Милорадович Татьяны Николаевны
Детство и юность.
Темная, холодная осенняя ночь. Я на руках моего дяди, брата матери, студента семинарии, который старается укрыть меня от холода полой своей шинели, а перед нами в огне пылает наш дом. Это первый момент, который ярко отразился в памяти моей детской жизни. Мне было четыре года. Пожар произошел в доме моего отца ночью от неосторожного обращения с огнем девочки прислуги, которая с вечера ходила во двор с зажженным фонарем и выбросила из него, не потушив как следует, бумагу, в которую была обернута догоревшая свеча в фонаре. Дом был деревянный, огонь быстро охватил его; из имущества спасти не могли ничего: остались только в ночном белье и приютились временно в комнатке у причинника. После пожара отец вошел в долю и начал постройку нового дома. Но не успел построить дом, как последовала вторая роковая ночь: смерть матери от родов. С вечера почувствовала она себя нехорошо, медицинской помощи близко не было, и пока ездили в город за врачом, мать, оставленная на попечение деревенской повитухи, в страшных мучениях скончалась. Утром приехал городской врач. Я видел, как бабка развернула чистую салфетку и показала врачу завернутые в нее две отрезанные по локоть детские ручки, результат ее операции. Доктор пожал плечами и уехал обратно. После смерти матери при отце осталось нас четверо: старшая сестра девяти лет, я – семи лет и младшая сестра трех лет и самый младший – брат, вскоре умерший.
Мне было пять лет, когда отец посадил меня за грамоту. Обучение велось тогда не звуковым методом, как теперь, а так называемым пономарским, а на седьмом году я уже помогал отцу обучать крестьянских детей в его домашней школе. Сельских школ тогда не существовало, несмотря на то, что помещик села Тесова Московского уезда, при церкви которого мой отец состоял дьяконом, был родовитый и очень богатый человек, имел свой конный завод, крепостных музыкантов, актеров, роскошные оранжереи и прочее. За обучение детей отец не брал денег, и крестьяне платили ему продуктами питания. Земли у отца не было, но был небольшой сад и пчелы. Я никогда не видел отца праздным: летом около пчел в саду или около дома; зимой столярничал, шил нам обувь, резал печати, чинил часы на барский двор, за что получал три рубля годового вознаграждения. Помню, как он изготавливал сальные свечи, с которыми мы сидели зимние вечера. По смерти матери он видимо грустил, часто недомогал и как-то простудившись на рыбной ловле, заболел ревматизмом. Больного отца отвезли за пятьдесят верст в земскую больницу в Наре Фаминской Московской губернии, где он и умер вдали от своих детей. Умер он весной во время разлива рек и только через три недели мы получили известие о его смерти. Уезжая в больницу, заботы о нас и о доме отец поручил нашей крестной матери. Это была очень добрая женщина, вдова, которая жила в соседней деревне трудами обучения крестьянских детей. Через год по смерти отца приехал к нам дед. Он взял меня и мою старшую сестру и повез нас в Москву, а младшую оставил на попечение крестной матери. Это было в мае 1860 года. В Москву ехали по большой дороге, обсаженной в три ряда березами, между которыми один путь был широкий для экипажей, а другой узкий для пешеходов. В солнечный день эти березы давали тень и прохладу. Езда по большой дороге была приятная, непыльная. На этой же дороге мы делали и передышку для лошади. Дед выпрягал ее из телеги, давал повод мне в руки и я водил лошадь, пока она щипала траву на окраине дороги, а сам дед ложился тем временем отдыхать в тени берез. К вечеру, на второй день с Поклонной горы нам открылась панорама Москвы с ярко блестевшими главами Христа Спасителя. Дед сообщил мне, что эти главы потому так сильно блестят, что они покрыты аравийским золотом. У заставы мы были остановлены часовыми. Подошел с железным щупом солдат, проткнул в нескольких местах сено в телеге и пропустил нас в город. В Москве дед остановился у сына своего, диакона церкви Св. Николая в Кузнецкой в Замоскворечье. Старшая сестра моя Катя вскоре устроена была в Горихвостовский приют для сирот, впоследствии переименованный в Филаретовское училище. Меня поместили к сестре моей бабушки, престарелой девице, жившей вблизи Троицкого митрополичьего подворья.
На Троицком подворье в это время проживал знаменитый Московский митрополит Филарет. Его выезд с подворья на богослужение и возвращение сопровождались колокольным звоном во всех церквах, близ которых он проезжал. Заслышав звон, все ребята, а с ними и я, бежали к митрополичьим покоям смотреть владыку. Карета, запряженная шестью вороными конями с двумя форейторами в треугольных шляпах и темно-синих шинелях и с двумя келейниками на запятках, быстро подъезжала к митрополичьим покоям. Два келейника быстро соскакивали с запяток и высаживали из кареты маленького худенького старичка с бриллиантовым крестиком на белом клобуке. На подъезде он благословлял всех встречавших его и направлялся в свои покои. О владыке говорили, что он очень строг и остроумен и большой постник, - вкушал он только одну просфору в день. Однажды на торжественном обеде по рассеянности или по ошибке приглашенному владыке слуга поднес блюдо с ветчиной. Генерал, сидевший рядом с владыкой, обращаясь к нему, сказал: «Примите и ядите». «Продолжайте дальше» – ответил владыка генералу, отклоняя блюдо с ветчиной к нему.
Нравы духовенства при строгой администрации Филарета стояли куда выше, чем в последующее время после его смерти. При заместителе его, митрополите Инокентии началась продажа церковно-служебных мест, на что не обращал внимания слепой владыка: началась покупка домов церковью, что обогащало духовенство и некоторых располагало к праздности. Ученых профессоров и ученых трудов в журналах появляется меньше.
В конце августа 1860 года я поступил в Заиконоспасское духовное училище, бывшую Греко-латинскую академию, где начальствовал грек Лихуда, где учились Ломоносов, Тредьяковский и Волков. Я был принят в первый приходский класс и, как круглый сирота, поступил на казенное содержание. И очутился я среди множества незнакомых мне товарищей. Занятия еще не начинались. Собравшиеся все ученики гуляли и играли на дворе, а я ходил между ними, и поглядывал на их игры. Вдруг все бросились со двора и исчезли в дверях училищного здания. Двор опустел, и я в недоумении остался один среди двора. Вдали был слышен звон маленького колокольчика. Что он означал, мне малышу, деревенскому, было непонятно. Через четверть часа из дверей училищного здания опять появились ученики. «Что же ты не ходил обедать? – спрашивали они меня. – Ведь ты слышал звонок?» Да, звонок я слышал, но не понял его значения и должен был говеть до ужина.
С этого дня жизнь моя начиналась по звонку. В шесть часов утра все вставали и шли на утреннюю молитву. В семь часов по звонку шли в столовую, садились за столы и поднимали вверх руку. Служитель с корзинкой, наполненной хлебом, обходил всех и давал каждому в руку порцию черного хлеба. На столе стояли оловянные кружки с квасом и солоница с солью. Мы ели черный хлеб, прихлебывая квас. С девяти до часу велись занятия науками по классам. Затем по звонку обед, состоявший из двух блюд: первое щи или суп, второе – каша или картофель. В среду или пятницу, а также во все посты кушанья были постные. После обеда играли летом на дворе, а зимой в занятной комнате до четырех часов вечера. Затем по звонку усаживались все по местам в той же комнате и приготовляли уроки к следующему дню.
Всех нас живущих в училище было восемьдесят пять человек. Порядок и тишина охранялись сеньорами-учениками из старшего класса. Кто нарушал порядок разговорами, чего не допускалось, сеньором вписывался и нес наказание во время ужина: стоял на коленях. За четверть часа до ужина аудиторы (лучшие ученики из старших классов) проверяли уроки назначенных им трех или четырех учеников из младших классов. Неисправные наказывались: их оставляли без ужина. Ужин был легкий, он состоял из гречневой или пшенной размазни (жидкая каша). После ужина, через полчаса, становились на вечернюю молитву, по окончании ее шли в спальную комнату, где под тусклым мерцанием лампы (в лампах горел олеин) все засыпали до следующего утра. Так однообразно проходили дни до субботы. В субботу же после обеда устанавливали нас в ряды, и производился осмотр нашей одежды: у всех ли она содержалась в исправности. Среди учеников наступали в это время большой переполох и волнение: спешили пришивать оторванные пуговицы. У кого нечем было пришить (иглы и ниток не было), старались за это время их чем-либо приклеить. Разные дефекты в костюмах старались замаскировать. Я нечаянно капнул чернила на свои камковые серые штаны и в испуге начал это пятнышко подчищать перочинным ножом и прочистил его насквозь: теперь я должен непременно скрыть это от взоров смотрителя, чтобы не подвергнуться наказанию. А смотритель в переживаемое мною время в школе на переменах человек был очень строгий, до жестокости. При появлении его в занятной комнате моментально все вставали за партами и наступала такая мертвая тишина, что слышно было жужжание летящей мухи. Да и нельзя было не бояться его: если он давал пощечину провинившемуся ученику, на щеке отпечатывались белым пятном пять пальцев смотрителя.
А если десница его касалась волос, то с затылка воспитанника шерсть летела во все стороны. Это было так сказать публичное наказание. Но бывало наказание и келейное: в передней комнате его покоев свирепый его служитель, старый николаевский солдат, казнил провинившихся учеников длинной березовой лозой, от которой продолжительное время болячки не сходили с мягких частей тела. Да, корень учения был горек. Но ведь мы были дети в возрасте от восьми до четырнадцати лет. Огорчения, боли, слезы в кругу товарищей скоро забывались, и мы опять весело принимались за обыденные игры.
Строгий смотритель училища монах Д….ий был с семинарским образованием. Второе административное лицо училища был инспектор А.А. Невский с высшим академическим образованием, добросердечный старый холостяк. Он преподавал латинский язык и географию. Он, не в пример другим учителям, стремился своими предметами заинтересовать учеников; следил всегда за появлением новых учебных пособий. Как только появился планетарий, тотчас он его приобретал и наглядно показывал нам вращение планет. Кроме того, он знакомил учеников с ботаникой, зоологией и древней русской историей по наглядным пособиям; в свободное от уроков время развешивал таблицы с иллюстрациями и текстом к ним. Ему принадлежало издание первого латинского синтаксиса и духовно-нравственных книг, Хрестоматии и Описания жизни патриотов Русской земли.
Помню, перед окончанием школы к публичному экзамену у меня появилась мысль нарисовать карту России и на широких полях ее изобразить крестьянина с сохой, лопаря с оленем, животных, обитающих в России и пр. Карта моя вместе с другими рисунками учеников была на публичном экзамене, и в награду от Невского я получил ценную и теперь редкую книгу «Материалы по истории художеств Ромазанова».
По смерти митрополита Филарета в 1867 году произведена была реформа в духовных учебных заведениях. На место строгого монаха был избран Невский. Когда же в Синоде оберпрокурором был назначен Победоносцев, он всех администраторов духовных заведений заменил монахами. Невский, прослуживший пятьдесят лет в Заиконоспасском училище, должен был оставить службу. Первый мой учебный год тянулся довольно долго: окончился он пятого июля по старому стилю.
В жаркие летние дни в классах было душно. Певчие из старших классов собирались и шли к смотрителю петь, а нас на несколько часов отпускали гулять во дворе. Роспуск на каникулы был с пятого июля по первое сентября. Вскоре за мной приехал дед и увез меня в село Никольское-Орешки, где он служил дьяконом. Дед мой хорошо помнил французский год. Тогда он был юношей и жил в селе Старая Руса, где стоял французский кавалерийский полк. Ему приходилось служить французам: чистить лошадей и водить их на водопой. Отцу моему при поступлении в семинарию дал фамилию Милорадовича в честь генерала 12 года. Бодрый неутомимый работник, мой седой дед при небольших сельских доходах не бедствовал. Ходил он летом очень просто: в холщовой рубахе и таких же штанах, заправленных в сапоги. На голове черненькая скуфейка. В праздник, когда отправлялся в церковь, надевал подрясник и единственную свою синюю суконную рясу. Рано утром вставал дед и уходил с работником косить; возвращался часу в десятом, пил чай с черным хлебом, а затем с граблями, которые брал и я, отправлялись втроем сушить сено. Расстояние было около версты. К вечеру сено перевозилось на усадьбу и на другой день его досушивали и убирали в сарай. Дед имел небольшой сад и тридцать колодок пчел. Деревенские ребятишки очень хорошо знали, когда дед из колодок вынимал мед. Рано утром они все собирались у дома деда. Бабушка нарезала на кусочки сотовый мед и укладывала в небольшую деревянную чашку. Тем временем нетерпеливые ребята нараспев горланили: «Отец дьякон, дай медку». Наконец дед с чашкой под мышкой появлялся на улице, ребята быстро вскакивали и окружали деда. Он оделял их медом, и они спокойно удалялись.
Дед хорошо знал латинский язык и меня звал ___________, причем нередко говаривал: «Будь беден, но честен». За стол садились вместе с работником деда Филатом. Кушанья были простые и, в виде экономии, без соли. И когда подавались на стол, дед брал ложку соли, опускал ее в блюдо и, мешая ею, говорил: «Хлеб-соль ешь, а правду режь». Потом шутливо обращался к работнику: «Филат, коль дешево нанялся, больше солью наводи, чуть хозяин зазевался, горсть в рот клади». Работник от души хохотал.
Воскресный день был день отдыха. После обеда дед ложился спать, а, вставши, садился за чтение духовно-нравственной хрестоматии. А я с крестьянскими детьми шел за ягодами и по горох. К вечеру, начитавшись, дед откладывал книгу в сторону. Бабушка продолжала сидеть на стуле и вязать чулок, а дед начинал петь любимый им дуэт. Дед изображал положение грешника в могиле и пел басом. Бабушка тонким голосом: «Страшно в могиле» – изображала праведника и пела:
- Мрачно и темно. Тихо в могиле.
Ветры там воют. Мягко, покойно.
Гробы трясутся. Ветры там воют.
Белые кости стучат. Спящим прохладно.
Травка, цветочки растут и т.д.
Пели они и другие канты: про потоп и пр.
Быстро прошло каникулярное время, и дед должен был везти меня в Москву.
Дед нагрузил телегу сеном для лошади доверху, покрыл веретьем и крепко все увязал. Затем завязал в узелок свою синюю рясу и положил в передок телеги. Бабушка в дорогу напекла лепешек. Я забрался наверх телеги с сеном, а дед сел на передок и мы тронулись в путь. По приезде в Москву остановились у дяди в Замоскворечье. Дед ходил по церковным делам в консисторию и рассказывал, как на возвратном пути привязался к нему продавец серебряных чайных ложек (фальшивых):
- Купите, - говорит, - батюшка, недорого: восемь гривен ложечка.
- Дорогонько, любезный, - говорю ему.
- Уступлю, - говорит, - батюшка за семь гривен.
- Дорогонько, любезный, - опять говорю.
Он шел за мной с полверсты и все убавлял цену, пока, наконец, я не сказал ему, что больше гривны (десяти копеек) за ложку не дам. Он обругал меня и ушел.
На третий день по приезде, первого сентября, у нас в училище был молебен перед началом занятий, после которого отпустили всех до обеда гулять. На двор зашел старик с патокой с имбирем. На лотке у него лежали тоненькие кренделечки в форме цифры восемь. Все обступили его. Кто имел деньги, покупал и лакомился ими, а старик в это время, притопывая пел:
Патока с имбирем, вареная с имбирем
Пришла тетушка Арина
Ела патоку, хвалила,
Пришел дядя Елизар
Он все пальцы облизал.
В ближайшее воскресенье я испросил позволенья навестить свою старшую сестру Катю, которая второй год находилась в Горихвостовском приюте. Я застал ее больной. Она лежала в лазарете, в подвальном этаже. Сорочка на боках у нее была окровавлена, она с трудом говорила и сообщила мне, что у нее было воспаление легких, ей на бока ставили пиявки и потому у нее кровяные пятна на сорочке. Мне было очень грустно и тяжело смотреть на больную сестру. Около нее никого не было. Она лежала в лазарете совершенно одна. Через несколько дней она скончалась.
Первый и второй класс в училище я прошел легко, так как хорошо был подготовлен моим покойным отцом и зачислен в список первым учеником. Но в третьем классе, где начиналось изучение латинского и греческого языков и пространного катехизиса митрополита Филарета со славянскими текстами в страницу, я потерял свое первенство в классе. Предметы эти надо было брать больше памятью. Система преподавания велась без объяснения, и состояла в проверке заданных уроков. На четвертом году моего пребывания в училище появился у нас учитель рисования, художник Дмитрий Михайлович Струков. Уроки по рисованию один раз в неделю, в субботу после обеда. С каким нетерпением я ждал всегда прихода учителя! Да и учитель был ко мне расположен. Неоднократно в праздничный день приглашал меня к себе на квартиру, угощал чаем. Служил он в Оружейной палате; зимой жил в Кремле, а летом в Нескучном саду. Свое образование по искусству он, вероятно, получил в Строгановском училище. А звание свободного художника дано ему случайно. Вот что я слышал от него: «Семилетний сын императора Александра II князь Сергей Александрович неприлично себя вел в отношении к старшей сестре своей Марии Александровне, впоследствии герцогине Эдинбургской (назвал ее дурой), за что и был выслан из Петербурга на временное жительство в Москву. В зимнее время князь часто катался на санках с горы. Струков изображал с натуры это катание с горы, за что был удостоен звания свободного художника. Впоследствии, когда великий князь Сергей Александрович был Московским генерал губернатором и президентом Училища живописи, где я был преподавателем, я слышал, что Сергей Александрович, вспоминая свое детство, ездил зимой с избранной компанией кататься с гор в Нескучный. Так передавал участник этого развлечения князь Львов, директор училища.
Струков занимался археологическими раскопками, издавал журнал «Школа рисования». Иллюстрации этого журнала он приносил нам в класс для копирования. Знакомство с ним продолжалось до его смерти. В детские годы, когда я учился в Заиконоспасском училище, мне приходилось очень близко видеть Александра II. Во время приезда царя, учеников освобождали от занятий. Я видел, как митрополит Филарет с крестом в руках встречал царя на паперти Иверской часовни и говорил ему приветственную речь. Затем входили они в часовню и молебствовали. Тем временем собравшиеся торговцы Охотного ряда, крестьяне, выпрягали из коляски царских лошадей и, когда царь садился в коляску, они брались за дышло и постромки и, окруженные толпой, с криками «ура!» везли царя-освободителя в Кремль ко дворцу. Царь ездил без охраны, и я помню, как однажды он выехал из Кремля и проехал мимо Казанского собора. В коляске сидели царь и царица, а в ногах у них был черной масти красивый сеттер. Впоследствии передавали такой анекдот: Царь, посещая Николаевский институт, оставил сеттера в царской избе. Воспитанницы, лаская собаку, увели ее на кухню кормить. Царь, надевая шинель при отъезде из института, спрашивает: «А где же моя собака?». Швейцар, делая под козырек, отвечает: «Их высочество изволит кушать».
Во время моего пребывания в Заиконоспасском училище было совершено Каракозовым первое покушение на жизнь Александра II. Осип Иванович Комиссаров – костромской крестьянин, стоявший около Каракозова, увидав его, метившего в царя из револьвера, толкнул его в руку, и пуля пролетела мимо. Так передавали это событие. Москва торжественно праздновала спасение царя. Мне привелось быть в это время на Красной площади у памятника Минину и Пожарскому. Стояло несколько телег с сороковыми бочками вина (водки), облепленные народом, как мухами. Пили вино, кто чем мог: одни наливали из крана, а другие влезали наверх бочки и черпали вино картузами. Опорожнив бочку до дна, скатывали ее с телеги и толпой подбрасывали ее вверх на несколько аршин, расступаясь при ее падении: проделывали это несколько раз, пока бочка не рассыпалась вдребезги при криках «ура!» Из верхних окон гостиного двора на это торжество смотрели купцы и бросали деньги в народ, а вечером зажигали на тумбах плошки с салом. В этом заключалась вся московская иллюминация.
На пятом году моей жизни в училище, когда я был в синтаксисе, зимой умер от воспаления легких мой дед. В 1866 году я окончил курс Заиконоспасского училища и переведен был в Московскую семинарию.
Впоследствии, когда я получил художественное образование, мною были написаны портреты руководителя и учеников училища: грека Лихуда, Ломоносова, Тредьяковского, актера Волкова и других. Кроме того, пожертвован мною портрет в натуральный рост императора Александра II, написанный художником Перовым и переданный мне женой Перова в мое распоряжение.
Я был переведен в Московскую семинарию при жизни митрополита Филарета, почему и семинарская администрация в лице ректора и инспектора была монашествующая. Ректором был архимандрит Никодим Белокуров, товарищ моего отца по Вифанской семинарии, полный, со спокойным лицом. Дядя мне передавал об этом ректоре, что, будучи студентом академии, он был довольно веселого нрава. При окончании академического курса он и товарищи его решили ознаменовать это событие праздником в соседнем селе Глинках, недалеко от Лавры, где была в то время продажа спиртных напитков. Возвращаясь в Лавру с группой веселых товарищей, пред вратами Лавры он узрел свободно пасущегося тельца, сел на оного, яко на жребяты осли и торжественно, сопровождаемый веселым пением товарищей, въехал во врата Лаврской обители. Сей неприличный поступок студента Белокурова был доложен митрополиту Филарету, перед которым студент Академии Белокуров покаялся в своем прегрешении и дал обет вступить в монашество. Деятельность этого ректора в Семинарии была очень непродолжительна. Он был назначен Московским викарным.
Условия жизни в Семинарии были несравненно лучше, чем в училище. К сожалению, в Семинарии не было уроков рисования. Помещение было прекрасное, с большим тенистым садом и двумя прудами. Никаких телесных наказаний не существовало. Обращение со стороны профессоров вежливое. Пища была лучше, чем в училище: утром давался черный хлеб и кипяток для желающих пить чай.
По смерти митрополита Филарета в Московской семинарии последовала новая реформа. Черные клобуки ректора и инспектора из администрации семинарии были удалены. Преподаватели из своей среды избрали ректором священника Николая Васильевича Благоразумова. Изящный, красивый по своему внешнему виду, добродушный и мудрый администратор и воспитатель. Он умел объединить вокруг себя всех преподавателей и заслужил любовь и уважение к себе воспитанников. Инспектором был избран преподаватель русской истории Цветков. Жизнь Семинарии изменилась во многом к лучшему, дышать стало легче. В саду была устроена для учеников гимнастика, кегли; в зимнее время очищались от снега пруды и воспитанники могли кататься на коньках. В чем ощущалась нужда – это в учебниках: недоставало средств на их приобретение.
Прежние три класса с двухлетним пребыванием, - риторика, философия и Богословие, - подразделены на шесть классов. В первых четырех классах занимались преимущественно общеобразовательными науками, а в последних двух исключительно богословскими и греческим языком. По окончании общеобразовательного отделения в четвертом классе ученики имели право поступать в высшие учебные заведения, университет, техническое училище.
В Семинарии рисования не было. Я скучал. Но когда совершилось назначение нового ректора и инспектора, я просил у них разрешения посещать воскресные классы Строгановского училища. В Строгановском училище было три класса:
- орнамента, где преподавал художник Скино;
- пейзажа – преподаватель Несевин;
- академического рисования, куда я и мои два товарища были направлены.
Преподаватель был старый художник Муромцев, ученик Карла Брюллова. Стены класса были увешаны замечательными акварелями знаменитых иностранных и русских художников. Около года я рисовал головы с эстампов, а затем акварелью. Мне представлялось право выбирать акварели, какие мне нравились, и рисовать с них. Так я посещал училище четыре года, а товарищи мои ушли раньше.
С введением реформы я был из риторики зачислен в третий класс. Состав преподавателей в Семинарии в мое время имел очень известных научных профессоров, впоследствии получивших кафедры высших учебных заведений. Таковы: Лебедев Амфиан – ординарный профессор Харьковского университета, Елеонский – Московского университета, Цветков – Московской духовной академии и Михаил Иванович Каринский – Петербургской Академии и автор многих философских трудов.
М.И. Каринский был очень оригинальный человек, он преподавал логику. Высокого роста, широкий в плечах, с русой небольшой бородой, несколько раскосый и близорукий, ходил раскачиваясь из стороны в сторону по медвежьи; мундира никогда не надевал, а ходил в широком сюртуке. Галстук ленточкой на манишке съезжал у него всегда на бок. В классе всегда появлялся с первым звонком сбора учеников за пятнадцать минут до положенного времени и выходил из класса, когда у дверей ожидал его выхода следующий преподаватель. Читая свою лекцию, Каринский никогда не садился, ходил, покачиваясь взад и вперед по классу. Глубоко философская речь его лилась непрерывно и плавно в течение полутора часов. Но мы, ученики его, не были настолько умственно и словесно развиты, чтобы могли не только воспринимать его речь, но и передавать ее свободно. Затем он задавал выучить страничку или полторы из записок его лекций (печатного учебника у нас не было). Записки же эти были так сжато составлены, что учить и передавать можно было только буквально. После трех или четырех лекций он приходил с ученическим журналом под мышкой, садился на кафедру, вызывал учеников и задавал им вопросы, отвечать на которые могли не многие, так как эти вопросы не находились в прямой и непосредственной связи с составленными записками и наполовину уже ускользали из памяти. Долго думать ученику на заданный вопрос Каринский не давал и говорил: «Сядьте». И в журнал ставил единицу. Так, в течение урока он вызывал пятнадцать-двадцать человек. Большая половина получала единицы, меньшая -–двойки и редко находился счастливый, получивший тройку.
Экзамены в конце года производились при двух ассистентах, которые поддерживали воспитанников своими простыми вопросами, да и ответы приходилось давать нетрудно по билетам, составленным к его учебным запискам. Однажды Каринский, садясь с журналом на кафедру, уронил гребенку, которой он причесывал волосы. Долго он ворочался на стуле и нагибался, отыскивая ее, но по своей близорукости не мог найти. По окончании урока воспитанники бросились отыскивать эту реликвию ученого профессора. Роговая гребенка уже мало имела зубьев, и так была забита грязью, что могла служить образцом неряшливости ее владельца.
Этого умного и образованного профессора имели ввиду пригласить к царскому двору наставником наследника, сына императора Александра II, великому князю Николаю Александровичу. Он был вызван Московским генерал-губернатором князем Долгоруковым для предварительного знакомства. Каринский, говорят, явился к губернатору в своем обычном костюме – в сюртуке, галстуке на боку, сапоги не чищенные и брюки не в порядке: одна половина в сапоге, а другая навыпуск. И приглашение ко двору после визита к губернатору не состоялось.
Среди преподавателей был другой оригинал Комаров, математик, который любил со старшими воспитанниками играть в городки во дворе в семинарском саду, чего другие коллеги по своей солидности не позволяли себе. В классе же во время уроков был строг по-своему: если замечал, что ученик разговаривал в то время, когда он старательно вычерчивал геометрические фигуры или решал теоремы, он быстро оборачивался назад и в нарушителя тишины запускал кусок мела.
Кроме математики он слыл за знатока старого крюковского пения, и когда была очередь за ним читать на публичном экзамене или акте, он брал тему о древнем пении. Однажды, на публичном экзамене после продолжительного богослужения собралось кроме митрополита много старших протоиреев, родителей учащихся и другой публики, по обычаю Комаров после годичного отчета должен был прочесть лекцию («Древнее крюковское пение»). Она была слишком специальна, продолжительна и скучна, престарелый владыка Леонтий, протоиереи, слушая оратора, склоняли свои головы и закрывали глаза. Это обстоятельство, по-видимому, не укрылось от взоров почтенного лектора. Не желая нарушать покоя владыки и его окружающих, он продолжил чтение своей лекции, постепенно понижая свой голос и к концу речи в последних рядах публики он едва был слышен. Тихим голосом закончил свою речь словами: «Вот для примера спою вам» и во всю силу своего пронзительного тенора хватил: «Слава Тебе Боже наш, слава Тебе!» Владыка и старые протоиереи в испуге подняли головы и раскрыли глаза. Лектор сходил уже с кафедры, а учащиеся и молодая публика улыбались. В 1872 году я окончил курс семинарского образования. Весь выпуск наш собрался последний раз в семинарской церкви, где отец ректор Н.В. Благоразумов говорил нам прощальную речь. Согласно новой реформы окончившие курс Семинарии обязываются пройти курс псаломщика в течение пяти лет, который служит переходной ступенью к священству и обязывает нас читать и петь в церкви и вести беседы с прихожанами.
После окончания семинарского курса временно я приютился у своего родственника Минервина, священника церкви Успения в Гончарах. Бывший мой учитель рисования Струков предложил мне сделать акварельные рисунки с кафелей, старинных изразцов, украшавших церковь Успения в Гончарах. За эти рисунки я получил пятьдесят рублей. Это был мой первый заработок. В марте я поступил классным надзирателем в Мещанское училище на Калужской улице с вознаграждением тридцать рублей в месяц и обед с учениками. Мне представлен был младший класс, который я обязан был обучать славянскому и толковому чтению, замещать уроки отсутствующих преподавателей. После обеда должен был ходить с учениками на прогулку, не позволять шалостей. В это время в Мещанском училище преподавателем был известный каллиграф Градобоев. После своих уроков он заходил к нам в надзирательскую комнату и потешал нас своими юмористическими рассказами. Состав надзирателей был большею частью из временно пребывающих студентов семинарии. Градобоев был изумительно талантливым педагогом каллиграфии. В одной руке мел, в другой квадратная линейка, которой он выколачивал из учеников хороших мастеров каллиграфии. Оставшийся мел на пальцах после его работы, не пропадал даром: он им всегда вместо пудры притирал свой красный нос. Помню отличившегося ученика Зайцева. Он мне на память экспромтом нарисовал пером три буквы – все разного характера: узорочные, обвитые плющом с фигурой. Я до сих пор любуюсь искусством талантливого ученика. А какие шедевры можно было видеть на публичных экзаменах или актах Мещанского училища: какие замечательные и сложные работы исполненные под руководством Градобоева. Как сейчас помню, на столе лежал между другими шедеврами ватманский лист. В центре листа изображена пером и тушью копия с «Тайной вечери» Леонардо да Винчи и вокруг на полях молитва «Отче наш» красивыми узорчатыми буквами. Люди, подобные Градобоеву, родятся веками. В Мещанском училище я пробыл меньше года. В один из праздничных дней я пошел к родственнику своему Минервину. Его жена была родной сестрой моей матери. «Знаешь ли, - говорит он мне, - на днях я собрал заручную от прихожан и священника церкви Воскресения, что в Гончарах и подал на тебя прошение на место псаломщика. Ты будешь жить недалеко от нас». Я был вначале смущен и удивлен. «Узнай, - продолжил дядя, - на подворье у викария, как твое дело». На другой день отправляюсь к секретарю подворья и спрашиваю о свободном месте псаломщика в Гончарах. «Да, тут подал какой-то сирота и дело затянулось». Ну, думаю, кто даст взятку, того и определят. Но потом сверх ожидания, 25 сентября, в день празднования памяти моего патрона св. Сергия Радонежского я был определен в псаломщики и получил указания Консистории. Все это совершилось не по моей воли: я не думал стать псаломщиком. В Семинарии нас знакомили с содержанием и употреблением при Богослужении всех церковных книг, но читать и петь по ним не заставляли, кроме чтения шестопсалмия в семинарской церкви. Я поступил в псаломщики совершенно не подготовленным и не имел сильного голоса. Церковных домов с бесплатными квартирами для церковно-служащих еще не было. Я снял комнату за три рубля в месяц у владелицы дома моего предшественника. Комната была с широким окном, из которого вдали виднелся Симонов монастырь. По соседству со мной жили муж и жена, странствующие артисты. Он имел свою прислугу, которая по соглашению с ними готовила и мне обед.
Отправлять богослужение я должен был на правом клиросе. Вместе со мной должен был петь уже несколько лет служивший пономарь, глуховатый бас. Он нередко не приходил к службе, особенно когда знал, что служить будет не настоятель, а наместник священника. И мне одному было трудно справляться с пением. На левом клиросе пел и читал трапезник, старик, нештатный сельский дьячок, очень типичный. Профиль его я поместил впоследствии в картине «Черный собор». Он не только знал прекрасно устав, но знал также хорошо святцы и помнил, в какой день кто из прихожан был именинник. Он следил за чистотой храма, звонил. Когда я оставался один на клиросе, по своей неопытности в пении, не делал быстрые переходы с одного гласа на другой. Запою и смотрю на левый клирос, где был трапезник: если старик качает своей плешивой головой и трясет седой бородой, значит я соврал. Старухи, постоянные посетительницы Богослужения, которых мы звали мироносицами, говорили про меня: вот куцня к нам поступил, и вспомнят покойного Ивана Трофимовича, т.е. моего предшественника по клиросу, который ходил в подряснике и видимо умел им угождать. Прослуживши со мной три года, мой глухой коллега, продал свое место. Заместителем его поступил псаломщик, окончивший Московскую семинарию Соловьев с взятием невесты. Это был хороший бас, более культурный, знающий ноты, хотя любил тоже выпить и повеселиться в компании, но вел себя всегда прилично и был довольно остроумен. Настоятель наш священник Терновский был прекраснейшей души человек, бескорыстный и добрый, ревностно исполнявший обязанности своей службы, и был любим всеми прихожанами. Он старался нас, молодых псаломщиков, поставить на более высокое положение перед прихожанами, чтобы они не смотрели на нас как на поколение старых безграмотных дьячков. Из членов причта он организовал квартет. В неделю раз у нас были спевки. Скоро я освоился с церковным пением и Богослужебным уставом и своим аккуратным посещением церковных служб заслужил расположение священника. Он освободил меня от треб и хождения по приходу и дал письменное разрешение для свободного поступления в Училище живописи, ваяния и зодчества.
Теперь я хронологический порядок событий моей жизни, как окончания школы живописи и учительства в школе Иконописания временно прекращаю, и перехожу к моему поступлению на службу учителем рисования в Семинарию.
В последний год пребывания моего учеником Семинарии, поступил учителем рисования художник Астапов. Он несколько лет добровольно и бесплатно преподавал рисование, так как в штатах Семинарии учителя рисования не полагалось. Но за свои труды впоследствии он пользовался бесплатной квартирой при Семинарии. Астапов умер в 1888 году. Я решил его заместить и преподавать рисование бесплатно. Поступая в Семинарию учителем рисования, я поставил условия, чтобы учащиеся у меня обеспечивались необходимыми пособиями по рисованию, ибо был уверен, что заниматься у меня будут бедняки, дети сельского духовенства, живущие на казенном содержании, а не дети Московского духовенства, приходящие.