II. Священник и философ -- не одно и то же
Священник, которого девушки заметили на верхушке северной башни икоторый так внимательно следил, перегнувшись через перила, за пляскойцыганки, был действительно архидьякон Клод Фролло. Наши читатели не забыли таинственной кельи, устроенной для себяархидьяконом в этой башне. (Между прочим, я в этом не уверен, но, возможно,это та самая келья, внутрь которой можно заглянуть еще и теперь сквозьчетырехугольное слуховое оконце, проделанное на высоте человеческого роста,с восточной стороны площадки, откуда устремляются ввысь башни собора. Нынеэто голая, пустая, обветшалая каморка, плохо отштукатуренные стены которойтам и сям "украшены" отвратительными пожелтевшими гравюрами, изображающимифасады разных соборов. Надо полагать, что эту дыру населяют летучие мыши ипауки, а следовательно, там ведется двойная истребительная война противмух.) Ежедневно за час до заката архидьякон поднимался по башенной лестнице изапирался в келье, порой проводя в ней целые ночи. В этот день, когда он,дойдя до низенькой двери своего убежища, вкладывал в замочную скважинузамысловатый ключ, который он неизменно носил при себе в кошеле, висевшем унего на поясе, до его слуха долетели звуки бубна и кастаньет. Звуки этинеслись с Соборной площади. В келье, как мы уже упоминали, было только одноокошечко, выходившее на купол собора. Клод Фролло поспешно выдернул ключ иминуту спустя стоял уже на верхушке башни в той мрачной и сосредоточеннойпозе, в которой его и заметили девицы. Он стоял там, серьезный, неподвижный, поглощенный одним-единственнымзрелищем, одной-единственной мыслью. Весь Париж расстилался у его ног, смножеством шпилей своих стрельчатых зданий, с окружавшим его кольцом мягкоочерченных холмов на горизонте, с рекой, змеившейся под мостами, с толпой,переливавшейся по улицам, с облаком своих дымков, с неровной цепью кровель,теснившей Собор Богоматери своими частыми звеньями. Но во всем этом городеархидьякон видел лишь один уголок его мостовой -- Соборную площадь; средивсей этой толпы лишь одно существо -- цыганку. Трудно было бы определить, что выражал этот взгляд и чем порожденгоревший в нем пламень. То был взгляд неподвижный и в то же время полныйсмятения и тревоги. Судя по оцепенению всего тела, по которому лишь изредка,словно по дереву, сотрясаемому ветром, пробегал невольный трепет, поокостенелости локтей, более неподвижных, чем мрамор перил, служивший имопорой, по застывшей улыбке, искажавшей лицо, всякий сказал бы, что в КлодеФролло в эту минуту жили только глаза. Цыганка плясала. Она вертела бубен на кончике пальца и, танцуяпровансальскую сарабанду, подбрасывала его в воздух; проворная, легкая,радостная, она не чувствовала тяжести страшного взгляда, падавшего на неесверху. Вокруг нее кишела толпа; время от времени какойто мужчина, наряженный вжелто-красную куртку, расширял около нее круг, а затем снова усаживался настул в нескольких шагах от плясуньи, прижимая головку козочки к своимколеням. По-видимому, этот мужчина был спутником цыганки. Клод Фролло не могясно разглядеть черты его лица. Как только архидьякон заметил незнакомца, его внимание, казалось,раздвоилось между ним и плясуньей, и с каждой минутой он становился мрачнее.Внезапно он выпрямился, и по его телу пробежала дрожь. -- Что это за человек? -- пробормотал он сквозь зубы. -- Я всегда виделее одну! Скрывшись под извилистыми сводами винтовой лестницы, он спустился вниз.Толкнув приотворенную дверь звонницы, он заметил нечто, поразившее его: онувидел Квазимодо, который через щель одного из шиферных навесов,напоминающих громадные жалюзи, наклонившись, тоже смотрел на площадь. Оннастолько ушел в созерцание, что даже не заметил, как мимо прошел егоприемный отец. Обычно угрюмый взгляд звонаря приобрел какое-то странноевыражение. То был восхищенный и нежный взгляд. -- Странно! -- пробормотал Клод. -- Неужели он так смотрит на цыганку? Он продолжал спускаться. Через несколько минут озабоченный архидьяконвышел на площадь через дверь у подножия башни. -- А куда же делась цыганка? -- спросил он, смешавшись с толпойзрителей, привлеченных звуками бубна. -- Не знаю, -- ответил ему ближайший из них, -- куда-то исчезла.Наверно, пошла плясать фанданго вон в тот дом напротив, откуда ее кликнули. Вместо цыганки на том самом ковре, арабески которого еще за минутуперед тем исчезали под капризным узором ее пляски, архидьякон увиделчеловека, одетого в красное и желтое; он тоже хотел заработать несколькосеребряных монет и с этой целью прохаживался по кругу, упершись руками вбока, запрокинув голову, с багровым лицом, вытянутой шеей и держа в зубахстул. К этому стулу он привязал взятую напрокат у соседки кошку, громковыражавшую испуг и неудовольствие. -- Владычица! -- воскликнул архидьякон, когда фигляр, на лбу котороговыступили крупные капли пота, проносил мимо него пирамиду из кошки и стула.-- Чем занимается здесь Пьер Гренгуар? Строгий голос архидьякона привел в такое замешательство бедного малого,что он со всем своим сооружением потерял равновесие, и стул с кошкойобрушился на головы кричавших истошными голосами зрителей. Весьма вероятно, что Пьеру Гренгуару (это был он) пришлось бы дорогопоплатиться и за кошку и за ушибы и царапины, которые из-за него получилизрители, если бы он не поторопился, воспользовавшись суматохой, скрыться вцеркви, куда Клод Фролло знаком пригласил его следовать за собой. Внутри собора было пусто и сумрачно. Боковые приделы погрузились вотьму, лампады мерцали, как звезды, -- так глубок был мрак, окутывавшийсводы. Лишь большая розетка фасада, разноцветные стекла которой купались влучах заката, искрилась в темноте, словно груда алмазов, отбрасывая свойослепительный спектр на другой конец нефа. Пройдя немного вперед, отец Клод прислонился к одной из колонн ипристально посмотрел на Гренгуара. Но это не был взгляд, которого боялсяГренгуар, пристыженный тем, что такая важная и ученая особа застала его внаряде фигляра. Во взоре священника не чувствовалось ни насмешки, ни иронии:он был серьезен, спокоен и проницателен. Архидьякон первый нарушил молчание: -- Послушайте, мэтр Пьер, вы многое должны мне объяснить. Прежде всего,почему вас не было видно почти два месяца, а теперь вы появляетесь наперекрестках и в премилом костюме, -- нечего сказать! -- наполовину желтом,наполовину красном, словно кодебекское яблоко? -- Ваше высокопреподобие! -- жалобным голосом заговорил Гренгуар, --это действительно необычный наряд, и я чувствую себя в нем ничуть не лучшекошки, которой надели бы на голову тыкву. Я сознаю, что с моей стороны оченьскверно подвергать сержантов городской стражи риску обработать палками плечифилософа-пифагорийца, скрывающегося под этой курткой. Но что поделаешь,досточтимый учитель? Виноват в этом мой старый камзол, подло покинувший меняв самом начале зимы под тем предлогом, что он разлезается и что емунеобходимо отправиться на покой в корзину тряпичника. Что делать?Цивилизация еще не достигла той степени развития, когда можно было бырасхаживать нагишом, как желал старик Диоген. Прибавьте к этому, что дуеточень холодный ветер и что январь -- неподходящий месяц для успешногопродвижения человечества на эту новую ступень цивилизации. Тут подвернуласьмне вот эта куртка. Я взял ее и незамедлительно сбросил мой старый черныйкафтан, который для герметика, каковым я являюсь, был далеко не герметическизакрыт. И вот я, наподобие блаженного Генесия, облачен в одежду жонглера.Что поделаешь? Это временное затмение моей звезды. Приходилось же Аполлонупасти свиней у царя Адмета! -- Недурное у вас ремесло! -- заметил архидьякон. -- Я совершенно согласен с вами, учитель, что гораздо почтеннеефилософствовать, писать стихи, раздувать пламя в горне или доставать его снеба, нежели подымать на щит кошек. Поэтому-то, когда вы меня окликнули, япочувствовал себя глупее, чем осел перед вертелом. Но что делать! Ведь надокак-то перебиваться, а самые прекрасные александрийские стихи не заменятзубам куска сыра бри. Недавно я сочинил в честь Маргариты Фландрскойизвестную вам эпиталаму, но город мне за нее не уплатил под тем предлогом,что она недостаточно совершенна. Как будто можно было за четыре экю сочинитьтрагедию Софокла! Я обречен был на голодную смерть. К счастью, у меняоказалась очень крепкая челюсть, и я сказал ей: "Показывай твою силу ипрокорми себя сама эквилибристическими упражнениями. Ale te ipsam [93]".Шайка оборванцев, ставших моими добрыми приятелями, научила меня множествуатлетических штук, и ныне я каждый вечер отдаю моим зубам тот хлеб, которыйони в поте лица моего зарабатывают днем. Оно, конечно, -- concede, -- ясогласен, что это очень жалкое применение моих умственных способностей и чточеловек не создан для того, чтобы всю жизнь бить в бубен и запускать зубы встулья. Но, достоуважаемый учитель, нельзя просто существовать -- нужноподдерживать свое существование. Отец Клод слушал молча. Внезапно его глубоко запавшие глаза приняливыражение такой проницательности и прозорливости, что Гренгуару показалось,будто этот взгляд всколыхнул его душу до дна. -- Все это очень хорошо, мэтр Пьер, но почему вы очутились в обществецыганской плясуньи? -- Черт возьми! -- ответил Гренгуар. -- Да потому, что она моя жена, ая ее муж. Сумрачный взгляд священника загорелся. -- И ты на это решился, несчастный? -- вскричал он, с яростью хватаяГренгуара за руку. -- Неужели бог настолько отступился от тебя, что ты могкоснуться этой девушки? -- Если только это вас беспокоит, ваше высокопреподобие, -- весь дрожа,ответил Гренгуар, -- то, клянусь спасением своей души, я никогда неприкасался к ней. -- Так что же ты болтаешь о муже и жене? Гренгуар поспешил вкратце рассказать все, о чем уже знает читатель: освоем приключении во Дворе чудес и о своем венчанье с разбитой кружкой. Ноцыганка каждый вечер, как и в первый раз, ловко обманывает его надежды набрачную ночь. -- Это досадно, -- заключил он, -- но причина этого в том, что я имелнесчастье жениться на девственнице. -- Что вы этим хотите сказать? -- спросил архидьякон, постепенноуспокаиваясь во время рассказа Гренгуара. -- Это очень трудно вам объяснить, -- ответил поэт, -- это своего родасуеверие. Моя жена, -- как это объяснил мне один старый плут, которого у насвеличают герцогом египетским, -- подкидыш или найденыш, что, впрочем, одно ито же. Она носит на шее талисман, который, как уверяют, поможет ейкогда-нибудь отыскать своих родителей, но который утратит свою силу, кактолько девушка утратит целомудрие. Отсюда следует, что мы оба остаемся ввысшей степени целомудренными. -- Значит, мэтр Пьер, -- спросил Клод, лицо которого прояснялось, -- выполагаете, что к этой твари еще не прикасался ни один мужчина? -- Что может мужчина поделать против суеверия, отец Клод? Она это вбиласебе в голову. Полагаю, что монашеская добродетель, так свирепо себяохраняющая, -- большая редкость среди цыганских девчонок, которых вообщелегко приручить. Но у нее есть три покровителя: египетский герцог, взявшийее под свою защиту в надежде, вероятно, продать ее какому-нибудь проклятомуаббату; затем все ее племя, которое чтит ее, точно Богородицу, и, наконец,крошечный кинжал, который плутовка носит всегда при себе, несмотря назапрещение прево, и который тотчас же появляется у нее в руках, как толькообнимешь ее за талию Это настоящая оса, уверяю вас! Архидьякон засыпал Гренгуара вопросами. По мнению Гренгуара, Эсмеральда была безобидное и очаровательноесущество. Она -- красавица, когда не строит свою гримаску. Наивная истрастная девушка, не знающая жизни и всем увлекающаяся, она не имеетпонятия о различии между мужчиной и женщиной -- вот она какая! Дитя природы,она любит пляску, шум, жизнь под открытым небом; это женщинапчела сневидимыми крыльями на ногах, живущая в каком-то постоянном вихре. Своимхарактером она обязана бродячему образу жизни. Гренгуару удалось узнать,что, еще будучи ребенком, она исходила Испанию и Каталонию вплоть доСицилии; он предполагал даже, что цыганский табор, в котором она жила, водилее в Алжирское царство, лежавшее в Ахайе, Ахайя же граничит с одной стороныс маленькой Албанией и Грецией, а с другой -- с Сицилийским морем, этимпутем в Константинополь. Цыгане, по словам Гренгуара, были вассаламиалжирского царя как главы всего племени белых мавров. Но достоверно былолишь то, что во Францию Эсмеральда пришла в очень юном возрасте черезВенгрию. Из всех этих стран девушка вынесла обрывки странных наречий,иноземные песни и понятия, которые превращают ее речь в нечто пестрое, как иее полупарижский, полуафриканский наряд. Жители кварталов, которые онапосещает, любят ее за жизнерадостность, за приветливость, за живость, запляски и песни. Она считает, что во всем городе ее ненавидят два человека, окоторых она нередко говорит с содроганием: вретишница Роландовой башни,противная затворница, которая неизвестно почему таит злобу на всех цыганок ипроклинает бедную плясунью всякий раз, когда та проходит мимо ее оконца, икакойто священник, который при встрече с ней пугает ее своим взглядом исловами. Последняя подробность взволновала архидьякона, но Гренгуар необратил на это внимания, настолько двухмесячный промежуток времени успелизгладить из памяти беззаботного поэта странные подробности того вечера,когда он впервые встретил цыганку, и то обстоятельство, что при этомприсутствовал архидьякон Впрочем, маленькая плясунья ничего не боится: онаведь не занимается гаданьем, и потому ей нечего опасаться обвинений вколдовстве, за что так часто судят цыганок. Гренгуар не был ей мужем, но онзаменял ей брата. В конце концов философ весьма терпеливо сносил эту формуплатонического супружества. Как-никак, у него был кров и кусок хлеба. Каждоеутро он, чаще всего вместе с цыганкой, покидал воровской квартал и помогалей делать на перекрестках ежедневный сбор экю и мелких серебряных монет;каждый вечер он возвращался с нею под общий кров, не препятствовал ейзапирать на задвижку дверь своей каморки и засыпал сном праведника Есливдуматься, -- утверждал он, -- то это очень приятная жизнь, располагающая кмечтательности. К тому же, по совести говоря, философ не был твердо убежденв том, что безумно влюблен в цыганку. Он почти так же любил и ее козочку.Это очаровательное животное, кроткое, умное, понятливое, -- словом, ученаякозочка. В средние века такие ученые животные, восхищавшие зрителей инередко доводившие своих учителей до костра, были весьма заурядным явлением.Но чудеса козочки с золотыми копытцами являлись самой невинной хитростью.Гренгуар объяснил их архидьякону, и тот с интересом выслушал всеподробности. В большинстве случаев достаточно было то так, то эдак повертетьбубном перед козочкой, чтобы заставить ее проделать желаемый фокус. Обучилаее всему цыганка, обладавшая в этом тонком деле столь необыкновеннымталантом, что ей достаточно было двух месяцев, чтобы научить козочку изотдельных букв складывать слово "Феб". -- "Феб"? -- спросил священник. -- Почему же "Феб"? -- Не знаю, -- ответил Гренгуар. -- Быть может, она считает, что этослово обладает каким-то магическим, тайным свойством. Она часто вполголосаповторяет его, когда ей кажется, что она одна. -- Вы уверены в том, что это слово, а не имя? -- спросил Клод,проницательным взором глядя на Гренгуара. -- Чье имя? -- спросил поэт. -- Кто знает? -- ответил священник. -- Вот что я думаю, ваше высокопреподобие! Цыгане отчастиогнепоклонники и боготворят солнце Отсюда и взялось слово "Феб". -- Мне это не кажется столь ясным, как вам, мэтр Пьер. -- В сущности, меня это мало трогает. Пусть бормочет себе на здоровье"Феб", сколько ей заблагорассудится. Верно только то, что Джали любит меняуже почти так же, как и ее. -- Кто это Джали? -- Козочка. Архидьякон подпер подбородок рукой и на мгновение задумался. Внезапноон круто повернулся к Гренгуару. -- И ты мне клянешься, что не прикасался к ней? -- К кому? -- спросил Гренгуар. -- К козочке? -- Нет, к этой женщине. -- К моей жене? Клянусь вам, нет! -- А ты часто бываешь с ней наедине? -- Каждый вечер не меньше часа. Отец Клод нахмурил брови. -- О! О! Solus cum sola поп cogitabuntur or are "Pater nosier" [94] -- Клянусь душой, что я мог бы прочесть при ней и Pater noster, и AveMaria, и Credo in Deum Patrem omnipotentem, и она обратила бы на менястолько же внимания, сколько курица на церковь. -- Поклянись мне утробой твоей матери, что ты пальцем не дотронулся доэтой твари, -- упирая на каждое слово, проговорил архидьякон. -- Я готов поклясться и головой моего отца, поскольку между той идругой существует известное соотношение. Но, уважаемый учитель, разрешите имне, в свою очередь, задать вам один вопрос. -- Спрашивай. -- Какое вам до всего этого дело? Бледное лицо архидьякона вспыхнуло, как щеки молодой девушки. Некотороевремя он молчал, а затем, явно смущенный, ответил: -- Послушайте, мэтр Пьер Гренгуар. Вы, насколько мне известно, еще непогубили свою душу. Я принимаю в вас участие и желаю вам добра. Так вот,малейшее сближение с этой чертовой цыганкой бросит вас во власть сатаны. Выже знаете, что именно плоть всегда губит душу. Горе вам, если выприблизитесь к этой женщине! Вот и все. -- Я однажды было попробовал, -- почесывая у себя за ухом, проговорилГренгуар, -- это было в первый день, да накололся на осиное жало. -- И у вас хватило на это бесстыдства, мэтр Пьер? Лицо священника омрачилось. -- В другой раз, -- улыбаясь, продолжал поэт, -- я, прежде чем лечьспать, приложился к замочной скважине и ясно увидел в одной сорочкепрелестнейшую из всех женщин, под чьими обнаженными ножками когда-либоскрипела кровать. -- Убирайся к черту! -- бросив на него страшный взгляд, крикнулсвященник и, толкнув изумленного Гренгуара в плечо, большими шагамипроследовал дальше и скрылся под самой темной из аркад собора.
Со дня казни у позорного столба люди, жившие близ Собора ПарижскойБогоматери, заметили, что звонарский пыл Квазимодо значительно охладел. Вбылое время колокольный звон раздавался по всякому поводу: протяжныйблаговест -- к заутрене и к повечерью, гул большого колокола -- к позднейобедне, а в часы венчанья и крестин -- полнозвучные гаммы, пробегавшие помалым колоколам и переплетавшиеся в воздухе, словно узор из пленительныхзвуков. Древний храм, трепещущий и гулкий, был наполнен неизбывным весельемколоколов. В нем постоянно ощущалось присутствие шумного своевольного духа,певшего всеми этими медными устами. Ныне дух словно исчез. Собор казалсямрачным и охотно хранящим безмолвие. В праздничные дни и в дни похоронобычно слышался сухой, будничный, простой звон, как полагалось по церковномууставу, но не более. Из двойного гула, который исходит от церкви и рождаетсяорганом внутри и колоколами извне, остался лишь голос органа. Казалось,звонницы лишились своих музыкантов А между тем Квазимодо все еще обитал там.Что же с ним произошло? Быть может, в сердце его гнездились стыд и отчаяние,пережитые им у позорного столба; или все еще отдавались в его душе ударыплети палача; или боль наказания заглушила в нем все, вплоть до его страстик колоколам? А может статься, "Мария" обрела в его сердце соперницу, ибольшой колокол с его четырнадцатью сестрами был забыт ради чего-то болеепрекрасного? Случилось, что в год от Рождества Христова 1482 день Благовещения, 25марта, пришелся во вторник. И воздух был так чист тогда и прозрачен, что всердце Квазимодо ожила былая любовь к колоколам. Он поднялся на севернуюбашню, пока причетник раскрывал внизу настежь церковные двери,представлявшие собой в то время громадные створы из крепкого дерева,обтянутые кожей, прибитой по краям железными позолоченными гвоздями, иобрамленные скульптурными украшениями "весьма искусной работы". Войдя в верхнюю часть звонницы, он смотрел некоторое время на висевшиетам шесть колоколов и грустно покачивал головой, словно сокрушаясь о том,что в его сердце между ним и его любимцами встало чтото чуждое. Но когда онраскачал их, когда он почувствовал, как заколыхалась под его рукой вся этагроздь колоколов, когда он увидел, -- ибо слышать он не мог, -- как по этойзвучащей лестнице, словно птичка, перепархивающая с ветки на ветку, вверх ивниз пробежала трепетная октава, когда демон музыки, этот дьявол,потряхивающий искристой связкой стретто, трелей и арпеджио, завладелнесчастным глухим, тогда он вновь обрел счастье; он забыл все, и облегченье,испытываемое его сердцем, отразилось на его просветлевшем лице. Он ходил взад и вперед, хлопал в ладоши, перебегал от одной веревки кдругой, голосом и жестом подбадривая своих шестерых певцов, -- так дирижероркестра воодушевляет искусных музыкантов. -- Ну, Габриэль, вперед! -- говорил он. -- Нынче праздник, затопиплощадь звуками. Не ленись, Тибо! Ты отстаешь. Да ну же! Ты заржавел,бездельник, что ли? Так! Хорошо! Живей, живей, чтоб не видно было языка!Оглуши их всех, чтобы они стали, как я! Так, Тибо, молодчина! Гильом!Гильом! Ведь ты самый большой, а Паскье самый маленький, и все же он тебяобгоняет. Бьюсь об заклад, что те, кто может слышать, слышат его лучше, чемтебя! Хорошо, хорошо, Габриэль! Громче, еще громче! Эй, Воробьи! Что вы тамоба делаете на вышке? Вас совсем не слышно. Это еще что за медные клювы? Оникак будто зевают, вместо того чтобы петь! Извольте работать! Ведь нынчеБлаговещение. В такой отличный солнечный день и благовест должен звучатьотлично! Бедняга Гильом, ты совсем запыхался, толстяк! Он был поглощен колоколами, а они, все шестеро, подстрекаемые егоокриками, подпрыгивали вперегонки, встряхивая своими блестящими крупами,точно шумная запряжка испанских мулов, то и дело подгоняемая уколамизаостренной палки погонщика. Внезапно, взглянув в просвет между широкими шиферными щитками,перекрывавшими проемы в отвесной стене колокольни, он увидел остановившуюсяна площади девушку в причудливом наряде, расстилавшую ковер, на которыйвспрыгнула козочка. Вокруг них уже собрались зрители. Это зрелище крутоизменило направление его мыслей и, подобно дуновению ветра, охлаждающемурастопленную смолу, остудило его музыкальный пыл. Он выпустил из рукверевки, повернулся спиной к колоколам и присел на корточки, позадишиферного навеса, устремив на плясунью тот нежный, мечтательный и кроткийвзор, который уже однажды поразил архидьякона. Забытые колокола сразусмолкли, к великому разочарованию любителей церковного звона, внимательнослушавших его с моста Менял и разошедшихся с тем чувством недоумения,которое испытывает собака, когда ей, показав кость, дают камень.
III. Колокола
Со дня казни у позорного столба люди, жившие близ Собора ПарижскойБогоматери, заметили, что звонарский пыл Квазимодо значительно охладел. Вбылое время колокольный звон раздавался по всякому поводу: протяжныйблаговест -- к заутрене и к повечерью, гул большого колокола -- к позднейобедне, а в часы венчанья и крестин -- полнозвучные гаммы, пробегавшие помалым колоколам и переплетавшиеся в воздухе, словно узор из пленительныхзвуков. Древний храм, трепещущий и гулкий, был наполнен неизбывным весельемколоколов. В нем постоянно ощущалось присутствие шумного своевольного духа,певшего всеми этими медными устами. Ныне дух словно исчез. Собор казалсямрачным и охотно хранящим безмолвие. В праздничные дни и в дни похоронобычно слышался сухой, будничный, простой звон, как полагалось по церковномууставу, но не более. Из двойного гула, который исходит от церкви и рождаетсяорганом внутри и колоколами извне, остался лишь голос органа. Казалось,звонницы лишились своих музыкантов А между тем Квазимодо все еще обитал там.Что же с ним произошло? Быть может, в сердце его гнездились стыд и отчаяние,пережитые им у позорного столба; или все еще отдавались в его душе ударыплети палача; или боль наказания заглушила в нем все, вплоть до его страстик колоколам? А может статься, "Мария" обрела в его сердце соперницу, ибольшой колокол с его четырнадцатью сестрами был забыт ради чего-то болеепрекрасного? Случилось, что в год от Рождества Христова 1482 день Благовещения, 25марта, пришелся во вторник. И воздух был так чист тогда и прозрачен, что всердце Квазимодо ожила былая любовь к колоколам. Он поднялся на севернуюбашню, пока причетник раскрывал внизу настежь церковные двери,представлявшие собой в то время громадные створы из крепкого дерева,обтянутые кожей, прибитой по краям железными позолоченными гвоздями, иобрамленные скульптурными украшениями "весьма искусной работы". Войдя в верхнюю часть звонницы, он смотрел некоторое время на висевшиетам шесть колоколов и грустно покачивал головой, словно сокрушаясь о том,что в его сердце между ним и его любимцами встало чтото чуждое. Но когда онраскачал их, когда он почувствовал, как заколыхалась под его рукой вся этагроздь колоколов, когда он увидел, -- ибо слышать он не мог, -- как по этойзвучащей лестнице, словно птичка, перепархивающая с ветки на ветку, вверх ивниз пробежала трепетная октава, когда демон музыки, этот дьявол,потряхивающий искристой связкой стретто, трелей и арпеджио, завладелнесчастным глухим, тогда он вновь обрел счастье; он забыл все, и облегченье,испытываемое его сердцем, отразилось на его просветлевшем лице. Он ходил взад и вперед, хлопал в ладоши, перебегал от одной веревки кдругой, голосом и жестом подбадривая своих шестерых певцов, -- так дирижероркестра воодушевляет искусных музыкантов. -- Ну, Габриэль, вперед! -- говорил он. -- Нынче праздник, затопиплощадь звуками. Не ленись, Тибо! Ты отстаешь. Да ну же! Ты заржавел,бездельник, что ли? Так! Хорошо! Живей, живей, чтоб не видно было языка!Оглуши их всех, чтобы они стали, как я! Так, Тибо, молодчина! Гильом!Гильом! Ведь ты самый большой, а Паскье самый маленький, и все же он тебяобгоняет. Бьюсь об заклад, что те, кто может слышать, слышат его лучше, чемтебя! Хорошо, хорошо, Габриэль! Громче, еще громче! Эй, Воробьи! Что вы тамоба делаете на вышке? Вас совсем не слышно. Это еще что за медные клювы? Оникак будто зевают, вместо того чтобы петь! Извольте работать! Ведь нынчеБлаговещение. В такой отличный солнечный день и благовест должен звучатьотлично! Бедняга Гильом, ты совсем запыхался, толстяк! Он был поглощен колоколами, а они, все шестеро, подстрекаемые егоокриками, подпрыгивали вперегонки, встряхивая своими блестящими крупами,точно шумная запряжка испанских мулов, то и дело подгоняемая уколамизаостренной палки погонщика. Внезапно, взглянув в просвет между широкими шиферными щитками,перекрывавшими проемы в отвесной стене колокольни, он увидел остановившуюсяна площади девушку в причудливом наряде, расстилавшую ковер, на которыйвспрыгнула козочка. Вокруг них уже собрались зрители. Это зрелище крутоизменило направление его мыслей и, подобно дуновению ветра, охлаждающемурастопленную смолу, остудило его музыкальный пыл. Он выпустил из рукверевки, повернулся спиной к колоколам и присел на корточки, позадишиферного навеса, устремив на плясунью тот нежный, мечтательный и кроткийвзор, который уже однажды поразил архидьякона. Забытые колокола сразусмолкли, к великому разочарованию любителей церковного звона, внимательнослушавших его с моста Менял и разошедшихся с тем чувством недоумения,которое испытывает собака, когда ей, показав кость, дают камень.
IV. 'Anagkh
Однажды, в погожее утро того же марта месяца, кажется в субботу 29числа, в день св. Евстафия, наш молодой друг, школяр Жеан Фролло Мельник,одеваясь, заметил, что карман его штанов, где лежал кошелек, не издаетбольше металлического звука. -- Бедный кошелек! -- воскликнул он, вытаскивая его на свет божий. Как!Ни одного су? Здорово же тебя выпотрошили кости, пиво и Венера! Ты совсемпустой, сморщенный, дряблый! Точно грудь ведьмы! Я спрашиваю вас, государимои, Цицерон и Сенека, произведения которых в покоробленных переплетахваляются вон там, на полу, я спрашиваю вас, какая мне польза, если я лучшелюбого начальника монетного двора или еврея с моста Менял знаю, что золотоеэкю с короной весит тридцать пять унции по двадцать шесть су и восемьпарижских денье каждая, что экю с полумесяцем весит тридцать шесть унций подвадцать шесть су и шесть турских денье каждая, -- какая мне от этогопольза, если у меня нет даже презренного лиара, чтобы поставить на двойнуюшестерку в кости? О консул Цицерон, вот бедствие, из которою не выпутаешьсяпространными рассуждениями и всякими quemadmodum и nerut etn vero! [95] Он продолжал одеваться. В то время как он уныло зашнуровывал башмаки,его осенила мысль, но он отогнал ее; однако она вернулась, и он надел жилетнаизнанку -- явный признак сильнейшей внутренней борьбы. Наконец, с сердцемшвырнув свою шапочку оземь, он воскликнул: -- Тем хуже! Будь что будет! Пойду к брату! Нарвусь на проповедь, затораздобуду хоть одно экю. Набросив на себя кафтан с подбитыми мехом широкими рукавами, онподобрал с пола шапочку и в совершенном отчаянии выбежал из дому. Он спустился по улице Подъемного моста к Сите. Когда он проходил поулице Охотничьего рожка, восхитительный запах мяса, которое жарилось нанепрестанно повертывавшихся вертелах, защекотал его обоняние. Он любовновзглянул на гигантскую съестную лавку, при виде которой у францисканскогомонаха Калатажирона однажды вырвалось патетическое восклицание Veramente,questo rotisserie sono cosa stupenda! [96] Но Жеану нечем было заплатить зазавтрак, и он, тяжело вздохнув, вошел под портик Пти-Шатле, громадныйшестигранник массивных башен, охранявших вход в Сите. Он даже не приостановился, чтобы, по обычаю, швырнуть камнем в статуюпрезренного Перине-Леклерка, сдавшего при Карле VI Париж англичанам,преступление, за которое его статуя с лицом, избитым камнями и испачканнымгрязью, несла наказание целых три столетия, стоя на перекрестке улицПодъемного моста и Бюси, словно у вечного позорного столба. Перейдя Малый мост и быстро миновав Новую СентЖеневьевскую улицу, Жеанде Молендино очутился перед Собором Парижской Богоматери. Тут им вновьовладела нерешительность, и некоторое время он прогуливался вокруг статуи"господина Легри", повторяя с тоской: -- Проповедь -- вне сомнения, а вот экю -- сомнительно! Он окликнул выходившего из собора причетника: -- Где архидьякон Жозасский? -- Кажется, в своей башенной келье, -- ответил причетник. -- Я вам несоветую его беспокоить, если только, конечно, вы не посол от кого-нибудьвроде папы или короля. Жеан захлопал в ладоши: -- Черт возьми! Прекрасный случай взглянуть на эту пресловутуюколдовскую нору! Это соображение придало ему решимости: он смело направился к маленькойтемной двери и стал взбираться по винтовой лестнице св. Жиля, ведущей вверхние ярусы башни. "Клянусь пресвятой девой, -- размышлял он по дороге, -- прелюбопытнаявещь, должно быть, эта каморка, которую мой уважаемый братец скрывает, точносвой срам. Говорят, он разводит там адскую стряпню и варит на большом огнефилософский камень. Фу, дьявол! Мне этот философский камень так же нужен,как булыжник. Я предпочел бы увидеть на его очаге небольшую яичницу на сале,чем самый большой философский камень!" Добравшись до галереи с колоннами, он перевел дух, ругая бесконечнуюлестницу и призывая на нее миллионы чертей; затем, войдя в узкую дверкусеверной башни, ныне закрытую для публики, он опять стал подниматься. Черезнесколько минут, миновав колокольную клеть, он увидел небольшую площадку,устроенную в боковом углублении, а под сводом -- низенькую стрельчатуюдверку. Свет, падавший из бойницы, пробитой против нее в круглой стенелестничной клетки, позволял разглядеть огромный замок и массивные железныескрепы. Те, кто в настоящее время поинтересуются взглянуть на эту дверь,узнают ее по надписи, выцарапанной белыми буквами на черной стене: Я обожаюКарали 1823. Подписано Эжен. "Подписано" значится в самом тексте. -- Уф! -- вздохнул школяр. -- Должно быть, здесь! Ключ торчал в замке. Жеан стоял возле самой двери. Тихонько приоткрывее, он просунул в проем голову. Читателю, конечно, приходилось видеть великолепные произведенияРембрандта, этого Шекспира живописи. Среди ею чудесных гравюр особопримечателен офорт, изображающий, как полагают, доктора Фауста. На этотофорт нельзя смотреть без глубокого волнения. Перед вами мрачная келья.Посреди нее стол, загроможденный странными предметами: это черепа, глобусы,реторты, циркули, пергаменты, покрытые иероглифами. Ученый сидит передстолом, облаченный в широкую мантию; меховая шапка надвинута на самые брови.Видна лишь верхняя половина туловища. Он привстал со своего огромногокресла, сжатые кулаки его опираются на стол. Он с любопытством и ужасомвсматривается в светящийся широкий круг, составленный из каких-то магическихбукв и горящий на задней стене комнаты, как солнечный спектр вкамереобскуре. Это кабалистическое солнце словно дрожит и освещает сумрачнуюкелью таинственным сиянием. Это и жутко и прекрасно! Нечто похожее на келью доктора Фауста представилось глазам Жеана, когдаон осторожно просунул голову в полуотворенную дверь. Это было такое жемрачное, слабо освещенное помещение. И здесь тоже стояло большое кресло ибольшой стол, те же циркули и реторты, скелеты животных, свисавшие спотолка, валявшийся на полу глобус, на манускриптах, испещренных буквами игеометрическими фигурами, -- человеческие и лошадиные черепа вперемежку сбокалами, в которых мерцали пластинки золота, груды огромных раскрытыхфолиантов, наваленных один на другой без всякой жалости к ломким углам ихпергаментных страниц, -- словом, весь мусор науки; и на всем этом хаосе пыльи паутина. Но здесь не было ни круга светящихся букв, ни ученого, которыйвосторженно созерцает огненное видение, подобно орлу, взирающему на солнце. Однако же келья была обитаема. В кресле, склонившись над столом, сиделчеловек. Жеан, к которому человек что сидел спиной, мог видеть лишь егоплечи и затылок, но ему нетрудно было узнать эту лысую голову, на которойсама природа выбрила вечную тонзуру, как бы желая этим внешним признакомотметить неизбежность его духовного призвания. Итак, Жеан узнал брата. Но дверь распахнулась так тихо, что Клод недогадался о присутствии Жеана. Любопытный школяр воспользовался этим, чтобыне спеша оглядеть комнату. Большой очаг, которого он в первую минуту незаметил, находился влево от кресла под слуховым окном. Дневной свет,проникавший в это отверстие, пронизывал круглую паутину, которая изящновычерчивала свою тончайшую розетку на стрельчатом верхе слухового оконца; всередине ее неподвижно застыл архитектор-паук, точно ступица этогокружевного колеса. На очаге в беспорядке были навалены всевозможные сосуды,глиняные пузырьки, стеклянные двугорлые реторты, колбы с углем. Жеан совздохом отметил, что сковородки там не было. "Вот так кухонная посуда, нечего сказать!" -- подумал он. Впрочем, в очаге не было огня; казалось, что его давно уже здесь неразводили. В углу, среди прочей утвари алхимика, валялась забытая и покрытаяпылью стеклянная маска, которая, по всей вероятности, должна былапредохранять лицо архидьякона, когда он изготовлял какое-нибудь взрывчатоевещество. Рядом лежал не менее запыленный поддувальный мех, на верхней доскекоторого медными буквами была выведена надпись: SPIRA, SPERA [97]. На стенах, по обычаю герметиков, также были начертаны многочисленныенадписи: одни -- написаны чернилами, другие -- выцарапанные металлическимострием. Буквы готические, еврейские, греческие, римские, романскиеперемешивались между собой, надписи покрывали одна другую, более поздниенаслаивались на более ранние, и все это переплеталось, словно ветвикустарника, словно пики во время схватки. Это было столкновение всехфилософий, всех чаяний, скопление всей человеческой мудрости. То тут, то тамвыделялась какая-нибудь из этих надписей, блистая, словно знамя среди лесакопий. Чаще всего это были краткие латинские или греческие изречения,которые так хорошо умели составлять в средние века: Unde? Inde? Homo homimmonstrum -- Astra, castra, nomen, numen -- Meya piaslov, uteya xaxov --Sapere aude -- Flat ubi vult [98] и пр. Встречалось и, по-видимому, лишенноесмысла слово 'Ауаyoyiа [99], которое, быть может, таило в себе горький намекна монастырский устав; или какое-нибудь простое правило духовной жизни,изложенное гекзаметром: Caelestem dominum. terrestrem dicito damnum [100]Местами попадалась какая-то тарабарщина на древнееврейском языке, в которомЖеан, не особенно сильный и в греческом, ничего не понимал; и все это, гдетолько можно, перемежалось звездами, фигурами людей и животных,пересекающимися треугольниками, что придавало этой измазанной стене сходствос листом бумаги, по которому обезьяна водила пером, пропитанным чернилами. Общий вид каморки производил впечатление заброшенности и запустения, аскверное состояние приборов заставляло предполагать, что хозяин ее уже давноотвлечен от своих трудов иными заботами. А между тем хозяина, склонившегося над большой рукописью, украшеннойстранными рисунками, казалось, терзала какая-то неотступная мысль. Так покрайней мере заключил Жеан, услышав, как его брат в раздумье, с паузами,словно мечтатель, грезящий наяву, восклицал: -- Да, Ману говорит это, и Зороастр учит тому же: солнце рождается отогня, луна -- от солнца. Огонь -- душа вселенной. Его первичные атомы,непрерывно струясь бесконечными потоками, изливаются на весь мир. В техместах, где эти потоки скрещиваются на небе, они производят свет; в точкахсвоего пересечения на земле они производят золото. -- Свет и золото одно ито же. Золото -- огонь в твердом состоянии. -- Разница между видимым иосязаемым, между жидким и твердым состоянием одной и той же субстанции такаяже, как между водяными парами и льдом. Не более того. -- Это отнюдь нефантазия -- это общий закон природы. -- Но как применить к науке этоттаинственный закон? Ведь свет, заливающий мою руку, -- золото! Это те жесамые атомы, лишь разреженные по определенному закону; их надо толькоуплотнить на основании другого закона! -- Но как это сделать? Одни придумализакопать солнечный луч в землю. Аверроэс -- да, это был Аверроэс! -- зарылодин из этих лучей под первым столбом с левой стороны в святилище Корана, вбольшой Колдовской мечети, но вскрыть этот тайник, чтобы увидеть, удался лиопыт, можно только через восемь тысяч лет. "Черт возьми! -- сказал себе Жеан. -- Долгонько придется ему ждатьсвоего экю!" -- ... Другие полагают, -- продолжал задумчиво архидьякон, -- что лучшевзять луч Сириуса. Но добыть этот луч в чистом виде очень трудно, так как попути с ним сливаются лучи других звезд. Фламель утверждает, что проще всегобрать земной огонь. -- Фламель! Какое пророческое имя! Flamma! [101] -- Да,огонь! Вот и все. -- В угле заключается алмаз, в огне -- золото. -- Но какизвлечь его оттуда? -- Мажистри утверждает, что существуют женские имена,обладающие столь нежными и таинственными чарами, что достаточно во времяопыта произнести их, чтобы он удался. -- Прочтем, что говорит об этом Ману:"Где женщины в почете, там боги довольны; где женщин презирают, тамбесполезно взывать к божеству. -- Уста женщины всегда непорочны; этоструящаяся вода, это солнечный луч. -- Женское имя должно быть приятным,сладостным, неземным; оно должно оканчиваться на долгие гласные и походитьна слова благословения". -- Да, мудрец прав, в самом деле: Мария, София,Эсмер... Проклятие! Опять! Опять эта мысль! Архидьякон захлопнул книгу. Он провел рукой по лбу, словно отгоняя навязчивый образ. Затем взял состола гвоздь и молоточек, рукоятка которого была причудливо разрисованакабалистическими знаками. -- С некоторых пор, -- горько усмехаясь, сказал он, -- все мои опытызаканчиваются неудачей. Одна мысль владеет мною и словно клеймит мой мозгогненной печатью. Я даже не могу разгадать тайну Кассиодора, светильниккоторого горел без фитиля и без масла. А между тем это сущий пустяк! "Как для кого!" -- пробурчал про себя Жеан. -- ...Достаточно, -- продолжал священник, -- какойнибудь однойнесчастной мысли, чтобы сделать человека бессильным и безумным! О, как быпосмеялась надо мной Клод Пернель, которой не удалось ни на минуту отвлечьНикола Фламеля от его великого дела! Вот я держу в руке магический молотЗехиэля! Всякий раз, когда этот страшный раввин ударял в глубине своей кельиэтим молотком по этому гвоздю, тот из его недругов, кого он обрекал насмерть, -- будь он хоть за две тысячи лье, -- уходил на целый локоть вземлю. Даже сам король Франции за то, что однажды опрометчиво постучал вдверь этого волшебника, погрузился по колено в парижскую мостовую. -- Этопроизошло меньше чем три столетия тому назад. -- И что же! Этот молоток игвоздь принадлежат теперь мне, но в моих руках эти орудия не более опасны,чем "живчик" в руках кузнеца. -- А ведь все дело лишь в том, чтобы найтимагическое слово, которое произносил Зехиэль, когда ударял по гвоздю. "Пустяки!" -- подумал Жеан. -- Попытаемся! -- воскликнул архидьякон. -- В случае удачи я увижу, какиз головки гвоздя сверкнет голубая искра. -- Эмен-хетан! Эмен-хетан! Нет, нето! -- Сижеани! Сижеани! -- Пусть этот гвоздь разверзнет могилу всякому, ктоносит имя Феб!.. -- Проклятие! Опять! Вечно одна и та же мысль! Он гневно отшвырнул молоток. Затем, низко склонившись над столом,поглубже уселся в кресло и, заслоненный его громадной спинкой, скрылся изглаз Жеана. В течение нескольких минут Жеану был виден лишь его кулак,судорожно сжатый на какой-то книге. Внезапно Клод встал, схватил циркуль имолча вырезал на стене большими буквами греческое слово: 'АМАГКН -- Он сошел с ума, -- пробормотал Жеан, -- гораздо проще написать Fatum[102], ведь не вс