хоть представляете сами-то, кто ваш руководитель?!

Так я очутился в доме Михаила Михайловича Бахтина в Саранске.

Вернулся далеко за полночь.

На другой день отправились в намеченный по плану детдом в Краснослободск. По пути нас останавливает ливень. Дальше не проедем, говорит шофер. Предлагает заглянуть в другой детдом, для глухонемых, что совсем рядом.

Заехали туда наобум. Там понятная паника. Я сразу попросился на урок. Дети мычат: «УУУууу-у-у… Улетают журавли…»

Попросил дать письма учеников. Струсили, но под нажимом дали. Случайно нашел главное письмо.

«Письмо от Николая.

Привет из Краснослободска! Здравствуй дорогая моя любимица Катя Мартынова Алексеевна. С горячим большим приветом и любовью шлю я тебе чистосердечный привет и желаю хорошего здоровья для жизни...

Я думаю, что у вас есть глухих детей мальчики эти любовь от тебя.. да что мне не обижайся и поэтому что за месяц я никогда получил ответ, а мне когда получим, но вдруг меня думает почему не хочется письмо ответ меня что сделал, как верил, что у вас есть любовь от Кати но мне не обижайся... Но если стесняет отвечай не или хочется любовь напиши письмо мне верно. Потому что есть в Белоруссии для глухих девушки любви от меня. А мне не хочу любви с Верой Голотовой, потому что это очень плохая человек... Я люблю очень прямо тебя...

Я родился в 1945 году деревня Астрадамовка. Я учусь в 8 классе. Осталось учиться только 3 месяца и тогда до свидания все 8 девочки и 3 мальчики, с которыми живем... У нас есть в интернате по телевизору. У нас опять по телевизору «гусарская баллада». За это очень большое хорошо, что мне понравилось это кино сразу от легкие сердечную любовь от Кати...

Ты любишь другого юношу кого? Но ты нельзя полюбить другую мальчику. Я очень тысяч прошу с тобой любовь от Кати. Ясно! Много писать нечего, скорее увидимся и тогда обо всем поговорим. Белорусы девушки очень много любовь от меня... Мы с другой мальчики разговаривали о Кате, очень плохая, как карликовая девушка, но мне все равно очень сердечную горячую прямо любовь от Кати... Я ВЕЧНО СОН ОТ ТЕБЯ. ЛЮБВИ ТЫ МОЯ НАВЕЧНО...»

Не знаю кому как, но мне кажется, что здесь пробуждается что-то гениальное, неистребимое в человеке. И эта жажда жизни, света и вместе с тем трогательная неумелость себя выразить присутствуют, вероятно, в каждом человеке. Читая и слушая это письмо, опять воочию видишь и осязательно чувствуешь, что присутствуешь при действительном чуде. Казалось бы, обреченное навсегда быть бессмысленным «вещество» на наших глазах превращается – превратилось! – в «вещество» одушевленное, существо одухотворенное, прекрасное.

Возвращаюсь в Саранск. Прежде всего иду к Бахтину. Читаю письмо. Он: «Ради Бога, сохраните, напечатайте. Это гениально. Какой язык: он корчится, обретает форму! А ведь тот, кто пытается выразить свои мысли, лишен и слуха и речи».

Рассказываю ему о своих впечатлениях: эти несчастные дети рождаются глухими и немыми и могут долго не подозревать о том, чего они лишены. И вот из этого «вещества», из этих живых, но еще духовно мертвых обрубков – путем невероятных усилий – воссоздаются люди. Воссоздаются людьми же. Учителями, воспитателями, их самоотверженным и донельзя изнурительным трудом, который далеко еще не так ценится, как того заслуживает.

Поездка моя была настоящим отрезвлением от сытой пражской жизни. И конечно, принесла небывалое счастье – знакомство с Бахтиным. На прощанье он подарил мне свою книгу «Проблемы поэтики Достоевского», с дарственной надписью. Храню ее как главное мое сокровище.

Возвращаюсь в Москву. Румянцева уже сняли. Отправился дорогой мой академик Алексей Матвеевич в Российскую академию. Пост главного редактора «Правды» занял Зимянин. Чинуша, мертвые мозги, извращенно-идеологический взгляд на все: не интрига ли, не подвох ли?

Мою статью «О детдомах» принял в штыки.

– Вы на что намекаете? Что на детдома денег нет, а нам дачи строят?

Вот уж проговорка так проговорка! Видно, остатки совести зашевелились. Но он тут же взял себя в руки. Потребовал начать статью с постановления партии и правительства о… Потребовал усилить материал о положительных тенденциях в…

Разругался я с главным вдрызг. Понял, что работать с ним не смогу. Но статью о детдомах все-таки напечатал. Пришлось пойти на некоторые уступки.

Вторую тему выбрал о школах. Как, когда выявляются способности каждого ученика, как формируется личность человека в школе? Вроде бы и отказать мне в этой теме Зимянин не мог, но и понимал, что даст шанс, чтобы потом уж навсегда расстаться со мной.

А пока (это «пока» растянулось еще на полтора года), пользуясь широкими возможностями спецкора, лечу в Новосибирск, в Академгородок, будущее советской науки. Там и школы особенные, там собрались молодые и маститые ученые, там знаменитый клуб «Интеграл», куда меня пригласили выступить вместе с писателем-хирургом Юлием Крелиным.

Январь 1967. В самолете мы устроили небольшое хулиганское представление. Выпив для храбрости, начали распевать советские песни, прославляющие Отца и Учителя всех народов. «О Сталине мудром…» и прочее. Вроде формально запретить нам этого нельзя. А наблюдать за публикой очень интересно. Пели, пели, пока репертуар не кончился да сон не сморил.

На аэродроме нас, кажется, встретили. Помню, в машине клевал носом, прилетели в 5 утра. Вдруг Юлька расталкивает меня и кричит: «Каряка, смотри, что здесь делается!» Выглядываю в окошко. Через всю улицу протянуты лозунги: «Свободу Гинзбургу и Галанскову!» Не удивляюсь и говорю спокойно: «Все верно. Они же живут в свободном ученом мире. Им можно говорить всю правду».

Но уже через пару часов мы становимся невольными доносчиками. Дело в том, что меня спозаранку принимает секретарь райкома городка Володя Можжин, мой товарищ по философскому факультету. Разумеется, на столе бутылочка коньяка, радостная встреча. И тут я ему и говорю:

– Ну, Володька, у вас и жизнь! Свобода, так свобода. Прекрасные лозунги встречают приехавших в городок: «Свобода Галанскову!».

Тут секретарь вскакивает как ужаленный.

– Какая еще свобода Галанскову? Где вы видели?

– На главном проспекте, поперек дороги.

А ему уже докладывают. У чекистов паника. Лозунги снимают. Коньячок остается в нашем распоряжении. Партийный лидер с чекистами бросаются на амбразуру.

Была у нас замечательная встреча с академиком Александровым. Повздорили с атомщиком Будкером, которому Крелин все пытался доказать, что не надо было делать атомной бомбы. Познакомились с социологом Владимиром Шубкиным (тоже стали друзьями). У меня складывалось впечатление, что мы попали в маленькую сибирскую Прагу. В общем, распоясались. А уж на своей лекции в «Интеграле» о Достоевском и Солженицыне я наговорил такое, что по приезде в Москву получил по полной программе и Зимянин с удовольствием сообщил мне, что с работы меня уволили.

Я с ним спокойно согласился, предложив ему еще один аргумент в пользу моего увольнения: я не спринтер, а стайер, бегать на короткие дистанции не могу и потому для газетной работы не гожусь. Распрощались. Статью о раннем выявлении способностей учеников в школе я все-таки написал, но опубликована она не была.


Наши рекомендации