За «мирный путь» к социализму
Приехал я в редакцию журнала с идеей «мирной революции» и «мирного пути к социализму», т.е. прихода коммунистов и социалистов к власти не путем насилия, а используя законные формы борьбы – через выборы. Правда, уже первые беседы с настоящими коммунистическими лидерами насторожили. Я им аргументированно излагаю идею борьбы за власть на выборах (в те годы такова была и официальная установка Москвы, искавшей пути к мирному сосуществованию). Вроде даже их убеждаю, а потом, наивный дурачок, спрашиваю: «Ну, допустим, коммунисты победили, пробыли выборный срок у власти, а потом, на следующих выборах, потерпели поражение, что будете делать?» Ответ всегда один: «Власти не отдадим. И к черту новые выборы». Ответ неприятно поражал – как же так, ведь договорились играть честно, по правилам! Иногда прямо возражал своим собеседникам. За одно такое возражение получил донос в ЦК КПСС от ретивого иностранного коммуниста, члена политбюро индонезийской компартии. Но прошло еще немало лет, пока понял наконец, что для большевистского руководства, да и для «настоящих» вождей коммунизма нет и не может быть никаких правил: нарушать, взрывать все и всяческие правила – вот их единственное правило.
Тем не менее в майском номере журнала за 1962 год опубликовал статью «О мирном и немирном путях социалистической революции», подписав ее придуманным Амбарцумовым псевдонимом – Г. Кар. И статья эта для того времени оказалась настолько неожиданным новым словом, что ее перепечатали во многих изданиях, отнюдь не только коммунистических и социалистических, увидев в ней свидетельство поворота Москвы к новому курсу: отход от политики «холодной войны», ориентацию на мирное сосуществование с капиталистическим миром. Вот некоторые выдержки из этой статьи:
«Международный коммунизм сделал в последние годы новые и важные выводы о путях развития социалистической революции…Вопрос о путях революции всегда является для коммунистов не только вопросом тактики, но и всего их гуманистического мировоззрения… разрядка международной напряженности серьезно облегчает решение назревших социальных задач в капиталистических странах… Мирная революция осуществляется с помощью разнообразных средств. Одним из ее важнейших орудий может быть парламент.
В каком отношении находятся сегодня демократия и социализм, реформы и революция? В чем особенности революционной ситуации нашего времени?.. Как ликвидируется и преобразовывается старый аппарат власти в случае мирного и немирного развития революции? Какую позицию во время революции может занять армия?.. Жизнь идет вперед. Она ставит массу новых задач».
Вообще же за годы работы в журнале «ПМС» я, как, впрочем, и другие «консультанты», написал немало «ревизионистских» статей, которые всегда имели подписи разных генсеков (генеральных секретарей) братских компартий. Тактика всегда была одной и той же: «консультант» приезжал к первому (или генеральному) секретарю, либо тот приезжал на отдых в Союз и к нему посылали для работы все того же «консультанта». Велись долгие или недолгие разговоры на заданную тему. «Вождь» излагал свои соображения, если они у него имелись, или просто выслушивал «консультанта», понимая, что за ними стоит «генеральная линия» первой и самой богатой коммунистической партии мира. Но надо было обязательно заручиться согласием «автора» статьи на публикацию, хотя писалась она потом уже в редакции журнала, зато гонорар получал тот, чья подпись появлялась в номере. Сколько денег тратилось на каждую статью!
Так пришлось мне писать статью за Макса Реймана, для чего ездил в Берлин. В этой первой своей поездке за рубеж «опростоволосился» на таможне, декларировав всю сумму (в долларах, конечно), которую вез в качестве «братской помощи» КПСС. Готовившие эту поездку чиновники из аппарата ЦК просто забыли предупредить меня, что декларировать ничего не надо. Но поскольку все происходило в таможенных границах социалистического лагеря¸ дело быстро уладили.
Писал статью за финского первого секретаря коммунистов Вилли Песси, что дало мне возможность вольготно прожить месяц в замечательной стране Финляндии. Иногда выполнял и более сложные заказы. Например, впервые на страницах коммунистического журнала была опубликована статья английского лейбориста (левого крыла) Кони Зиллиакуса. Поездка в Лондон, знакомство с очень интересным молодым английским политиком и потом, при прохождении статьи через редакционный совет (читай, через Международный отдел ЦК, его курировавший), настоящее сражение за то, чтобы в коммунистической печати были изложены взгляды лейбориста. Тогда казалось, что каждое «новое слово» в столь уважаемом и издававшемся чуть ли не на 30 языках журнале – это победа над заскорузлыми марксистами-сталинцами. Теперь, оглядываясь назад, нельзя не признать, что журнал «ПМС» был прекрасной кормушкой как для генеральных секретарей и их помощников из братских компартий, так и для «консультантов» Международного отдела ЦК, как, впрочем, и для всей обслуги журнала, от переводчиков и машинисток до наборщиков специальной пражской типографии.
Но были и настоящие «прорывы». Таким «прорывом» для меня стала моя первая статья о Достоевском: «Антикоммунизм, Достоевский и “достоевщина”» в майском номере за 1963 год. Название придумал хитроумный Иван Фролов (после работы в журнале ответственным секретарем он служил в ЦК, умудрился в 1990 году стать последним членом Политбюро КПСС и помощником М.С. Горбачева). Воинствующее название должно было усыпить недремлющее око цекистских надсмотрщиков, а содержание – дать пищу для ума интеллектуалам.
Весть об этой статье разнеслась по Москве и Ленинграду, а потом докатилась и до провинции. Ведь статья эта, несмотря на то, что в ней было много заградительных оговорок, стала своего рода «амнистией» Достоевскому на родине, в Советской России, где он был в течение десятилетий советской власти едва ли не «запрещенным» писателем».
Статья получила широкий и добрый резонанс. Но чем дальше я от нее отходил, тем больше меня что-то беспокоило. В конце концов я решил отдать себе ясный отчет – что именно. И, не сразу конечно, сформулировал для себя основные пункты моего беспокойства, все между собою, конечно, связанные.
Я писал статью так, как будто мне все или, по крайней мере, самое главное о Достоевском уже известно. Я, естественно, прямо так не думал и, наверное, возмутился бы, если бы кто-нибудь мне об этом сказал. Но тем не менее фактически это было так. Я находился как бы в ситуации знания, которое оставалось только обнародовать. Но...
Загнать себя в ситуацию незнания – вот что самое нужное, трудное и почти недостижимое (очень уж страшно). И если иногда что и получается стоящее, то лишь как результат этого «загона» и последующего «спасения». Главная же беда в том, что невольно делаешь только вид, будто познаешь, а в действительности – подделываешь познание, подтасовываешь все под уже известный тебе результат. Не решаешь задачу, а подгоняешь «решение» под заранее данный, «подсмотренный» ответ – как школьник. Но школьник, в отличие от тебя, прекрасно знает, что «ответ» он просто списал, а у тебя – сотня самообманных ловушек на каждом шагу.
Я не понимал или остро не осознавал, что думать над Достоевским – это значит познавать уже познанное им. Познавать познанное, а не рассказывать о якобы тобой познанном. Тут требуются особые усилия, особая, что ли, тренировка для самообуздания.
Я писал о Достоевском, в сущности, не как о художнике, но как о философе и социологе. И сам писал не как критик художественных произведений, а как социолог. Стиль цитирования был соответствующим. Получалось, что весь Достоевский играл роль только «лишнего подтверждения» уже опять-таки известного заранее тезиса, пусть самого распрогрессивного (за это именно мне многое и простили), был средством, а не самоцелью. Не понимал я, что первая, самая главная, самая
трудная, долгая задача – это как бы понять-исполнить художественное произведение. И нечего бояться при этом потерять себя, нечего бояться, что тебя убудет,– не убудет, а может быть, если поймешь-исполнишь точно, то и прибудет.
Пожалуй, можно сказать, что у критиков (литературоведов) есть две тенденции, далеко не всегда сознаваемые: быть нескромным конферансье представляемого художника или пытаться быть добросовестным исполнителем (как, например, хороший дирижер или пианист). Позже меня очень укрепила в этих мыслях Марина Цветаева: «Книга должна быть исполнена читателем, как соната. Знаки – ноты. В воле читателя осуществить или исказить». Тем более – в воле критика.
Конечно, я неоднократно прочитал к тому времени Достоевского (то есть главным образом художественные произведения его). Но все равно, я не имел тогда никакого права писать о Достоевском в целом, обо всем Достоевском. Это право завоевывается (да еще завоевывается ли?) десятилетиями, а не годами. Урок из этого был такой: вначале сосредоточиться на каком-нибудь одном произведении, а в нем – тоже на одной проблеме. Причем – чем на более конкретной проблеме, тем лучше, если только постоянно держать в своем уме и сердце произведение в целом. Вообще самое конкретное – это как бы неповторимая точка пересечения всех общих закономерностей, первичная модель их взаимодействия, их синтеза. И в этом смысле – чем конкретнее, тем и общее (хотя и неповторимее) .
Последний пункт – стыднее всех, и даже до сих пор. Все «отрицательное», все противоречивое у Достоевского я самонадеянно квалифицировал как «достоевщину». Этот поступок не делается лучше оттого, что тогда все так делали, что даже М.М. Бахтин, а не только В. Ермилов, писал о «достоевщине», хотя у первого она была сведена к минимуму (и я, конечно, пошел вслед за ним), а у второго к ней сводился почти весь Достоевский. Я очень хорошо помню, как при этом мне что-то претило, но воли собственному чувству не дал, зародыш собственного мнения удавил, и вот... Гениальный человек, всего себя положивший на алтарь служения своему отечеству, народу, всему человечеству, и – «достоевщина». Хороша благодарность... А если бы так же об «отрицательном», противоречивом у Пушкина – пушкинщина, у Эйнштейна – эйнштейновщина?..
В общем, все пункты (а их, повторяю, много) можно свести к одному: как бы научиться писать так, чтобы потом не брать своих слов обратно? Ответ здесь приходится искать каждый раз заново. Но одно несомненно: сама мысль об этом отрезвляет и дисциплинирует. Усовещивает.
И еще один, уже курьезный комментарий. Статья была настолько популярна в те голодные на литературу 60-е годы, что один весьма известный и не очень порядочный человек сплагиировал ее, и сделал это так неудачно, что получил хорошую печатную оплеуху от моих друзей Коржавина и Икрамова в газете «Известия» (май 1966-го). Вот эта публикация.
Кукольник закашлялся
Реплика
В журнале «Молодая гвардия» продолжается публикация мемуаров Ильи Глазунова «Дорога к тебе. Из записок художника». Сравнительно молодой мемуарист вспоминает о многом из своей жизни, например, о том, как лет десять назад в Минусинске он «стал свидетелем жаркого спора... о Достоевском». В споре участвовали бывший эмигрант, учитель колледжа, вернувшийся на родину, мастер-кукольник Борис Ефимович и другие. Автор пространно цитирует давний разговор.
Можно позавидовать такой памяти, но память внимательного читателя тоже чего-нибудь стоит.
И вот два журнала лежат рядом: «Молодая гвардия» № 2 за 1966 год и «Проблемы мира и социализма» № 5 за 1963 год. В первом – мемуары И. Глазунова, во втором – статья Карякина.
Записки И. Глазунова:
«Учитель колледжа задумчиво произнес: “Идут острые споры между деятелями различных стран и разных философских мировоззрений о том, каким будет грядущее, о кризисе христианства... И всегда невольно вспоминают Достоевского: помните у Достоевского? Достоевский, этот самый русский писатель, оказывает могучее интернациональное влияние на наших современников... Влияние Достоевского испытали на себе столь разные идейно люди, как Эйнштейн и Леонов, Генрих Манн и Бёлль, Андрей Платонов, Альбер Камю и Сартр, Стейнбек и Фолкнер”».
Статья Ю. Карякина:
«Идут острые споры между деятелями различных стран, между представителями противоположных мировоззрений. О целях и средствах борьбы. О культе личности. О том, каким будет грядущее и будет ли оно. О кризисе христианства... И при этом нередко раздается: «А помните у Достоевского?..» Из всех писателей прошлого этот очень «национальный», «насквозь» русский художник оказался сегодня едва ли не самым всесветным и живучим. Его влияние по-своему испытали столь разные люди, как Эйнштейн и Бердяев, Т. Манн и Ортега-и-Гассет, Бёлль и Леонов, Феллини и Арагон, Сартр и Стейнбек».
А вот слова Бориса Ефимовича, которые также «вспоминает» Глазунов:
«“Не случайно Маркс и Энгельс охарактеризовали «нечаевщину» как апологию политического убийства, как доведенную до крайности буржуазную безнравственность. Достоевский знал, к сожалению, лишь мелкобуржуазные формы социализма. Причем всегда брал в них лишь наихудшее... Увидев, что рабочие в той или иной мере заражены буржуазными болезнями, он не понял, что болезни эти излечимы в ходе пролетарской революции”. Он (кукольник Борис Ефимович) закашлялся»...
Теперь читаем у Ю. Карякина:
«Маркс и Энгельс характеризовали нечаевщину, как апологию политического убийства, как доведенную до крайности буржуазную безнравственность... Он (Достоевский) знал лишь мелкобуржуазные формы социализма (причем почти всегда брал в них лишь наихудшее)... Увидев, что рабочие в той или иной мере заражены буржуазными болезнями, он не понял, что болезни эти излечимы, но лишь в ходе борьбы...»
Итак, учитель колледжа «задумчиво произнес», а кукольник «закашлялся». Эти художественные детали явно принадлежат перу живописца И. Глазунова, точно так же, как и некоторая правка первоначального текста. В жертву исторической достоверности он принес кинорежиссера Ф. Феллини, которого вряд ли очень уж хорошо знали в Минусинске десять лет назад. Напрасно, думается, И. Глазунов заменил Т. Манна на Г. Манна, ибо хорошо известно, что на первого Достоевский оказал значительно большее влияние, чем на второго. И. Глазунов проявил поспешность и безвкусицу в переписывании из статьи некоторых выражений Достоевского. Так, у Достоевского сказано: деньги – «чеканенная свобода», Глазунов списывает: «чеканная свобода».
И. Глазунов сообщает: «Жадно вслушиваясь в спор, я не участвовал в нем, так как в те годы не чувствовал себя достаточно подготовленным к теме Достоевского». Понимать это надо, очевидно, так, что теперь уже автор «чувствует себя достаточно подготовленным». Мы уже отчасти познакомили читателя с этой «подготовкой».
Испокон веку плагиаторы сетуют на капризы памяти. Потому-то следует напомнить истину, которую знали еще древние: если у тебя плохая память, меньше рассказывай о себе.
К. ИКРАМОВ, Н. КОРЖАВИН.
История с Ильей Глазуновым имела некоторое продолжение.
Через несколько дней после публикации в «Известиях» фельетона «Кукольник закашлялся» И. Глазунов позвонил мне в Сокольники (жил я тогда у родителей). Надо же, разыскал телефон:
– Старичок? – (мы не виделись ни разу), – тут чистое недоразумение, редакторы что-то напутали...
Я послал его. Потом, кажется, было какое-то невнятное его объяснение в печати. А еще через несколько дней выхожу как-то из мастерской Эрнста с его помощницей, бредем по бульварам, дошли до Арбата. Тут она показала на угловую башенку Дома от Моссельпрома: «Там Глазунов живет».
Я почувствовал себя на боевой тропе.
– Вы с ним знакомы?
– Да.
– Ну, тогда идем к нему. Представите меня.
Пришли. Подает руку. Особая манера – пальцы «лодочкой». Ручонка маленькая, липкая, как бы сопливая рыбешка. Я тогда еще был в силе и, не отпуская его руки, жестко сжал: «Карякин».
Лицо рыхлое, а напряглось. Глазки забегали.
– Тот самый?
– В каком смысле?
– Ну, эта история…
– Ну да, тот самый, которого вы обокрали, – «рыбешку» его не выпускаю.
– Но мы же объяснились. Напрасно это, старичок. Заходи, заходите когда угодно.
– Когда угодно?
– Да, да.
– Вот мне сейчас и угодно.
Опять заметались глаза.
– Понимаешь, понимаете, у меня сейчас в гостях итальянский кинорежиссер. Впрочем, пожалуйста, пожалуйста, проходите в гостиную.
Будучи пролетарским интернационалистом, я заскучал: нельзя же отвесить пощечину на глазах представителя культуры Запада. Вошел в гостиную. Огромный дубовый стол. Крепкие скамьи. Сидит едва ли не дюжина молодцов с квадратными подбородками, все как на подбор. И.Г. представил нас. Я тут же почувствовал напряжение (по-видимому, они знали об инциденте). Разговор не клеился. Я уже проклинал себя, пил красное вино, а И.Г. челноком мотался между итальянцем, которого почему-то принимал на кухне, и мной. Напряжение сгущалось. Девчонка-натурщица тем временем ушла. Проводив ее, И.Г. подбежал ко мне:
– Старичок, а как ты относишься к еврейскому вопросу?
А я как раз тогда придумал одно словечко, чтобы выходить из трудных положений.
– Как? Адекватно, конечно.
– Я так и думал, старичок. Стало быть, ты антисемит? Чего ж ты пришел сюда с этой жидовочкой?
Тут его молодцов будто подменили. Заговорили, заржали. Все маски сброшены.
Опять стало страшно. Я был буквально в маленьком фашистском логове. Ушел трезвее, чем пришел.
Нахожу июльскую запись 1966 года в дневнике о Глазунове:
«Дрянь человечишка, слабый и жестокий. Был там режиссер Де Сантис. Значит - дурень, раз купился на такого. Все пропитано дешевой фальшью».
А вот еще к портрету Глазунова. Рассказ Эрнста Неизвестного. Когда по приказу чиновников начали сбивать рельеф Эрнста на Донском кладбище (после его столкновения с Хрущевым на выставке художников в Манеже), первый сообщил ему об этом Глазунов: «Слушай, старичок, тебе повезло. Собирай пресс-конференцию для иностранных журналистов. На весь мир прогремишь». Типично глазуновский ход. Ход Эрнста был другим: поехал на Донской, в крематорий. Работяги только приступили к работе, срубили верхний лучик солнца. Эрнст выставил им ящик водки и помчался в министерство спасать работу. Отстоял.
Вообще, первоисточник карьеры Ильи Глазунова – откровенно льстивые портреты всех комсомольских и коммунистических вождей и их жен. Однажды на вечере в Доме художника в честь прекрасной художницы Александры Николаевны Корсаковой во время моего выступления (я говорил, конечно, о ее «достоевских» рисунках) получил записку: «А что вы думаете об иллюстрациях к Достоевскому И. Глазунова?» Закатил паузу.
– Думаю, этими своими иллюстрациями он совершил своего рода подвиг, – говорил совершенно серьезно. – Ему удалось то, чего до сих пор никому не удавалось. – Зал был на 99 процентов свой, если не на все 100, потому возникло тихое недоумение, ошеломление даже. – А вот рассудите! Достоевского боялись и уже больше ста лет боятся обыватели. Точнее сказать, боялась и до сих пор боится ЧЕРНЬ – в пушкинско-блоковском смысле слова. Достоевский этой черни был не по зубам. Она его даже ненавидела. Но вот пришел Глазунов и сделал Достоевского ей доступным. Сделал его своим для черни. В сущности, его иллюстрации написаны губной помадой и тушью для ресниц...
Зал взорвался аплодисментами.
Встреча с Юрием Гагариным
В апреле 1961 года в Прагу приехал Юрий Гагарин. Это было его первое заграничное турне – конечно, в дружественную Чехословакию. Естественно, его принимал президент страны, обеды, митинги. А вечером кто-то, уж не помню кто, затащил его в нашу редакцию. И когда официальщина кончилась, собрались в моем кабинете. Конечно, выпили. Ребята были только свои. Вот тут-то я ему и сказал:
– Тебя тренировали на центрифуге. Перегрузки там всякие. Все выдержал. А вот перегрузок славы не выдержишь. Навесят на тебя два пуда орденов – зашатаешься.
– Не э...
– Не «не э...», а не выдержишь. На это тебя не тренировали. Сломишься.
Распрощались тепло. Хороший он был парень.
Как я начал вести дневник
Был у меня замечательный дядька Аркадий, умница, инженер, воевал, в послевоенной Германии демонтировал заводы для СССР по сталинскому приказу. Многое понимал, когда надо, помалкивал, выпивал хорошо и вот тут уже не всегда держал язык за зубами. Радовался моей дружбе с его сыновьями и меня как-то выделял. В 1955 году на мой день рождения подарил толстую, в кожаном переплете тетрадь с напутствием: «Это тебе, Юра. Веди дневник. Что путное в голову придет, записывай».
Действительно, с того дня, нерегулярно, конечно, записывал я в эту тетрадь свои и чужие, в основном вычитанные, умные мысли. Так и сложилась моя тетрадочка до 1961 года. Оставил ее в Москве. А в Праге пристрастился к небольшим тетрадкам карманного формата, куда конспиративно начал записывать приходившую, в основном по ночам, всякую антимарксистскую «ересь». И поскольку страх перед всевидящим оком КГБ был у нашего поколения генетическим, придумал форму диалога: высказана (кем-то) мысль – оспорена – аргументированно подвергнута сомнению и т.д. Вот и веду эти свои «дневники» всю жизнь, ныне просто записывая пришедшие мысли. Порой записываю так небрежно, что сам с трудом понимаю. Но тогда, в те пражские времена, они оказались для меня бесценными. Особенно в сентябре – октябре 1964 года, когда оказался я в самом логове высшей советской партийной номенклатуры, отдыхавшей «среди своих» в шикарном санатории-заповеднике Закопане (Польша), с охотой, банями, нескончаемыми банкетами и прочими удовольствиями.
Попал туда опять дуриком. Обычно в отпуск ездили в СССР, на наши славные курорты – Гагра, Крым… А тут вдруг предлагают гостевую путевку в Закопане (из-за этой путевки, оказывается, в редакции передрались; и тогда кто-то сказал: а вот Карякин ни разу не ездил по «гостевой»). На вокзале в Варшаве встречали словно космонавта. Какие-то старые польские большевики. Роскошный отель. Четыре комнаты. Торжественный обед с ихним Б.Н Пономаревым, то бишь зав. международным отделом, имени не помню сейчас, фамилия – Мруз. Подошел к нам развязный человечек. Дал конверт «на трамвайные билеты» (10 тысяч злотых). Вечером бродили с Мрузом по Варшаве. Раньше он работал секретарем парткома на каком-то большом заводе. Вызвали в ЦК. «Ничего не говорят. Только водят по кабакам. Крепко пьют. Я боялся ударить в грязь лицом. Не отставал. Но старался не пьянеть. Наконец говорят: «Экзамен выдержал. Будешь зав. отделом». Конечно, прощупывали и политически...» И вот мы бродим с Мрузом по кабакам. Платит, разумеется, он (мне запретил). Берет самое дорогое... Под конец: «Что же делать?» – «С чем?» – «Да вот, на тебя в день положено тратить десять тысяч злотых, а мы истратили только три». – «Так отдай тому, кто победнее». – «Нельзя».
Закопане. Два маленьких полузамка. Опять роскошные номера. В каждом полный бар. Холодильники набиты всякой снедью. «Контингент» – человек 20–25. Председатель Комиссии партийного контроля Павел Васильевич Кованов. Начальник кадров Международного отдела ЦК Цуканов. Секретарь Краснодарского обкома Иванов. Секретарь Владивостокского обкома. Главный редактор газеты «Neues Deutschland», министр КГБ Болгарии, главный редактор какой-то прокоммунистической арабской газеты (ему тот маленький плюгавенький человечек каждый вечер приводил девок – «национальная специфика»). Когда кто-то уезжал, устраивали проводы и дружно пели «Пусть всегда будет солнце» и «Подмосковные вечера».
Все началось с Иванова. Как-то сидели с ним. Выпивали. Жалуется:
– Трудная у меня работа
– Ну какая трудность! Про вашу землю (Краснодарский край) Чехов говорил: воткни оглоблю, тарантас вырастет.
– Да политики больно много.
– Какой?
– Каждый день должен отчитываться о Матиасе Ракоши.
– ?
– Он же у нас живет, Ну, скрытно, понятно. Следят за ним. А отчеты в ЦК каждый день... Да вот еще недавно прислали этого, вашего, из Чехословакии… Ленарта. Приказали зафиксировать.
– Это как?
– Ну, зафиксировали. Показали ему балет. Он по вкусу своему выбрал балеринку... Ну и зафиксировали.
У меня отвисла челюсть.
– Думаешь, на фото? На кино. Теперь он у нас вот где, – он хлопнул себя по карману. После свержения Дубчека Ленарт стал премьер-министром. Эту историю я потом рассказал послу ЧССР в России Сланскому. А с того момента я решил «фиксировать» их самих. Во время рассказа краснодарского деятеля я понял – пьянеть нельзя. Надо запоминать.
Вспоминается еще один почти курьезный эпизод из моей пражской работы, который я несколько лет спустя описал в статье.
«Если вы это опубликуете, я вас оклевещу…»
В 1963-м я вдруг получил «добро» от главного редактора А.М. Румянцева заняться темой «Завещание Ленина», разобраться с историей написания этого «Завещания», историей его сокрытия от партии и народа, историей расправы над теми, кто не позабыл его. Я к тому времени уже прочитал это «Завещание» и был, конечно, потрясен.
Чем? Тем фактом, что, когда оно (кажется, в 1927 году) было опубликовано за границей, партия объявила его «буржуазной фальшивкой», даже Троцкий!
А вот вам формулировка обоснования расправы над теми, кто не позабыл его: «За чтение и распространение троцкистской фальшивки под именованием “Завещание Ленина”».
Итак, Троцкий: «буржуазная фальшивка», Сталин: «троцкистская фальшивка».
Не мог не вспомнить, что секретный доклад Н. Хрущева о Сталине на ХХ съезде (февраль 1956-го), когда он, доклад, появился в зарубежной прессе, был тоже объявлен «буржуазной фальшивкой». Но я же его сам читал, мне же его читали! Как же быть с главной заповедью, начертанной на всех партбилетах: «Партия есть ум, честь и совесть нашей эпохи» (В. Ленин)? Как-то это не сходилось. Что-то во мне дрогнуло. Собственные свои документы партия называет «фальшивкой».
Вооруженный длиннейшим списком имен людей, которые в последние дни Ленина окружали его, – от дворников и медсестер до его секретарей, членов ЦК и Политбюро, посещавших его в то время в Горках, – я отправился в Москву.
Дальше – кусочек мистики.
Прилетел я в Москву к концу дня. Что делать? Поехал в «Вопросы философии», где работали многие мои однокашники. Расслабились (у меня был хороший запас чешской «бехеровки»). И вдруг сзади слышу голос: «А Мария Акимовна мне говорит, что Ленин…» Мгновенно оборачиваюсь: «Простите, какая Мария Акимовна? Володичева?» (ей-то он и диктовал последние страницы, она у меня значилась в списке уже не живущих). – «Да». – «Так она жива?» – «Жива».
Мгновенно мне представилось, что вот она может умереть, а я не успею с ней поговорить. Запал у меня был такой, что мы немедленно с этим человеком поехали к ней, но по пути я сообразил, что нужен магнитофон. Заехали к известному философу Эвальду Ильенкову, который, помимо того что был знатоком Маркса и Вагнера, был еще и умельцем по магнитофонам. Он дал нам свой ящик величиной с полдивана, который никак не влезал в такси.
Маленькая, худенькая, какая-то блаженная старушка приняла нас с удивлением и – радостно. Мария Акимовна Володичева. Я просидел у нее почти сутки. Все записал. Потом отдал магнитофонные записи Егору Яковлеву.
Главное впечатление: она была влюблена в Ленина, как в Христа, а Сталин был для нее чем-то вроде Инквизитора. До сих пор звучит во мне ее голос: «Товарища Ленина было очень трудно расшифровывать, а товарища Сталина – так легко…»
Большую часть своей жизни (с 23 года по 63-й) она вспоминала – почти ежедневно, ежечасно – о том, как провела у Ленина около полутора часов, записывая его слова.
Где-то я вычитал в юности (кажется, у Золя), как человек, оказавшийся в железнодорожном туннеле, прижался к стене, чтобы не быть раздавленным поездом, и вдруг увидел в одном из проходивших вагонов, как совершается убийство. Потом он восстанавливает эти полсекунды-секунду и вдруг видит всю картину…
Вот такое впечатление произвела на меня Мария Акимовна. Она распластовывала время, эти полтора часа, в бескрайнее пространство.
«Я вот уже вспомнила, что стояло на дальнем левом и дальнем правом углах стола… а вот на ближних – еще нет…» (виновато улыбаясь).
Ленин приказал Володичевой отнести записку товарищу Горюнову и Н.К. Крупской. Мария Акимовна – по партийному закону – должна была отдать их Лидии Фотиевой, секретарю Сталина, что и сделала…
«Иду от Владимира Ильича. Поздно уже. И вдруг слышу, что за мной кто-то следует. Остановлюсь, и он стоит. Оборачиваюсь – никого нет. Вдруг поняла: Москва вся в снегах, а у нас, в Кремле, чистили. Камни чисто звонкие, а я в туфельках – так это эхо было!..»
Одна из ниточек, на которых повисла судьба России.
Фотиева приказала ей отнести последние ленинские записи Сталину…
Через день-два пошел к Фотиевой. Она все подтвердила. А прощаясь, вдруг неожиданно спросила: «А где вы достали такой плащ (болонью)?» И без перехода, как припечатала: «Если вы все это опубликуете, я вас оклевещу!» Я не поверил своим ушам. Она твердо повторила: «Если вы все это опубликуете, я вас оклевещу!»
Чуть позже Наум Коржавин и Камил Икрамов познакомили меня с известным писателем Александром Беком, который как раз в это время начал заниматься «Завещанием Ленина». Я рассказал ему все вышеизложенное (в больших подробностях), но последней фразе он не поверил: «Юрочка, это вы гениально присочинили. Этого не могло быть…»
Через год или два – точно не помню – звонок. А. Бек: «Юрочка, прошу прощения. Я только что от Фотиевой. Она сказала мне точно эти слова…»
К тому моменту я уже знал, что посоветовал Ленин Дзержинскому, который жаловался, что его теребит наш посол в Германии Иоффе: что отвечать корреспондентам на вопрос: «Николай II расстрелян, а где семья?!» (В официальном извещении было сказано, что семья жива и укрыта.) Ленин: «Правды не говорите, товарищу Иоффе легче врать будет».
А еще я знал, что Политбюро РКП(б) приняло решение напечатать для Ленина отдельный экземпляр «Известий».
«Брать сверхнаглостью», – учил Ленин Чичерина (тогдашнего наркома иностранных дел).
Соратнички научились и его самого, Ленина, «брать сверхнаглостью».
Вот тогда-то у меня окончательно рухнула вера в партию как в «ум, честь и совесть нашей эпохи».
Тогда же, в пражскую бытность, состоялась у меня еще одна прелюбопытная встреча – с великой партийной женщиной-трибуном Долорес Ибаррури. Послали меня к ней в Москву взять интервью для журнала в связи с готовившейся международной конференцией «Женщины в коммунистическом и рабочем движении».
Роскошная квартира в элитном доме в Гранатном переулке. Этажом выше – министр иностранных дел Громыко. Испанка принимает строго, величественно. Усаживается в кресло и почему-то во все время нашей беседы сохраняет одну и ту же торжественную позу, держась ко мне в профиль (впрочем, довольно красивый). Идет пустопорожний разговор. Меня, по правде говоря, мало интересует, что она скажет о роли женщин в международном коммунистическом движении. А интересует, чего это она так напряженно величественно сохраняет позу? И вдруг понимаю: да она просто копирует самое себя, вылитую в бронзе. Статуэтка стоит чуть выше, на стеллаже, а под ней – живой оригинал. С трудом удержался от смеха. Может, и была она в молодости трибуном, но ко времени нашей встречи совсем забронзовела.
Но были в то время и совсем другие встречи.